– Это сокращение слов: производитель работ.
– То есть, проще говоря, рабочий?
– Нет. Он над рабочими, он непосредственный руководитель работами.
– О! – удивленно сказал Фогель. – Смотри, кого увидел наш одноглазый! В общем, фигура стоит того, чтобы на нее тратить деньги?
– Вполне.
– Спасибо, Крамер. И теперь вы можете идти досыпать. Извините, но, видите, вы мне действительно были нужны.
– Я измотан до крайности, – грустно сказал Рудин. – Начальство думает, очевидно, что я двужильный. Еще месяц такой работы, и я свалюсь, честное слово.
Фогель сочувственно посмотрел на него и сказал:
– Я поговорю об этом с Зомбахом. Спокойной ночи.
– Спасибо.
Возвращаясь к себе, Рудин не чувствовал ни малейшей усталости. Придя домой, он написал донесение Маркову.
«Сообщаю данные о двух агентах. Первый – в Москве. Кличка – Марат. Этим именем подписывает радиодонесения. Живет у родственников в доме, отделенном узким переулком от здания Всесоюзного радиокомитета. Из своего окна видит там на втором этаже большой кабинет, обладатель которого сидит у окна. Агент предлагал покушение на обладателя кабинета. Решили, что эффективнее взрыв здания.
Второй находится в Ясной Поляне. Работает на восстановлении музея. Кличка – Циклоп, он с одним глазом. В настоящее время пытается вербовать прораба ремонтно-восстановительного поезда. Привет. Рудин».
В одиннадцать тридцать утра эта шифровка была у Бабакина. В двенадцать десять ее уже читал Марков. В двенадцать пятьдесят в Москве ее положили на стол Старкову. В тринадцать тридцать две бригады оперативных работников уже занялись розысками Марата и Циклопа. Надо было взять их под наблюдение.
Весь день у Рудина было приподнятое, веселое настроение. Даже возня с пленными не показалась ему тягостной, хотя перед ним, как на подбор, проходили скользкие, омерзительные личности, готовые за чечевичную похлебку на все. На все, но не на то, чтобы стать квалифицированными агентами абвера. Рудину стало даже смешно при мысли, что его товарищи там, в Москве, могут обидеться на него за то, что им приходится иметь дело с этим дерьмом. Нет, нет, господа, как угодно громко и цветисто называйте свои усилия – тотальный заброс, насыщение советского пространства гнездами абвера, – все равно главным вашим контингентом были и будут вот эти подонки, не имеющие ничего общего с нашим народом. А их руками многого вам не сделать…
Вечером Рудин пошел ужинать. И как только вышел на улицу, к нему ни с того ни с сего прицепился смешной и глуповатый мотивчик на слова «…что без воды и ни туды и ни сюды». Впрочем, не так уж ни с того ни с сего: они с женой распевали эту песенку в прошлом году на даче. Это была первая их дача. Не имея опыта, они сняли тесный и жаркий верх. За водой приходилось ходить к колонке почти за километр. Если жена запевала: «Без воды и ни туды и ни сюды», – это означало, что Рудину надо брать ведра и идти по воду. Но все это они принимали легко. Жизнь казалась такой прекрасной и безмятежной!
Так прошло около недели.
В ночь на то черное воскресенье на дачу примчался мотоциклист. Через пять минут Рудин уже трясся в его коляске, и уже не было ничего: ни лета, ни дачи, ни веселой песенки про воду. Ничего. Была только война.
«Ничего, Еленка, потерпи, – думал Рудин, шагая по сумеречной безлюдной улице, – управимся с этой бандой и заживем спокойно. Будет и дача, и Черное море – все, что ты захочешь».
Он попытался представить себе жену – одну, где-то в далеких чужих местах – и не смог. Она виделась ему такой, какой была всегда – веселой, не умеющей хмуриться, с вечно улыбчивыми ямочками на щеках. Свесится с верхней веранды и кричит: «Сюды, товарищ, сюды…» Рудин легко шагал в ритм этой смешной песенки.
В столовую он чуть не опоздал. Все уже поужинали, и дежурный курсант собирался запирать дверь. Верхний свет был погашен, и комнату освещала только лампочка, висевшая возле окна в кухню. Рудин сел за первый попавшийся столик и вдруг обнаружил, что в дальнем углу ужинает еще один опоздавший. Это был Щукин. Решение созрело мгновенно. Рудин встал и подошел к его столу.
