Капитан. Значит, в настоящем произведении (бросив, в свою очередь, взгляд на корректурный оттиск) вы отказываетесь от мистики, волшебства и всей этой комбинации из символов, чудес и примет? В нем нет ни сновидений, ни предсказаний, ни туманных намеков на грядущие события?
Автор. Нет ничего, сын мой, ни тени, в нем нет даже еле слышного тиканья одинокого жучка-точильщика в стенной панели. Все ясно, все как на ладони – даже шотландский метафизик мог бы поверить каждому слову.
Капитан. И я надеюсь, что роман этот отличается естественностью и правдоподобием; начинается бурно, развивается естественно и имеет счастливый конец – подобно течению прославленной реки, которая с шумом низвергается из мрачного романтического грота, затем плавно несет свои воды, нигде не останавливаясь, не ускоряя своего течения, проходит, как бы влекомая врожденным инстинктом, все интересные места, которые встречаются на ее пути, становясь все шире и глубже по мере продвижения вперед, и, наконец, подходит к окончательной развязке, как к огромной гавани, где все корабли убирают паруса.
Автор. Эй! Эй! Какого черта вы там наговорили? Да ведь это «в духе Геркулеса», и потребовался бы человек, гораздо больше похожий на Геркулеса, чем я, чтобы написать роман, который низвергался бы водопадом, плавно нес свои воды, и никогда бы не останавливался, и разливался бы, и становился бы глубже и тому подобное. Я стоял бы уже одной ногой в могиле, сударь, прежде чем справился бы со своей задачей, а тем временем все каламбуры и софизмы, которые я мог бы сочинить для увеселения своих читателей, так и остались бы у меня в глотке, подобно застрявшим на языке остротам Санчо{26}, когда ему случалось навлекать на себя гнев своего господина. С тех пор как стоит мир, не было еще написано подобного романа.
Капитан. Прошу прощения, а «Том Джонс»?
Автор. Совершенно верно, и, может быть, также «Амелия». Филдинг{27} был весьма высокого мнения об этом искусстве, основателем которого его можно считать. Он полагает, что нельзя сравнивать роман и эпопею. Смоллетт{28}, Лесаж{29} и другие, освобождаясь от установленных им строгих правил, писали скорее истории разнообразных приключений, выпадающих на долю человека в течение его жизни, нежели связанную единой фабулой эпопею, у которой каждый шаг постепенно приближает нас к окончательной развязке. Эти великие мастера были довольны, если им удавалось позабавить читателя в пути; хотя заключение наступало только потому, что всякий рассказ должен иметь конец, – точно так же, как путник останавливается в гостинице с наступлением вечера.
Капитан. Весьма удобный способ путешествовать, по крайней мере для автора. Словом, сэр, вы одного мнения с Бэйсом{30}: «На кой черт существует сюжет, как не для того, чтобы рассказывать занимательные вещи?»
Автор. Предположим, что я таков и что я написал бы несколько живых, остроумных сцен, легких, кое-как связанных вместе, но достаточно занимательных, чтобы, с одной стороны, отвлечь от физической боли, с другой – облегчить тревогу души, в-третьих, чтобы разгладить нахмуренный лоб, изборожденный морщинами от ежедневных трудов, в-четвертых, чтобы вытеснить неприятные мысли и внушить более веселые, в-пятых, чтобы побудить лентяя изучить историю своей страны, – словом, за исключением тех случаев, когда чтение этого произведения прервало бы исполнение серьезных обязанностей, доставить безобидное развлечение; разве не мог бы автор такого произведения, как бы безыскусственно оно ни было выполнено, привести в свое оправдание извинение раба, который, будучи приговорен к наказанию за распространение ложного слуха о победе, спас свою жизнь, воскликнув: «Неужели я достоин порицания, о афиняне, я, подаривший вам один счастливый день?»
Капитан. Ваша милость разрешит мне рассказать один анекдот о моей незабвенной бабушке?
Автор. Я не могу себе представить, капитан Клаттербак, какое это имеет отношение к предмету нашего разговора.
