Самая представительная фигура для той переломной поры – Декарт, современник янсенистов, в чем-то их наставник, а в чем-то совершенная им противоположность. Воспитанник иезуитов, Декарт не менее твердо, чем в Бога, верил в возможности человеческого разума и воли. Его Бог, всеблагой устроитель мироздания, отнюдь не питает презрительной враждебности к природному разуму; напротив, разум есть не только совершеннейшее создание творца, но и лучшее доказательство бытия Божия, лучшее средство познания Бога. (Не зря протестанты обвиняли Декарта в пелагианской ереси.) Безудержный рационализм Декарта, обязывающий разум отважно доходить до конца в сомнении и соглашаться лишь с тем, что может быть непреложно доказано, по рождению и осознанным целям связан с рационализмом традиционного католического богословия, а по непредвиденным последствиям – с деизмом энциклопедистов. Непредвиденным, но едва ли случайным: у иезуитов учился и Вольтер…
Распространение и признание декартовских идей приходится на годы более поздние, последнюю четверть XVII столетия. Для янсенистов же младшего поколения – Великого Арно, Николя, сестры Паскаля Жаклины (во многом и для самого Паскаля, но это тема особая) – картезианство было просто выражением, духом и воздухом времени, в котором они жили, почти независимо от того, как они относились собственно к Декарту. И потому, как ни бичевали они похоть познания, как ни ополчались против природной мудрости, как ни тосковали о просветленной простоте раннего досхоластического христианства, все же по самому складу ума, способу рассуждения, взгляду на любой предмет, отвлеченный или вещественный, они могли быть только теми, кем были, – образованными французами середины XVII века, то есть картезианцами.
И конечно, ни в чем это не сказывалось так наглядно, как в разработанных Пор-Роялем методах обучения, взывавших к здравому смыслу и враждебных косному педантству. Одно из главных новшеств состояло в том, что детей учили грамоте по-французски, а не по-латыни, пока еще им незнакомой, как поступали во всех других школах (на что уходило три-четыре года!). Само обучение чтению велось по способу, предложенному Паскалем. Известно, что для детей часто оказывается труден переход от чтения отдельных букв к целому слову; они знают, к примеру, что этот значок – «дэ», этот – «о», а этот – «эм»; почему же все вместе читается не «дэоэм», а «дом»? Паскаль предложил называть детям по отдельности только гласные, а согласные – лишь в различных сочетаниях с гласными: не «д» и «м» сами по себе, а сразу «да» или «ум». Такая метода как будто себя оправдывала.
Первыми книгами для чтения служили обычно в «маленьких школах» добротные французские переводы тщательно отобранных отрывков из античных авторов. Затем переходили к самой латыни – основе тогдашнего образования. И здесь все шло не совсем обычным путем. Господа из Пор-Рояля старались «оживить» для своих учеников мертвый латинский язык, приблизить его постижение к тому, как происходит «в природе» постижение родного языка – вот и окошко для гонимой в дверь природы. Для этого латинские тексты не переводились письменно, а сначала читались вслух и устно же переводились, чем создавалась иллюзия естественной латинской речи. Ведь и «в природе» дети сначала воспринимают язык со слуха, а уж потом учатся на нем писать. И сложные правила латинской грамматики, от которых, увы, никуда не денешься, усваивались не зазубриванием в отрыве от текстов, а по большей части из примеров – приблизительно так, как теперь обучают живым языкам.
Затем наставал черед древнегреческого. Уже само внимание к этому предмету было для Франции в диковинку по тем временам: греческих авторов если и читали, то в переводах, по большей части латинских. И обучали греческому, когда это вообще случалось, через посредство латыни, что еще осложняло дело. В Пор-Рояле же греческому начинали учить почти одновременно с латинским и с помощью объяснений, переводов и толкований по-французски, а не по-латыни. Здесь справедливо полагали, что главная трудность древнегреческого языка заключается в его лексике и морфологии, а не в синтаксисе, как у латыни; заучивать же слова и формы легче в раннем возрасте, тогда как синтаксические сложности нужно преодолевать в сочинениях, то есть в упражнениях для старших. Такая разница в отношении к греческому языку не случайна: хороший эллинист получал прямой доступ к сочинениям многих отцов Церкви, что для янсенистов было весьма желательно, а иезуитами не поощрялось.
