Все это, высказываемое отрывочными фразами, походило скорее на горячечные фантазии, чем было ответом на вопрос. Казалось, он себе самому бросал эти мысли в ответ на рождавшиеся в нем сомнения, надеясь отогнать их.
– Я объявлю себя королем, – продолжал он. – Рыкса увезла с собой все короны, но я в тех и не нуждаюсь, пусть император хранит их у себя. Мне выкуют новую, еще дороже и красивее. И не ксендз наденет мне ее на голову, а я сам! Я сам!
Он засмеялся, блеснув глазами, но вдруг оглянулся тревожно и нахмурился. Откуда-то издалека долетел заглушенный крик.
Маслав вздрогнул и прислушался: все было тихо! Он вздохнул свободнее. Мысль его продолжала свою работу.
– Если бы даже чехи и немцы оттягали у меня все земли за Вислой, здесь я останусь паном. Отсюда меня никто не прогонит, я здесь – дома. Тут и пруссаки, которые идут со мною рука об руку. На собственных кучах мы сильны. Почему же бы мне не жениться на девке прусского кунигаса? Разве он отказал бы мне? Даст за ней в приданое землю, все как следует. Мы будем везде поддерживать старую веру! Говорят: крещеная Русь, крещеная Польша, крещеная Чехия! Ложь все это! Окрестили их под страхом и угрозой, народ будет с нами, потому что мы отдадим им старых богов. Разрушим костелы, а монахов прогоним.
Вдали снопа послышался слабый крик – и все снова стихло.
Маслав побледнел, оглянулся осоловевшими глазами и умолк.
Вшебор тоже не посмел заговорить или спросить его.
Вдруг князь обратился к нему:
– Ведь ты – христианин? – дрожащим голосом спросил он.
– Да, я христианин, – сказал Долива, – и вам это хорошо известно, потому что и вы вместе со мной ходили в костел и к исповеди.
– Правда, – прибавил он, – на свете еще много некрещеных людей, да и таких, которые, окрестившись, все еще тайно держатся старой веры – тоже, должно быть, немало, но и христиан ведь множество, а там, где надо постоять за веру и крест, – все пойдут вместе.
– И много у них хорошего оружия, – вырвалось у задумавшегося Маслава. – У нас рук-то хватит, но не хватит мечей.
Он потер лоб, как бы стараясь стереть с него назойливую мысль и, понурив голову, сказал:
– Они умеют делать чудеса!
– Христиане? – спросил Вшебор.
– Нет, их черные монахи, – таинственно шептал Маслав. – Как они это делают? Никто не знает. Никого не щадили, всех приказано было убивать, и мало кто из них уцелел. Что это, колдовство?
Маслав содрогнулся, словно охваченный внутренней тревогой.
– Все это россказни глупых людей, – шепнул он, прерывая себя самого. – Басни для запугивания людей – ложь и клевета.
Он взглянул на Вшебора и, подойдя к нему, взялся за конец золотой цепи, спускавшейся к нему на грудь.
– Ты поступай, как знаешь, только будь мне верен, – сказал он, – а своим христианством не хвались. Мы здесь не хотим знать этой веры! А завтра, – прибавил он, – выбери мне людей, молодец к молодцу, и вели выдать им всем одинаковую одежду, чтобы у меня была, как пристало князю, своя дружина. Ты будешь начальником ее и охмистром при моем дворе. Понял?
Вшебор молча поклонился и вышел.
VОчутившись один в сенях, Долива горько усмехнулся сам над собою. Вот чего он дождался! Быть слугой и охмистром холопского сына, которого он помнил мальчишкой для услуг при княжеском дворе. Все, что он видел здесь, вызывало в нем гнев и возмущение, и он не рассчитывал остаться здесь надолго, но все же надо было ко всему присмотреться, чтобы разузнать, в каком положении было дело Маслава. Ему это было тяжело, он вынужден был притворяться, но, раз попав в это осиное гнездо, надо уже было держаться смирно. Он еще не знал даже, к кому обратиться и куда направиться, когда Собек, поджидавший его, молча поклонился ему.
Почти весь двор уже спал, только немногие бродили еще по темным углам и переходам, через которые должны были пройти, чтобы попасть во второй двор. Вышли и Собек с Вшебором, и здесь Собек, как будто почувствовав себя в безопасности от подслушивания, обратился к Доливе и сказал ему:
– Вам отвели плохую хату, но что делать? Весь двор полон пруссаков и поморян… Я просил для вас отдельную, чтобы вы могли выспаться, но где там! Едва нашлась какая-то каморка. Хотели дать клетушку, где даже нельзя было развести огня.