Капитан. Это может быть уместно в нашем диалоге о взглядах Бэйса. Прозорливая старая леди – мир праху ее! – была верным другом церкви, и стоило ей услышать, как злые языки клевещут на какого-нибудь священника, как она сразу с жаром начинала его защищать. Но в одном случае она всегда отступалась от своего преподобного protege[12] – а именно, как только она узнавала, что он произнес проповедь против клеветников и сплетников.
Автор. Но какое это имеет отношение к нашему разговору?
Капитан. Я слышал от саперов, что можно выдать слабое место врагу, слишком старательно укрепляя его на виду у неприятеля.
Автор. Еще раз, прошу вас, какое это имеет отношение к нашему делу?
Капитан. Ну что ж, отбросим в сторону метафоры. Я боюсь, что это новое произведение, в котором ваше великодушие, по-видимому, собирается предложить мне участвовать, будет весьма нуждаться в оправдании, так как вы считаете уместным начать защиту вашего дела, прежде чем суд приступил к его разбирательству. Готов прозакладывать пинту бордо, что вы кое-как, наспех состряпали ваш роман.
Автор. Вы, наверно, хотите сказать – пинту портвейна?
Капитан. Я говорю о бордо, о славном бордо из «Монастыря». Ах, сэр, если бы вы только послушались совета ваших друзей и постарались заслужить хотя бы половину той благосклонности читателей, которую вы уже завоевали, все мы могли бы пить токай!
Автор. Мне все равно, что пить, лишь бы напиток был полезен для здоровья.
Капитан. Но тогда подумайте о вашей репутации, о вашей славе.
Автор. О моей славе? Я отвечу вам, как один из моих друзей, весьма остроумный, искусный и опытный адвокат, защищавший пресловутого Джема Мак-Коула, ответил представителям обвинения, ссылавшимся на то, что его клиент отказался отвечать на вопросы, на которые, по их утверждению, всякий человек, дорожащий своей репутацией, ответил бы без всяких колебаний.
«Мой клиент, – сказал он (между прочим, Джем в это время стоял позади него; ну и интересное же это было зрелище!), – так несчастен, что совершенно не дорожит своей репутацией. И я проявил бы величайшую неискренность по отношению к суду, если бы вздумал утверждать, что она заслуживает хоть какого-нибудь внимания с его стороны». И я, хотя по совсем другим причинам, пребываю в таком же блаженном состоянии безразличия, как Джем. Пусть слава следует за теми, кто обладает вещественным обликом. Призрак – а безличный автор нисколько не лучше призрака – не может отбрасывать тень.
Капитан. Быть может, сейчас вы не так уж безличны, как были до сих пор. Эти письма к ученому мужу из Оксфордского университета…
Автор. Покажите остроумие, гений и утонченность автора, которые я от всей души желал бы применить к предмету более важному, и покажите, кроме того, что сохранение моего incognito вовлекло молодой талант в споры по поводу любопытного вопроса о доказательстве. Но какой бы искусной ни была защита дела в суде, это еще не значит, что оно будет выиграно. Быть может, вы помните, что тщательно сплетенная цепь косвенных улик, так искусно поданных с целью доказать, что сэр Филипп Фрэнсис был автором «Писем Юниуса»{31}, сначала казалась неопровержимой, но влияние этих рассуждений на умы постепенно ослабело, и Юниус по-прежнему неизвестен широкой публике. Но на этот счет я не скажу больше ни слова, как бы меня ни просили и ни уговаривали. Установить, кем я не являюсь, было бы первым шагом к выяснению того, кто я такой на самом деле; и так как я, точно так же, как некий мировой судья, упомянутый Шенстоном{32}, не имею ни малейшего желания вызывать всякие толки и пересуды, которые обычно сопутствуют таким открытиям, я и впредь буду хранить молчание по поводу предмета, на мой взгляд, совершенно не заслуживающего шума, поднятого вокруг него, и еще более недостойного столь ревностно примененной изобретательности, проявленной юным автором писем.
Капитан. Но все же, дорогой сэр, даже если допустить, что вам нет никакого дела ни до вашей собственной репутации, ни до репутации какого-либо литератора, на плечи которого может лечь бремя ваших ошибок, разрешите мне заметить, что простое чувство благодарности к читателям, оказавшим вам столь радушный прием, и к критикам, судившим вас столь снисходительно, должна была бы побудить вас приложить больше старания при сочинении вашего романа.