Но отшельники не ограничивались разработкой практической методики преподавания. Они выпустили несколько книг, правда, уже после того как «маленькие школы» были закрыты. Самые известные из этих трудов – «Логика, или Искусство мыслить», написанная Арно и Николем, и «Всеобщая грамматика» Арно и Лансело. Грамматика Пор-Рояля, в отличие от множества ученых сочинений той поры, сосредоточена не на описании языковых явлений, не на регламентации употребления, но на осмыслении самой сути, природы языка, на выяснении общих для разных наречий законов. «Говорить – значит изъяснять свои мысли с помощью знаков, изобретенных людьми для этой цели», – сказано в начале «Грамматики». Язык как создание разума, как результат сознательно направленной творческой деятельности человека – вот приложение и развитие картезианских идей в той области, которой сам Декарт прямо не занимался. Язык как система знаков – вот мысль, столь чуждая романтическим и позитивистским лингвистическим представлениям XIX века и столь важная для структурной лингвистики века XX. Современные ученые-структуралисты вспоминают с благодарностью «картезианскую грамматику» Пор-Рояля, хотя, разумеется, Арно и Лансело располагали слишком ограниченным материалом для своих размышлений, не знали многих языковых семейств и лингвистических фактов, открытых как раз сравнительно-историческим языкознанием со времен Гумбольдта и Боппа.
В этом смысле их «Грамматика», конечно, выглядит сегодня наивной. Но сама догадка о том, что за видимым беспорядочным, произвольным многообразием языковых организмов можно усмотреть некий жесткий остов, рациональную и умопостигаемую систему, что за конкретностью языкового случая можно уловить всеобщую лингвистическую законосообразность, – сама эта догадка из тех, чье значение осознается много спустя, не сыновьями, бунтующими против родительских понятий, а внуками.
Что касается «Логики» Пор-Рояля, то она была, по сути, популярным и прикладным изложением мыслительных правил, установленных Декартом в «Рассуждении о методе». Как и у Декарта, это не схоластическая логика, но логика здравого смысла. Только законы здравого смысла здесь – не основание, фундамент для возведения будущего здания науки и философии, не методология ученого, как то предполагал Декарт, а практическое руководство для житейского поведения достойного человека: «Разум используют как инструмент для овладения науками, а следовало бы, напротив, использовать науки для совершенствования разума… Люди рождаются не для того, чтобы измерять линии, рассматривать соотношения углов, исследовать различные движения материи. Их дух слишком велик, жизнь слишком коротка, время слишком драгоценно, чтобы занимать его столь ничтожными предметами. Но они обязаны быть честными, справедливыми, рассудительными во всех своих речах, во всех поступках и во всех подлежащих им делах. Вот в чем они должны постоянно упражняться и воспитывать себя». Разумеется, авторы «Логики» не устают напоминать, что конечной целью каждого человека и первой обязанностью всякого, кто притязает на право поучения и наставничества, является забота о жизни вечной, о благах непреходящих, а не о бренных благах земной жизни, включая все виды земной мудрости. Но это именно конечная цель, путь же к ней на страницах Пор-Рояльского учебника лежит все-таки через обыденное здравомыслие, а накопление познаний и оттачивание ума если и не признаются самодостаточными благами, то не вовсе отвергаются как средства и орудия обретения ценностей более высокого порядка.