Говоря это, он провел Вшебора к строению, в котором с одной стороны слышался женский голос, а с другой – несколько пруссаков охраняли покои своих панов. Из узких сеней Собек провел Вшебора в маленькую горницу, в которой Собек уже развел огонь. Узкая, грязная, пахнувшая смолой комнатка эта, видимо, только что была освобождена для княжеского охмистра. В ней была только одна лавка, в углу лежала охапка сена, покрытая шкурой, а по стенам было вбито множество деревянных гвоздей, очевидно, оставшихся от прежних постояльцев, которые развешивали на них одежду.
Собек, проводив Вшебора, имел явное намерение кое-что рассказать ему и спросить самому, но он удержался и даже приложил палец к губам в знак молчания, В хате были еще другие жильцы, и говорить было небезопасно. Только по выражению лица старого слуги Вшебор мог догадаться, что ему не особенно нравился этот двор. Собек сказал ему, что идет к лошадям, а Вшебор, задвинув деревянный засов на ночь, в задумчивости уселся перед огнем.
О многом надо было ему подумать.
На всем, что он здесь видел, лежала печать дикой, но несомненной силы, с которой по численности ее не могло сравняться пястовское рыцарство, хотя бы оно и противопоставило ей смелость и мужество.
В ушах у него звучали еще крики и возгласы пирующих, песни гусляров и жалобный плач сумасшедшей старухи, нарушившей веселье, он вспомнил все, что говорил ему Маслав, и сердце его сжалось печалью и тревогой. Неужели и им суждено было покориться звериной силе этого человека, отрекшегося от веры и стремившегося обратить народ в прежнее варварское состояние?
Вспомнилось ему и Ольшовское городище с горсточкою укрывшихся в нем людей, которых ждала верная гибель, потому что не было средств к спасению их.
Так раздумывал он, когда вдруг рядом с ним послышался чей-то жалобный голос. Вшебор замер на месте, боясь пошевелиться, и стал прислушиваться. За тонкой деревянной перегородкой шел какой-то отрывочный разговор. Вшебор различил женский голос. Он потихоньку подвинулся ближе к перегородке и приложил ухо. Теперь он ясно слышал женский жалобный голос и другой, все время прерывавший и заглушавший его.
Подойдя вплотную к стене, Вшебор только теперь заметил, что в ней было отверстие в форме окна, соединявшее между собою обе половины хаты. Отверстие это было закрыто деревянным ставнем. Долива попробовал осторожно отодвинуть едва державшийся, ссохшийся ставень, и он легко поддался его усилиям. Таким образом, через образовавшуюся широкую щель он уже мог заглянуть в соседнюю горницу и рассмотреть, что там делалось.
Сначала, пока глаз не привык к полумраку, царствовавшему в обширной горнице, освещенной только слабым отблеском догоравшего пламени, он не различал ничего. Но, всмотревшись внимательнее, он заметил две женские фигуры, из которых одна сидела на земле, а другая стояла над ней. В первой из них Вшебор узнал ту старую помешанную, которая ворвалась во время пира. Теперь она сидела на земле, на соломе, успокоенная, изменившаяся, обхватив руками колени. Дрожащий свет пламени падал на ее сухое, морщинистое лицо. Вшебору показалось, что на глазах ее блестели слезы.
В грубой рубахе, едва прикрывавшей ее тело, полуобнаженная, она сидела, устремив взгляд в огонь, и покачивалась всем туловищем, как плачея, причитающая над покойником.
Другая женщина, стоявшая над ней, молодая, стройная, красивая и нарядно одетая, смотрела на старуху с выражением скуки и равнодушия. Не было в ее лице ни сострадании, ни участия, а только нетерпение и досада.
– Послушай-ка, ты, тетка Выгоньева, – говорила она, наклонившись над ней, – ты своим безумием доиграешься до того, что тебя бросят в яму и заморят голодом. О чем ты думаешь? Что ты забрала себе в голову?
Старуха даже головы не повернула к говорившей. Она, по-прежнему покачиваясь, смотрела в огонь и, казалось, не слышала обращенных к ней слов.
– Ты должна поблагодарить меня за то, что тебе не дали сегодня ста розог. Князь был в бешенстве.
При имени князя старуха слегка повернула голову.
– Что он говорил? – спросила она.