Автор. Умоляю вас, сын мой, «освободите дух свой от лицемерия!», как сказал бы доктор Джонсон{33}. Ибо у критиков свое дело, а у меня свое. Как поется в детской песенке:
Чем голландские дети прилежно играют,То английские дети прилежно ломают.Я их смиренный шакал, слишком занятый добыванием пищи для них и не имеющий времени подумать о том, проглотят ли они ее или извергнут. Для читателей же я представляю собой нечто вроде почтальона, оставляющего пакет у дверей адресата. Если он содержит приятные вести – записку от возлюбленной, письмо от сына, денежный перевод от должника, которого считали банкротом, – письмо принимается с радостью, читается и перечитывается, складывается, подшивается и бережно хранится в конторке. Если содержание его неприятно, если оно от настойчивого кредитора или от скучного человека, отправителя письма проклинают, письмо бросают в огонь, от всей души сожалея о почтовых расходах; но всегда, в том и в другом случае, о том, кто принес весть, думают не больше, чем о прошлогоднем снеге. Наибольшая мера добрых отношений между автором и читателями, которая может существовать в действительности, заключается в том, что публика склонна проявлять некоторую снисходительность к последующим произведениям своего первоначального любимца, хотя бы в силу привычки, приобретенной читателями, тогда как автор, что вполне естественно, придерживается самого хорошего мнения о вкусе тех, кто так щедро расточал аплодисменты по адресу его творений. Но я не вижу никакой причины для благодарности, в общепринятом смысле этого слова, ни с той ни с другой стороны.
Капитан. Тогда уважение к самому себе должно было бы внушить вам осторожность.
Автор. Ах, если бы осторожность могла увеличить мои шансы на успех! Но, сказать вам по правде, произведения и отдельные места, которые удались мне лучше других, как правило, были написаны с величайшей быстротой. И когда я видел, как иной раз их сравнивали с другими и хвалили за более тонкую отделку, я мог бы призвать в свидетели свое перо и чернильницу, что наиболее слабые места стоили мне несравненно большего труда. К тому же я сомневаюсь в благотворном влиянии слишком большой медлительности как в отношении автора, так и читателя. Куй железо, пока горячо, и ставь паруса, пока дует попутный ветер. Если популярный автор долго не выступает с новыми пьесами, другой тотчас же занимает его место. Если писатель, прежде чем создать свое второе произведение, отдыхает в течение десяти лет, его вытеснят другие; или же, если его эпоха так бедна гениями, что этого не случается, его собственная репутация становится самым большим препятствием на его пути. Читатели вправе ожидать, что его новое произведение будет в десять раз лучше предшествующего, автор вправе ожидать, что оно будет пользоваться в десять раз большей популярностью и сто против десяти, что обе стороны будут разочарованы.
Капитан. Это может оправдать некоторую поспешность при издании, но не ту поспешность, которой, как говорится в пословице, людей насмешишь. Во всяком случае, вы должны не торопясь привести в порядок ваш роман.
Автор. Это мое больное место, сын мой. Поверьте мне, я не был настолько глуп, чтобы пренебречь обычными предосторожностями. Я неоднократно взвешивал на весах свое будущее произведение, делил его на тома и главы и пытался создать роман, который, по моему замыслу, должен был развиваться постепенно, держать всех в напряженном ожидании и разжигать любопытство и, наконец, завершиться неожиданной развязкой. Но мне кажется, что сам демон садится на мое гусиное перо, как только я начну писать, и уводит его в сторону от моей цели. Под моим пером возникает все больше действующих лиц, множатся эпизоды, роман все больше затягивается, в то время как материал растет; мой скромный сельский дом превращается в какую-то причудливую готическую постройку, и повесть заканчивается задолго до того, как я достиг поставленной перед собой цели.
Капитан. Решимость, настойчивость и терпение могли бы исправить это зло.