– Разрешите?
Щукин молча кивнул головой.
– Тоскливо ужинать в полумраке, да еще в одиночку.
Щукин молча продолжал есть суп.
– Вчера ходил в город. Прошел по улицам, заглянул в парк, – начал рассказывать Рудин, чтобы завязать разговор. – И за всю прогулку встретил только одного человека. Так странно: идешь по большому городу – и нигде ни единой живой души. Окна в домах темные, слепые. А тишина, как в деревне. Был какой-то момент, когда я непроизвольно остановился и спросил себя: «Неужели я вижу все это не во сне?» У вас никогда не было такого странного чувства?
– Нет, – чуть задержав перед ртом ложку, не глядя на Рудина, буркнул Щукин.
Рудин улыбнулся.
– Как-то в детстве, в городе Энгельсе, мы, ребятишки, днем, пробрались в местный театр. Темно, тишина – страшно. Мы пролезли на сцену. И вдруг видим улицу, настоящую улицу, а на ней – никого. Стоим, смотрим – может, кто появится или хотя бы кошка перебежит через дорогу. Никого. Страшно стало, жуть – мертвая улица. – Рудин помолчал. – Вчера вдруг вспомнилось это… из детства… мертвая улица.
Щукин поднял на Рудина глаза и тотчас опустил.
– Не понимаю, – сказал он, не прерывая еды. – Вы что ждали-то увидеть? Толпы гуляющих? Духовой оркестр? Фейерверк? И дам, бросающих в воздух чепчики? А если нет, то каков смысл поднятого вами разговора?
Не дожидаясь ответа, Щукин встал и, не прощаясь, направился к выходу. Хлопнула дверь. Тишина. Только на кухне кто-то по-домашнему погромыхивал посудой.
На лбу у Рудина проступила холодная испарина. «Черт! Возрадовался удаче и повел себя, как мальчишка. Впал в детство, идиот! Зная, что собой представляет Щукин, полез к нему с разговором, который, конечно же, вызвал у него подозрение. Совершил ошибку!» Эта мысль становилась все тревожнее. Хорошего настроения как не бывало.
Глава 6
Говоря Савушкину о новом своем назначении, Хорман немного прихвастнул, – он не стал главным техническим руководителем строительства оборонных сооружений, объединенных условным названием «Серый пояс». Он отвечал за все бетонные работы. Но и это было большим делом, если учесть, что «Серый пояс» включал в себя несколько десятков объектов и все они должны были строиться под землей и бетонироваться. «Серый пояс» был наглухо засекречен даже от самих немцев, особенно от людей армии. Еще бы! Не хватало, чтобы армия, которую держат в уверенности, что в самом скором времени начнется запланированное фюрером генеральное победоносное наступление, узнала, что далеко за ее спиной строится полоса долговременных мощных укреплений!
Хорман сказал Савушкину:
– Не один человек не один слово не скажи о мой работа. Тогда – смерть.
– Ваша работа интересует меня, как прошлогодний снег, – небрежно ответил Савушкин.
Хорман понял это выражение не сразу, а когда понял, захохотал.
– Прекрасный формул! Очень прекрасный!
Хорман сдержал свое обещание. Савушкин был официально назначен к нему вторым шофером и переводчиком для связи с занятыми на работах русскими военнопленными. Савушкин уже давно говорил, что хочет научиться говорить по-немецки. Хорман вначале смеялся над тем, как он калечит немецкий язык, но вскоре ему пришлось удивиться быстрым успехам своего шофера. А Савушкину, хорошо знавшему немецкий язык, совсем не легко было его калечить и разыгрывать начинающего.
К этому времени Савушкин вручил Хорману еще одну партию ценностей, которые тот немедленно переправил жене в Германию и потом получил от нее письмо, в котором она сообщила, что его «посылки имели грандиозный успех» и что «дом Гаузнеров скоро станет нашим». Хорман пояснил, что их давнишней семейной мечтой была покупка дома у генеральской вдовы Гаузнер.
– Я тебя прошу… очень прошу, – оказал умоляюще Хорман. – Давай еще. Больше давай. Твой работа шофер – тьфу!
– Это нелегко, – вздохнул Савушкин. – Товар надо искать по всем близлежащим городам.
– Ищи! Ищи! Я же тебе дал документ, я же тебе дал машина. Ты только ищи.