(Много лет спустя после появления «Логики» эта промежуточная, компромиссная позиция Пор-Рояля подтвердилась в споре о месте учености в монашеской жизни. Спор вели с одной стороны бенедиктинцы – древнейший монашеский орден, важной частью деятельности которого испокон веку было сохранение и приумножение книжной премудрости, а с другой – аббат де Рансе. Рансе, воплощение крайностей этого взыскующего «меры» века, в молодости вел жизнь не просто светскую, но самую рассеянную, а круг его чтения едва ли приличествовал духовному сану, который он принял чуть ли не в детстве: известно, что в 12 лет он подготовил издание Анакреона с собственными комментариями. Но после утраты возлюбленной и покровителя, пережитой как ощущение тленности и тщеты посюстороннего, после нескольких лет сосредоточенного одиночества в добровольном изгнании – всего того, что составляло тогда обычные перипетии душевного переворота, называемого «обращение», – он возглавил аббатство Ла Трапп и ввел там устав самый строгий, превращавший жизнь монахов-траппистов в каждодневный подвиг умерщвления плоти и самоуничижения духа. Рансе, между прочим, полагал, «что монахи предназначены не для наук, а для покаяния, им положено проливать слезы, а не поучать». В этом споре Николь, хотя и был связан с Рансе давними дружескими отношениями, как и многие другие господа из Пор-Рояля, принял сторону бенедиктинцев).
И сами тексты, по которым в «маленьких школах» учили древнегреческому и латыни, отнюдь не сводились к сочинениям отцов Церкви и средневековых богословов. Среди «книг для чтения», которые издавались, переводились и комментировались отшельниками и служили пособиями для их учеников, были басни Федра, комедии Теренция и Плавта, письма Цицерона, поэмы Вергилия – конечно, процеженные, очищенные от неблагопристойных и неудобопонятных мест, но все же светские, языческие сочинения.
Что получалось в результате такого сплава самого набожноблагочестивого воспитания с самым здраво-рациональным образованием? Пожалуй, идеальный случай – примерный ученик «маленьких школ», историк Себастьян Ленен де Тиймон. Он происходил из семьи добропорядочного парижского чиновника, близкого к янсенистам; двумя годами старше Расина, он попал в Пор-Рояль (вместе со своим братом, ставшим впоследствии траппистом) почти одновременно с ним. Один из его наставников вспоминает: «Я знал его еще ребенком; в этом нежном возрасте он был невинен, как и бывают невинны дети в доме отца-христианина; но у него с невинностью сочетались удивительная серьезность и рассудительность. Возрастая на наших глазах и под нашим наблюдением, он изучал языки, что отрывало его от невинных игр. Пока другие дети, его товарищи, давали передышку голове в те дни, что отведены для этого, и целиком погружались в свои ребяческие развлечения, он запирался один у себя в комнате. Занимаясь историей и географией, он разносил по алфавитам все имена, встречавшиеся на карте[3], и так в возрасте девяти-десяти лет закладывал основания исторической науки, в коей выказал чрезвычайную проницательность и непостижимую точность». Он и в старости оставался таким же чистым сердцем, кротким и послушным ребенком.
К восемнадцати годам его интересы определились окончательно: церковная история, история первых веков христианства. С тех пор он не читал ничего, что не относилось к этим предметам, и в любое время года, где бы ни жил, отрывался от занятий лишь для того, чтобы прочитать молитву или отправиться на прогулку с какой-нибудь благотворительной целью. Но едва ли кому удавалось так, как Тиймону, отделить одержимость, упорство, почти маниакальную добросовестность в труде от стремления отличиться, первенствовать, снискать известность и славу. Первоначально он вообще не предназначал собранные им материалы к печати, а видел в них лишь подспорье для работы его друзей. Кое-что он согласился издать, но под чужими именами – заботясь, правда, о том, чтобы имена эти принадлежали не модным знаменитостям, а людям серьезным, честным и нечестолюбивым. И только под конец жизни, уступая настояниям близких и в надежде принести какую-то пользу, он начал (и не успел при жизни закончить) публикацию главных своих сочинений: шеститомной «Истории императоров» и шестнадцатитомных «Записок к Церковной истории первых шести веков».