Автор. Увы, мой дорогой сэр! Вам неведома сила отцовской любви. Когда я встречаю такие персонажи, как бейли Джарви или Дальгетти{34}, мое воображение оживляется и замысел мой становится все яснее с каждым шагом, который я прохожу с ними, хотя это уводит меня в сторону от столбовой дороги на несколько миль и заставляет меня, усталого от долгих плутаний, прыгать через живые изгороди и канавы, чтобы снова вернуться на свой путь. Если я буду противиться этому искушению, как вы советуете мне, мысли мои станут прозаическими, плоскими и скучными. Я пишу с трудом, с сознанием того, что перо мое слабеет, и от этого я слабею еще больше; солнечный свет, которым моя фантазия озаряла события, исчезает, и все становится мрачным и скучным. Я так же непохож на того автора, каким я был, когда писал полный радостного настроения, как собака, запряженная в привод и вынужденная часами бегать по кругу, непохожа на ту же самую собаку, весело гоняющуюся за собственным хвостом и прыгающую в безудержном ликовании неограниченной свободы. Одним словом, сэр, в такие минуты мне кажется, что я околдован.
Капитан. Ну уж нет, сэр, если вы ссылаетесь на колдовство, тут уж ничего больше не скажешь – кого гонит дьявол, тому не остановиться. И мне кажется, сэр, не это ли причина того, что вы не пытаетесь писать для сцены, на что вас так часто подстрекали?
Автор. Одной из важных причин того, что я не пишу пьес, можно считать мою неспособность создать сюжет. Но истина состоит в том, что некоторые слишком благосклонные судьи считают, что я обладаю кое-какими способностями в этой области поэзии, и основывают это мнение на обрывках старых пьес, которые были взяты из источника, не доступного для коллекционеров, и которые они поспешно объявили плодом моего остроумия. Но обстоятельства, при которых я стал обладателем этих фрагментов, так необычны, что я не могу удержаться от того, чтобы не рассказать вам о них.
Да будет вам известно, что лет двадцать тому назад я посетил своего старого друга в Уорчерстершире, который некогда служил вместе со мной в драгунском полку.
Капитан. Так, значит, вы действительно служили, сэр?
Автор. Служил я или не служил, какая разница? Капитан – подходящее звание для путешественника. Против ожидания в доме моего друга оказалось множество гостей, и, как обычно, – дом был очень старый, – мне отвели «комнату с привидениями». Я, как сказал один из наших великих современников, видел слишком много призраков, чтобы верить в них, и спокойно лег спать, убаюкиваемый ветром, шелестящим в листве лип, ветви которых бросали причудливые тени на блики лунного света, падающего на пол через ромбовидное окно, как вдруг появилась еще более темная тень, и я увидел на полу комнаты…
Капитан. Белую Даму из Эвенела?{35} Вы уже рассказывали эту историю.
Автор. Нет. Я увидел женскую фигуру в домашнем чепце, нагруднике, с засученными до локтя рукавами, с пудреницей для сахара в одной руке, с разливательной ложкой в другой. Разумеется, я решил, что это стряпуха моего друга, блуждающая во сне при свете луны, и так как я знал, что он очень дорожил Сэлли, которая могла бы заткнуть за пояс любую девушку в округе, я встал, чтобы осторожно довести ее до двери. Но когда я подошел к ней, она сказала: «Остановитесь, сэр! Я не та, за кого вы меня принимаете», – слова, которые показались мне столь подходящими к обстоятельствам, что я не обратил бы на них никакого внимания, если бы не странный, глухой голос, который произнес их. «Знайте же, – продолжала она тем же загробным голосом, – что я дух Бетти Барнс». – «Которая повесилась из-за любви к кучеру дилижанса, – подумал я. – Вот так штука!» – «Той самой несчастной Элизабет, или Бетти Барнс, которая долгое время служила стряпухой у мистера Уорбертона, страстного коллекционера, но, увы, слишком беззаботного хранителя самой большой коллекции старинных пьес всех времен, от большинства которых остались лишь названия, способные оживить вступление к комментированному изданию Шекспира. Да, незнакомец, именно эти злополучные руки предали жиру и огню множество маленьких листов in quarto[13], которые, сохранись они до настоящего времени, свели бы с ума весь Роксбургский клуб{36}, – эти несчастные карманные воришки жарили жирных каплунов и вытирали деревянные тарелки пропавшими рукописями Бомонта и Флетчера, Мессинджера, Джонсона, Уэбстера{37} и – подумать только! – даже самого Шекспира!»