Связь Савушкина с Марковым осуществлялась через подпольщика Никанора Решетова, который жил и работал полицаем в деревне недалеко от Гомеля. Положение его было довольно прочным. Перед самой войной его судили по действовавшему тогда закону о расхищении социалистической собственности. Лесник поймал его, когда он пытался вывезти из леса сломанную бурей березу. Никанор Решетов получил два года тюремного заключения, но не прошло и года – началась война. Сидел он в минской тюрьме. В первые дни войны, когда началась эвакуация заключенных, его отпустили, и он вернулся домой. Тюрьма с советской властью его не поссорила. Он и на суде, когда дали ему последнее слово, сказал:
– По глупости я ту березу взял, а вы по слепому закону меня судите. Не просить же вас, чтобы вы мимо закона шли, все равно ведь не пойдете. Так что уж пишите там, что положено…
Еще первым военным летом Никанор Решетов связался с партизанами и по их приказу пошел в полицаи. Учитывая, что он пострадал от советской власти, немцы ему доверяли и сделали его старшим над полицаями трех окрестных деревень. Нелегкое у него было положение: каждый день ему приходилось хитро лавировать и всячески изворачиваться, чтобы подчиненные ему полицаи не проявляли себя чересчур рьяными служаками «нового порядка» и чтобы немцы при этом не заподозрили неладное. Пока что это ему удавалось… Между прочим, одним из подчиненных ему полицаев оказался тот самый лесник, из-за которого он попал в тюрьму.
Связь Савушкина с Решетовым осуществлялась по расписанию, почти исключавшему возможность проследить место и регулярность их встреч. Их свидания происходили в разные дни, в разное время и в разных местах.
Сегодня их встреча должна была произойти в восемь часов вечера на окраине леса, где стояла деревянная часовенка, когда-то популярная среди паломников, под названием Возвратная. Чудотворная ее икона будто бы возвращала угнанных на царскую службу солдат, сосланных в далекие места, уехавших на заработки, и даже беглых мужей.
После обеда Савушкин сказал Хорману, что ему надо съездить повидать одного полезного человечка, и покатил поближе к тому месту, где должна была состояться его встреча с Решетовым. Он имел теперь в своем распоряжении старенький мотоцикл БМВ, который достал для него Хорман.
День был светлый, просторный и нежаркий, хотя ослепительное солнце гуляло в безоблачном небе. Однако же это было еще не лето, а та пора, когда реки уже улеглись в берега, но в заливных поймах сквозь нежную зелень еще поблескивает оставшаяся после разлива вода, когда под вечер от всей земли веет прохладой, сыростью, когда кроны деревьев и кустарники еще не стали плотным зеленым массивом и сквозь них проглядывают дали.
Километрах в двух от Возвратной Савушкин поставил мотоцикл в кусты, пешком прошел до часовенки и там, сев на пенек, стал писать донесение. Вокруг – немые просторы словно забытой людьми земли. Место это было вдалеке от бойких дорог, и немцы здесь появлялись редко. Зато все смелее чувствовали себя партизаны. Видная Савушкину вдали рассыпанная на горушке деревня была одним из опорных пунктов партизан. Там они имели несколько надежных помощников, включая Решетова. Впрочем, о том, что полицай там «свой», знал только командир партизанского отряда, но даже он не мог прибегнуть к помощи Решетова без разрешения подпольного райкома партии.
Написав донесение, в котором уточнялись районы строительства «Серого пояса», Савушкин задумался. Все-таки и это его донесение точной схемы бетонированных узлов еще не давало. Яснее стала только та полоса пространства, которую немцы называли «Серым поясом», но длина пояса была свыше ста пятидесяти километров, а ширина доходила до двадцати. Где точно на этой полосе спрячутся в землю бетонные крепости, Савушкин пока не знал и не был уверен, что ему удастся узнать это в будущем.
Спрятав донесение под корень пня, Савушкин постелил куртку и прилег. Солнце уже спускалось к далекому горизонту.
Он проснулся с неясным ощущением, что его разбудили. Приподнявшись, огляделся – никого… Верхний край солнца лежал на горизонте огненной шапкой. Из лесу веяло холодом, и по-прежнему все широкое вокруг пространство было затоплено тишиной. Но тревога, с которой он очнулся от короткого сна, не проходила. Вдруг он заметил какое-то шевеление за углом часовенки. Савушкин встал и медленно пошел к дороге, так, чтобы пройти мимо часовни. Сделав два-три шага, он увидел, что за кустом, приросшим к стене Возвратной, стоит паренек, который по мере приближения Савушкина осторожно переступал влево, видимо, рассчитывая все время оставаться прикрытым кустом. Савушкин ускорил шаг, и парень не успел спрятаться.