Но смиренная скромность Тиймона, равно как и склад его научных способностей, более всего сказывается даже не в равнодушии к успеху, не в отвращении к похвалам, а в самом духе и методе его работы. «Записки» построены как ряд отдельных биографий-житий, а не как связный хронологический рассказ. Здесь тщательнейшим образом выверено каждое обстоятельство, каждая мелочь, причем во всех случаях первоисточникам отдается преимущество перед позднейшими толкователями и комментаторами. Тиймон позаботился и о том, чтобы типографские выделения исключили возможность спутать его собственные замечания со словами цитируемых им писателей. Сам он так определял задачи своего труда: «Первейшей целью автора в этих занятиях было набраться познаний самому. Впоследствии к ней присоединилась и другая: быть в состоянии помочь тем, кому Господь ниспошлет благодать и желание работать над подлинной историей Церкви или. Житиями святых. Он желал бы избавить их от труда устанавливать истинность происшествий и разбираться в сложностях хронологии. Эти две вещи суть основание истории. Меж тем часто случается, что самые прекрасные и возвышенные дарования оказываются наименее способными снизойти до них. Им слишком тяжело обуздывать огонь, их одушевляющий, и заниматься такими скучными предметами, достойными скорее посредственных умов».
И верно, Тиймон не заявлял никаких притязаний на оригинальность обобщений и концептуальную смелость. Зато достоверность кропотливо добытых им сведений такова, что «Записки» действительно почти век спустя после их появления послужили подспорьем для знаменитого сочинения, посвященного, правда, не церковной, а светской истории – «Истории упадка и разрушения Римской империи» Эдуарда Гиббона. Гиббон, ученый как раз философского склада, никогда не забывал с признательностью и восхищением помянуть своего скромнейшего предшественника.
В сущности, Тиймон одним из первых стал подходить к истории как науке, имеющей предметом установление объективной истины, требующей беспристрастных исследований и тщательной проверки, – в полном соответствии с заветами Декарта относительно любой научной деятельности. Такие плоды давало картезианское обучение в Пор-Рояле. Но тамошним же янсенистским воспитанием внушенный страх перед похотью познания и похотью властвования повелевал не заноситься умом, раствориться в других, достойнейших, – и тем сдерживал воображение, дерзость догадок, широту мысли.
У Расина в Пор-Рояле судьба складывалась совсем иначе. Сиротство, отсутствие каких-либо связей и корней во внешнем мире, лишь укрепляющее узы с монастырем, и без того тесные (Агнеса, Витары), наконец, блистательные способности мальчика – все способствовало тому, что отшельники питали к нему особую нежность и, по всей видимости, возлагали на него особые надежды. Более других был к нему привязан Антуан Леметр. Он часто приглашал мальчика к себе в келью, читал и разбирал с ним разные светские тексты – поэтов, ораторов; знаменитый адвокат хотя и презрел свою мирскую профессию, а все же ученика своего видел не священником, не отшельником, но адвокатом. Он учил Расина декламации – искусству, в котором сам слыл большим мастером. И конечно, они много и прилежно занимались переводом.
Но литературные пристрастия учителя и ученика едва ли сходились. Луи Расин рассказывает о своем отце: «Посреди этих занятий непреодолимая душевная склонность влекла его к поэзии, и величайшим его наслаждением было бродить по окружавшим аббатство лесам с томиком Софокла или Еврипида, которых он знал почти наизусть. Память у него была удивительная. Он наткнулся случайно на греческий роман «Любовь Феагена и Хариклеи»[4]. Он с жадностью поглощал роман, и тут ризничий Клод Лансело, застав его за этим чтением, выхватил у него из рук книгу и бросил в огонь. Он нашел средство раздобыть другой экземпляр, который постигла та же участь; это подвигло его купить третий; и чтобы не опасаться больше уничтожения книги, он выучил ее наизусть и принес ризничему со словами: «Вы можете сжечь и эту, как другие».