Как у всякого коллекционера старинных пьес, мое жгучее любопытство по поводу какой-нибудь драмы, упомянутой в «Книге церемониймейстера придворных театральных празднеств», часто гасло, когда я слышал, как предмет моих тщательных поисков упоминался среди преданных огню рукописей, которые эта несчастная женщина принесла в жертву богу пиршества. Итак, нет ничего удивительного в том, что, подобно отшельнику Парнелла{38},
Я в ужасе вскричал, объятый гневом:«Несчастная!» – но, на мою беду,Тут Бетти подняла сковороду…«Берегись, – сказала она, – как бы твой неуместный гнев не лишил меня возможности возместить миру ущерб, который нанесло ему мое невежество. Вот в этой угольной яме, которой уже не пользуются много лет, покоится несколько засаленных и грязных отрывков старинной драмы, которая не была полностью уничтожена. Возьми же…» В чем дело, на что вы так уставились, капитан? Клянусь спасением своей души, все это правда; как говорит мой друг майор Лонгбоу, «какой мне смысл лгать вам?»
Капитан. Лгать, сэр? О нет, боже упаси, чтобы я сказал такое слово про человека столь правдивого. Вы только склонны сегодня утром немного погоняться за своим хвостом, вот и все. Не лучше ли вам сохранить эту легенду для предисловия к «Трем найденным драмам» или к чему-нибудь в этом роде?
Автор. Вы совершенно правы, привычка – странная вещь, мой сын. Я забыл, с кем говорю. Да, пьесы для чулана, а не для сцены…
Капитан. Правильно; итак, вы можете быть уверены, что вас будут играть, ибо антрепренеры, в то время как тысячи добровольцев жаждут служить им, проявляют удивительное пристрастие к завербованным силой.
Автор. Я живое свидетельство этого, ибо, подобно второму Лаберию, я стал драматургом против своей воли{39}. Я уверен, что мою музу угрозами заставили бы выступать на подмостках, даже если бы я написал проповедь.
Капитан. Поистине, если бы вы написали проповедь, из нее сделали бы фарс; и поэтому, если бы вы вздумали изменить свой стиль, я все еще советовал бы вам написать сборник драм в духе лорда Байрона.
Автор. Нет, его светлость даст мне сто очков вперед; я не хочу, чтобы моя лошадь догоняла его лошадь, если я сам могу себе помочь. Но мой друг Аллен написал как раз такую пьесу, какую я сам мог бы написать в яркий солнечный день одним из патентованных перьев Брама{40}. Я не могу создавать хорошие произведения без такого реквизита.
Капитан. Вы имеете в виду Аллена Рэмзи?{41}
Автор. Нет, и не Барбару Аллен. Я имею в виду Аллена Каннингхема{42}, который только что опубликовал свою трагедию о сэре Мармадьюке Максуэлле{43}, полную веселья и убийств, поцелуев и резни, сцен, не ведущих к развязке, но тем не менее весьма забавных. В сюжете нет ни проблеска правдоподобия, но в некоторых сценах так много живости и все произведение пронизано такой поэзией – я был бы счастлив, если бы мог пронизать такой поэзией мои «Кулинарные остатки», если когда-нибудь поддался бы искушению и опубликовал их. При общедоступном издании народ стал бы читать это произведение и восторгаться превосходными творениями Аллена. Но сейчас народ, быть может, заметит только его недостатки или, что было бы еще хуже, совсем не заметит его. Но не обращай на них внимания, мой честный Аллен; несмотря на все это, Каледония{44} может гордиться тобой. Там есть также его лирические излияния, которые я советовал бы вам прочесть, капитан. «Это дом родной, это дом родной…» не уступает Бёрнсу{45}.
Капитан. Я не премину воспользоваться вашим советом. Клуб в Кеннаквайре стал весьма изысканным с тех пор, как Каталани{46} посетила аббатство. Моя «Хладная бедность» была принята до обидности холодно, а «Берега славного Дуна» попросту были освистаны. Tempora mutantur[14].
Автор. Они не могут остановиться, они будут меняться для всех нас. Ну что ж?