– Ты что тут делаешь? – крикнул Савушкин, продолжая идти.
– А ты что делаешь? – в свою очередь, сиплым баском спросил парень. Ему было лет шестнадцать, не больше. Паренек запустил руку за борт перехваченного ремнем пиджака.
– Не дури! Вынь руку, – спокойно сказал Савушкин и подошел к нему вплотную.
Парень медленно вынул руку и сделал шаг назад.
Савушкин смотрел на него спокойно и дружелюбно, а паренек с испугом в чуть сдвинутых косинкой глазах.
– Да не бойся, не бойся. Скажи-ка лучше, вон в той деревне немцы есть? – спросил Савушкин.
– Нет, – тихо ответил паренек и, спохватившись, поправился: – А может, и есть, не знаю.
– Сам откуда?
– Тутошний, – паренек неопределенно повел головой в сторону.
– Ну вот, а я нетутошний, пробираюсь домой в Минск, боюсь, как бы немцы не задержали.
– Давеча на дороге не ты на мотоцикле ехал? – спросил паренек.
– Нет. Я тоже видел его.
– А откуда идешь?
– Бежал я с земляных работ у немцев.
– А-а… Это не вас давеча в Смоленск гнали?
– Нет. Нас еще в апреле мобилизовали.
Они присели рядом на мшистых купинках и понемногу разговорились.
– Весь народ с места посгоняли, всю жизнь покалечили, – серьезно, как взрослый, сказал паренек. – Никто теперь не знает, где его дом.
– Ты учился?
– А как же, семь классов кончил. В этом году собирался в техникум, ждал, когда брательник из армии вернется, да не дождался.
– Кем же ты хотел стать?
– Фельдшером.
– А кем стал теперь?
Паренек исподлобья посмотрел на Савушкина.
– Никем. Ловчу, как бы прожить, и все тут.
– Врешь.
– Ей-богу, правду говорю!
– Врешь, – рассмеялся Савушкин.
– Не, не вру, – упрямо сказал паренек, а сам улыбнулся.
– Эх ты, конспиратор! Как звать-то?
– Алексей.
Савушкин спросил, как ему поближе выйти на Оршу; Алексей начал объяснять, вдруг умолк на полуслове и стал смотреть в сторону деревни.
– Что ты там разглядел? – спросил Савушкин.
– Тихо! – приказал паренек, продолжая смотреть в сторону деревни. – Так и есть, полицай на велосипеде катит. Ну, бывай здоров, мне надо тикать.
Паренек вскочил и, пригнувшись, побежал по кустам в лес.
Да, это ехал Никанор Решетов, направляясь на свидание с Савушкиным.
Велосипедист приближался. Савушкин уже видел точно, что это Решетов, видел болтавшийся у него на груди автомат. «Как же теперь быть? Парень ведь где-то поблизости…»
Савушкин встал, выбежал на дорогу и зашагал навстречу велосипедисту. Было видно, что Решетов его заметил. Он перестал крутить педали и медленно ехал, смотря по сторонам.
Они сошлись возле мостика, Решетов соскочил с велосипеда.
– Что случилось?
– Ничего страшного… – Савушкин рассказал с пареньке.
Решетов усмехнулся в желтые, прокуренные усы:
– Не косит он малость?
– Косит.
– Значит, Лешка Мухин – партизанский разведчик. Этот босяк мне стоит нервов. Он уже не раз предлагал командиру отряда ликвидировать меня. Тот запрещает, а почему – объяснить не может. – Решетов посмотрел в сторону леса. – Вот черт окаянный, ведь он где-нибудь тут прячется. Что же делать? – Он подумал и сказал: – Придется сделать так: я тебя задержал и веду к деревне Зыково, вон туда, а по дороге поговорим. Пошли.
Савушкин сходил за донесением и передал его Решетову. Разговаривать им, собственно, было не о чем, они могли уже и расстаться, но Савушкин видел, что Решетов чем-то удручен.
– Пройдемся все же, – сказал Решетов. – На случай, если Лешка за нами наблюдает.
И они пошли прямо через поле, удаляясь от леса. Савушкин шел на шаг впереди, как полагалось идти человеку, которого ведет полицай.