Но несмотря на такие опасные наклонности и такую строптивость подростка, Леметр не лишал «малыша Расина» своей нежной заботы. Попечение о юноше делил с ним Жан Амон. Этот врач пережил свое обращение и пришел в Пор-Роялъ немного позднее, чем другие «господа», в 1650 году. Своим прямым ремеслом, врачеванием, он занимался и в Пор-Рояле, лечил монахинь, знатных пансионерок, отшельников и бедных в округе. Большой книжник, он читал не только по-гречески и по-латыни, но и по-испански и по-италъянски, был наделен богатым и несколько путаным воображением и склонен к затейливому, мистико-символическому истолкованию каждой фразы, каждого образа в тексте. Даже среди своих собратьев-отшельников Амон выделялся смирением и евангельской простотой жизни. Он положил себе за правило половину своего дневного пропитания, и без того скудного, отдавать бедной вдове. Больных он объезжал верхом на осле; к седлу ему приделали подставочку для книги, так чтобы и в пути не прерывать чтения; а руки свои он в это время частенько занимал вязаньем.
Меж тем жизнь в Пор-Рояле и за его стенами шла бурная, «маленьким школам» не всегда удавалось выдержать регулярный порядок занятий, детям приходилось переезжать с места на место, а то и возвращаться к родным. У Расина не было никого; когда оставаться в школе становилось небезопасно, убежище для него искали наставники. Два-три года он провел в коллеже города Бовэ, к северу от Парижа; коллеж этот выбрали неслучайно, в нем царили проянсенистские настроения, так что отшельники могли не беспокоиться о духовной пище, которую получал там их воспитанник. О более низменных его нуждах они позаботились: очевидно, расходы по содержанию Расина в бовэзийском коллеже взял на себя Пор-Рояль. Там, в Бовэ, мальчика застала Фронда, и Луи Расин рассказывает об одном случае, свидетельствующем, что нрава подросток был неробкого: «В то время гражданская война вспыхнула в Париже и распространилась на все провинции. Школяры тоже в нее вмешались, каждый вставая на чью-то сторону по своему усмотрению. Моему отцу пришлось драться вместе с остальными, и он получил в лоб удар камнем, от которого на всю жизнь остался шрам над левым глазом. Он говорил, что принципал [директор] того коллежа показывал его всем как храбреца» – «о чем отец рассказывал смеясь», добавляет Луи, чтобы подчеркнуть его скромность.
На чьей стороне находился Расин во время Фронды, Луи не сообщает (и может быть, не зря), а угадать это непросто. Янсенисты настаивали на своей монархической верноподданности с не меньшей страстью и не менее чистосердечно, чем на своей католической ортодоксальности. Одно из первых сочинений Сен-Сирана возникновением своим обязано такому случаю. Генрих IV однажды предложил придворным задачу: что бы они сделали, если бы оказались с королем в лодке, заброшенной бурей далеко в море, без всякого пропитания? Один из придворных ответил, что убил бы себя в пищу королю. Но ведь самоубийство – страшный грех, и король задал вопрос: могут ли быть оправдания такому поступку?
Вопрос этот живо обсуждался, дошел он и до молодого Сен-Сирана, загоревшегося такой темой и вскоре издавшего книжечку под названием: «Королевский вопрос, где показывается, в каких крайностях, особливо же в мирное время, подданный может быть обязан сохранить жизнь Государя ценою своей собственной». Таких возможных «крайностей» Сен-Сиран насчитал более тридцати. А Великий Арно, даже принужденный к старости удалиться в изгнание за границу, неустанно свидетельствовал свою лояльность по отношению к Людовику XIV и свою преданность его интересам. Но на деле – как в теологии янсенисты достаточно далеко уходили от католической догмы, так и в гражданской жизни зачастую оказывались среди несогласных с королевской политикой. Впрочем, это случай вообще нередкий, когда нонконформистами становятся именно из-за более ревностной, бескомпромиссной и наивно-последовательной приверженности принципу, чем сами его непосредственные носители, из-за готовности быть больше католиками, чем папа, и больше роялистами, чем король. А семейство Арно и его друзья были к тому же тысячей нитей связаны с вождями Фронды – принцами де Конде и де Конти, их сестрой герцогиней де Лонгвиль, кардиналом де Рец, чье оспаривавшееся властями право на сан архиепископа Парижского Пор-Рояль признавал и которого даже снабжал деньгами в трудную минуту. И конечно, янсенисты не могли питать добрых чувств к лукавому, своекорыстному политикану – кардиналу Мазарини. Так что скорее всего были правы и те, кто, как впоследствии сам Расин, утверждали, что у короля не было более верных слуг, чем «господа из Пор-Рояля», и те, кто, как Людовик и его приближенные, видели в Пор-Рояле очаг беспокойства и неповиновения.