Пускай бедны мы с вами…Но час разлуки приближается.Капитан. Значит, вы твердо решили продолжать работать по вашей собственной системе? Подумали ли вы о том, что вам могут приписать недостойные побуждения, если вы будете быстро, одна за другой, издавать ваши книги? Все скажут, что вы пишете только ради наживы.
Автор. Предположим, что я позволяю выгоде, которую приносит успех в литературе, присоединиться к другим побуждениям, заставляющим меня чаще выступать перед публикой, – этот гонорар является добровольным налогом, который читатель платит за некоторую разновидность литературного развлечения; никто силой не заставляет платить его, и я полагаю, что платит его только тот, кто может позволить себе такой расход и кто получает удовольствие в соответствии с издержками. Если капитал, который эти тома пустили в обращение, очень велик, то разве он послужил только для удовлетворения моих прихотей? Неужели не могу я сказать сотням людей, начиная от честного Дункана, фабриканта бумаги, и кончая сопливым типографским мальчишкой: «Разве ты не получил свою долю? Разве ты не получил свои пятнадцать пенсов?» Признаться, мне кажется, что наши современные Афины должны быть благодарны мне за то, что я создал такую обширную промышленность; и когда всеобщее избирательное право войдет в моду{47}, я собираюсь выставить свою кандидатуру в парламент от всех чумазых ремесленников, связанных с литературой.
Капитан. Таким языком мог бы говорить владелец ситценабивной фабрики.
Автор. Опять ханжество, мой дорогой сын; в этом мире нет спасения от софизмов! Я утверждаю, вопреки Адаму Смиту{48} и его последователям, что популярный автор – это производящий труженик и что его произведения составляют такую же реальную долю общественного богатства, как и продукты, созданные любым другим фабрикантом. Если новый товар, имеющий действительную внутреннюю и коммерческую ценность, является результатом работы, почему же кипы книг автора должны считаться менее полезной частью общественного капитала, чем товары любого другого фабриканта? Я имею в виду проистекающее отсюда распространение богатства, служащего на благо общества, и то трудолюбие, которое поощряется и награждается даже таким пустячным произведением, как это, прежде чем книги покинут пределы издательства. Без меня этого не было бы, и в этом смысле я благодетель своей страны. Что же касается моего собственного вознаграждения, то я заработал его своим трудом и несу ответ перед Богом только за то, каким образом я израсходую его. Люди чистосердечные могут надеяться, что не все оно будет служить эгоистичным целям; и хотя тот, кто откроет свой кошелек, не может претендовать на особую заслугу, все же некоторая доля богатства, быть может, послужит богоугодному делу и облегчит нужду бедняков.
Капитан. Но обычно считается неблагородным писать лишь ради наживы.
Автор. Было бы неблагородно заниматься этим исключительно с такой целью или делать это главным мотивом литературного труда. Нет, я беру даже на себя смелость утверждать, что ни одно произведение фантазии, созданное лишь ради определенной суммы гонорара, никогда еще не имело и никогда не будет иметь успеха. Так адвокат, произносящий речь в суде, солдат, сражающийся на поле брани, врач, пользующий больного, священник – если только найдется такой, – читающий проповедь, без всякого рвения в своей профессии, без всякого сознания своего высокого призвания, лишь ради гонорара или жалованья, уподобляются жалкому ремесленнику. В соответствии с этим, во всяком случае по отношению к двум ученым профессиям, услуги не поддаются точной оценке, а получают признание не на основании точной оценки оказанных услуг, а посредством гонорара или добровольно выраженной благодарности. Но пусть клиент или пациент в виде эксперимента попробует пренебречь этой маленькой церемонией вручения гонорара, что cense[15] совершенно немыслимым среди них, и посмотрим, как ученый джентльмен будет заниматься его делом. Не будем лицемерить, точно так же обстоит дело с литературным вознаграждением. Ни один здравомыслящий человек, к какому бы сословию он ни принадлежал, не считает или не должен был бы считать ниже своего достоинства принять справедливую компенсацию за потраченное им время и соответствующую долю капитала, обязанного своим существованием его труду. Когда царь Петр рыл рвы{49}, он получал жалованье рядового солдата; и самые выдающиеся знатные люди своего времени, государственные деятели и священнослужители, не считали для себя зазорным получать деньги от своих книгопродавцев.