– Ты мою довоенную историю с лесником знаешь? – спросил Решетов.
– Знаю.
– А теперь так закрутилась у меня с ним веревочка, что не знаю, как ее и раскрутить. Свела нас судьба опять. Он, значит, полицай и подо мной ходит. Я думал, раз он был при советской власти такой законник, что за дохлую березку упек меня в тюрьму, значит, душа у него советская. А оказался сволочь из сволочей. Рвется, как волк, людей наших губить. Что ни день, приходит ко мне с доносом. Ведь он, гад, многое знает про всех в этой округе. Старается, понимаешь, и при этом все напоминает мне про березу и свое старание объясняет так, будто он хочет мне услужить и получить от меня прощение. В общем, по всем статьям надо его казнить к чертовой бабушке, а как это сделать, ума не приложу.
– Пристрелить с глазу на глаз, и делу конец, – сказал Савушкин.
– Командир отряда тоже такого мнения, но я против. Получается, вроде я отомщу ему, что он советские законы сохранял.
Савушкин удивленно взглянул на Решетова и сказал:
– Так пусть его казнят партизаны.
– Они месяц уже как охотятся на него, так он от них, как солнце от луны, ховается. Ну, никак они его защучить не могут. В том-то и дело. Я думал, что ты его приголубишь, гада, а я тебе его, куда надо, приведу.
– Мне нельзя, – сказал Савушкин. – Мне начисто запрещено лезть в такие дела, а то я бы с удовольствием.
Некоторое время они шли молча.
– Ладно, давай расходиться… – вдруг сказал Решетов, остановившись. Он тяжело вздохнул. – Придется мне казнить его самому. Против души пойти. Другого способа, видно, не сыщешь. Ты свидетель, что мести за березу я не хотел, не думал даже. Ладно, так тому и быть. Ну, всего!
Было уже темно, когда Савушкин на мотоцикле возвращался обратно. Всю дорогу он не мог отделаться от мыслей о своем связном. Золотой, честный человек! И как свято такие люди берегут свою чистоту в том аду, где им приходится теперь жить!..
Глава 7
Несмотря на то, что теперь добрую половину связи Марков осуществлял не по радио, работы у Гали Громовой не убавилось. Наоборот. Сама не выходя в эфир, она должна была по десять-двенадцать часов в сутки слушать другие рации, принимать и записывать радиограммы, адресуемые Маркову. А когда надо было по расписанию, сама выходила в эфир. Для этого она с передатчиком уходила каждый раз на новое резервное место, а самое ближайшее из них было в семи километрах от базы. Бывали дни, и иногда подряд, когда поспать она могла урывками и не больше двух-трех часов. Марков видел, как она похудела, как обострились черты ее лица, понимал, что надо дать ей передышку, и даже подумывал о вызове второго радиста. Но если бы он сказал об этом Гале, она бы страшно обиделась и расценила это как обвинение ее в том, что она не справляется с обязанностями. И Марков до поры до времени молчал, стараясь только по возможности облегчить ей работу.
Но никто не знал, что именно эта сумасшедшая работа помогала Гале легко переносить душевную боль, занозой сидевшую в ее сердце. Для Маркова ее биография была короткой и ясной, как простейшая справка о том, что человек родился и дожил до девятнадцати лет. Никому и в голову не приходило, что эта суровая, неразговорчивая молодая девушка успела пережить личную драму. Но в анкетах нет графы «Переживания», и потому никто о настроении Гали не знал…
Еще в восьмом классе школы у нее началась неловкая и смешная для других дружба с белоголовым пареньком, которого звали Лешка. Прошло немного времени, и уже никто из одноклассников не смеялся над их дружбой. Бдительные педагоги начали тревожиться. Девчонки завидовали Гале, шептались: «У них настоящая любовь». Чистота их дружбы, а потом и любви была так ясна всем, что никто не решился поднять голос против их отношений. Родители Гали, однажды информированные по телефону неизвестным доброжелателем о романе их дочери, сначала встревожились, но, узнав Лешу и еще лучше зная свою Галю, успокоились. Леша стал бывать у них дома. Своим родителям Леша ничего не говорил потому, что отец у него был неродной и жили они с матерью не очень дружно. Он боялся, что его признание станет еще одним поводом для их ссоры. Галя это понимала, но все же ее тяготило, что Леша не мог быть во всем честным до конца.