Как бы то ни было, бурные пятидесятые годы подросток Расин провел в самой гуще событий, и если по молодости лет не мог принимать в них прямое участие, то, без сомнения, был, по живости ума, их наблюдательным свидетелем. Тем временем споры вокруг янсенизма не только не утихали, а наоборот, разгорались с новой силой, все чаще перемещаясь из области отвлеченно-доктринальной в житейскую, личную, от ученой полемики переходя к административным санкциям. Книга Арно «О частном приобщении Святых Тайн» подлила масла в огонь теоретических контроверз, а успехи янсенистов как духовных руководителей, особенно среди высшей знати, и растущая слава «маленьких школ» составляли нешуточную конкуренцию иезуитам. Уже в 1643 году по их настоянию тогдашний папа, Урбан VIII, издал буллу, осуждающую учение Янсения, – правда, в достаточно мягких выражениях. А через несколько лет, в 1649 году, синдик Богословского факультета Сорбонны Никола Корне представил на рассмотрение ученых мужей Пять Положений, в которых, как он утверждал, была сформулирована самая суть Янсениева «Августина», и требовал осудить их как еретические.
Мнения французского духовенства разделились; после двухлетнего спора часть епископов решила воззвать к верховному авторитету Рима. Папа Иннокентий X, сменивший к тому времени Урбана VIII, назначил для разбирательства дела специальную комиссию из пяти кардиналов и тринадцати консультантов-теологов. У обеих сторон – и янсенистов, и иезуитов – имелись свои доверенные лица в Риме. В конце концов иезуиты одержали верх: в 1653 году появилась новая булла, прямо называвшая Пять Положений ересью. Конечно, в принципе папская булла должна приниматься всеми католиками немедленно и безоговорочно. Но во Франции ее, так сказать, ратификация местной Церковью и властями могла сопровождаться долгими проволочками, предложениями поправок и уточнений. Так случилось и на сей раз: кроме проянсенистски настроенных прелатов, членов парламента, вельмож, принятию буллы противились и те, кто просто стоял на страже галликанских свобод, независимо от догматической сути конфликта. Тем не менее булла не только провозглашалась королевским указом обязательной для страны, но и был составлен «Формуляр», подписать который предлагалось всем лицам духовного звания, даже простым священникам, даже монахиням: «…Душою и изустно осуждаю Пять Положений Корнелия Янсения, содержащихся в его книге «Августин», которые осуждены Папой и Епископами; каковое учение вовсе не есть учение святого Августина, дурно истолкованное Янсением вопреки истинной мысли сего святого Учителя».
До поры, однако, подписание формуляра духовенством откладывалось, а «дело» янсенистов ширилось, находя все новых сторонников и защитников. Среди них находился старый герцог де Лианкур, глубоко почитавший отшельников, построивший себе домик-убежище в долине Шеврёз и поместивший свою внучку в Пор-Рояль в качестве пансионерки, а в своем парижском особняке приютивший двух священников-янсенистов. Когда он в январе 1655 года отправился в очередной раз на исповедь к своему приходскому священнику (дело происходило в приходе Сен-Сюльпис, которым руководил глава ордена ораторианцев отец Олье), тот не дал ему отпущения грехов, заявив, что главное свое прегрешение – связь с янсенистами – герцог от него утаил. История эта наделала много шума. Разгневанный Арно взялся за перо и опубликовал «Письмо к одной знатной особе». Естественно, противная сторона не осталась в долгу: на это «Письмо» появилось девять ответов. Арно тогда выпустил целую книгу под названием: «Письмо к Герцогу и Пэру» – имелся в виду господин де Люинь, один из «сочувствовавших» вельмож, к владениям которого относилась долина Шеврёз и управителем у которого служил не кто иной, как Никола Витар, двоюродный дядя Расина.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.