Когда кончали девятый класс, они уже, не стесняясь, говорили друзьям: «Мы всегда будем вместе». Собственно, только это и было ясно для них самих. А как сложится их дальнейшая жизнь, будут они учиться дальше или станут работать, об этом они говорили редко. «Не люблю попусту фантазировать», – беспечно заявляла Галя, но, пожалуй, один только Леша знал, что стояло за этим ее нежеланием мечтать о будущем.
Отец Гали был известным летчиком, в прошлом участником Гражданской войны, где он и познакомился с матерью Гали – тогда санитаркой авиаотряда. Они души не чаяли в своей единственной дочери, но не баловали ее. С самого раннего детства Галя обожала слушать не сказки, а рассказы отца о Гражданской войне, позже – прибавились рассказы о схватках на Халхин-Голе. И каждый раз отец, заканчивая рассказ, говорил: «Знай, Галчонок, на том войны не кончились, хватит их и на твой век. Родиться бы тебе мальчишкой…» Отец чмокал ее, она отмахивалась совсем как мальчишка, и он смотрел на нее, пока она не засыпала. Ее любимым развлечением были мальчишеские игры в войну, стрелы, ружья, шашки. «Разбойник какой-то, а не девчонка», – говорили соседи.
Нет ничего неожиданного в том, что Галя, еще учась в школе, поступила на военизированные курсы и к окончанию школы стала парашютисткой и радисткой. Дома все упорнее и все тревожнее говорили о неминуемой войне. А Леша, ее единственный и самый лучший в мире Леша, этого не понимал. Когда она рассказала ему о своем решении поступить на военизированные курсы, он высмеял ее, умоляя бросить хотя бы парашютный спорт. Она отвечала ему: «Нет, если начнется война, я не хочу остаться в стороне только потому, что я девчонка». Однажды, когда Гали не было дома, Леша пришел к ее отцу, думая, что он не знает о причудах дочери. Но он ошибся: отец поддержал Галю. Галя долго удивлялась потом, почему Леша больше над ней не смеялся.
Восьмого марта сорок первого года, когда они учились уже в десятом классе, в школе состоялся вечер. На афише было написано: «Праздник для наших девчат». Организаторами вечера были только ребята.
Очень хорошо говорил, открывая вечер, Леша. И, хотя он выступал по бумажке, чувствовалось, что говорит от души и волнуется. Он рассказывал о своих воображаемых встречах с одноклассницами через десять лет. Рассказывал, кем они стали, как выглядели, как разговаривали. Все было и смешно, и трогательно. Леша сказал почти обо всех. О Гале – ни слова. Сначала она обиделась, а потом подумала: «Со мной у него такой неожиданной встречи не могло произойти, потому что мы с ним будем все время вместе…»
После вечера они бродили по весенней Москве, медленно шли по маршруту, который у них назывался «пушкинским». Он проходил через площадь Пушкина, потом по Пушкинской улице, мимо музея имени Пушкина и наконец по Арбату, мимо скромного старого дома, где некогда жил поэт.
– Ты очень хорошо говорил сегодня, – сказала Галя, сжимая Лешину горячую руку. – Одна Нинка Зимина обиделась, что ты изобразил ее растолстевшей женой полковника. Конечно, нам открыты все дороги, но какая судьба ждет каждого из нас, никто не знает.
Леша усмехнулся.
– А Витька Субботин сказал, что эта моя мысль – политически неправильная. Мол, что бы ни было, у всех нас счастливая судьба, ведь мы живем в стране социализма.
– Он думает, что у нас нет несчастливых людей? – спросила Галя.
– А кто его знает…
Галя украдкой посматривала на строгий Лешин профиль, над которым так неуместно торчал легкомысленный белесый чуб, выбившийся из-под лыжной шапки. Она подумала: «И весь он такой: умное, строгое в нем всегда рядом с легкомысленным, и никогда не знаешь, каким он будет через минуту». Только в том, что касалось их дружбы, их любви, Галя верила: он неизменно серьезен и чист в каждой своей мысли, в каждом поступке.
– Лешик, почему ты ничего не сказал в своей речи обо мне?
Он рассмеялся.
– У меня было и про тебя. Что встретил я тебя в форме комбрига, но что, мол, поскольку такой случай нетипичен, больше я ничего сказать об этой военной женщине не могу. В последнюю минуту передумал – решил, что ты обидишься.