– Сто розог старой ведьме! – отвечала молодая женщина, поправляя волосы на голове – Сто розог дать сумасшедшей бабе!
– Это он так говорил? Он? – с расстановкой спросила старуха. – И справедливо, справедливо! Почему нет у бабы разума? – язвительно пробормотала она.
– Ага, видите, вот вы и сами говорите! – подхватила молодая.
– И не будет у нее разуму, хотя бы дали ей сто и даже двести розог.
– Что это вы выдумываете, – начала другая, – зачем заступаете дорогу князю? Если бы он был такой злой, как другие, да он давно велел бы вас повесить!
– Ну, что же! – сказала старуха. – Пусть прикажет, и пусть вешают.
Она опустила голову и после небольшого молчания затянула охрипшим голосом:
Люли, малый, люлиНа руках матуни.Спи, детка золотая,Молочком вспоенная,Кровью моей вскормленная,А живи счастливо,Люли, милый, люли.– Так я певала ему, когда кормила его вот этой самой высохшей грудью, – прибавила она, судорожно раздирая на груди рубаху, – а теперь! Повесить старую суку! Сто розог ведьме! Эй, эй, вот как он вырос мне на счастье!..
Старуха оперлась на руку и задумалась.
– Ну, что же в том, что вы кормили его грудью? Если бы даже так и было, – заговорила молодая, топнув ножкой о землю. – Разве мало мамок кормит чужих детей, когда нет матери.
– Мамка!!! – крикнула старуха, подняв на нее грозный взгляд. – Ты, ты, кто ты такая, что смеешь меня называть мамкой? Не была я мамкой никогда! Ты позволяешь себя целовать, хотя и не жена… на то ты такая уродилась, а я прикладывала к своей груди только собственное мое дитя! Ах ты негодница.
Молодая женщина в гневе отскочила от нее прочь.
– Ах ты, старая ведьма, страшилище проклятое! А тебе какое до меня дело? Ты видела, как он меня целовал?
– Кто и не хочет, так увидит, у тебя на лице написано, – заворчала старуха, откидывая седые волосы. – Ну-ка, посмотри на меня, написано ли на моем лице, что я могла кормить чужое дитя?
– Там написано, – рассмеялась молодая, – что домовой взял у тебя разум и спрятал его в мешок, вот что! Но, смотри, старая, ты дождешься того, что тебя повесят…
– Ну, что же, хоть ветер высушит мои слезы! – забормотала старуха.
Она умолкла, и голова ее снова стала покачиваться из стороны в сторону ритмическим движением… Молодая, надувшись и нахмурив брови, стояла над ней.
– Меня прислали к вам в последний раз, – заговорила она. – Поумнеете ли вы наконец или нет? Сидите спокойно, тогда доживете без печали до смерти, и ни в чем не будет у вас недостатка… Вы и так не можете ходить… Разве вам плохо в хате? Дают вам есть, пить и все, что душа захочет. Есть у вас лен для пряжи, прядите, сколько сил хватит. Не холодно, не голодно! Чего вам еще? Сидели бы смирно.
– Для вас, Зыня, было бы этого довольно, только бы еще парень приходил, – заговорила старуха. – А я взаперти и без солнца не выживу здесь… Нет!
– Уж, конечно, – прервала ее Зыня, – если бы вам открыли дверь, как сегодня, когда слуга забыл ее закрыть, вы побежали бы пугать людей и лезть князю на глаза.
– Потому что у меня есть на то право. Слышишь ли ты, бесстыдная ветреница?! – крикнула старуха. – Я имею право быть там, где он. Сидеть там, где он сидит, и ходить, куда он пойдет… Понимаешь?
Зыня разразилась язвительным смехом.
– Видно, старухе надоела жизнь!
– Ой, надоела, надоела! – повторила старуха, обращаясь не то к огню, не то к самой себе. – Зажилась я на свете, все глаза выплакала, руки поломала, всю грудь от стонов разбило мне. Не мила мне жизнь, ой, не мила! А тебе, бесстыдница, не желаю ничего, ничего, только моей судьбы и моей старости!
Зыня невольно вскрикнула… Ее напугали эти слова, которые старуха произнесла, как проклятие.
– За что же вы мне этого желаете? За что вы меня проклинаете, – возразила она, – разве я по своей воле так говорю… Я делаю, что мне приказывают…
– Уж молчала бы лучше, – прервала ее старуха.
Зыня отступила от нее на несколько шагов и принялась ходить по горнице. Выгоньева даже не взглянула на нее. Несколько раз молодая женщина бросала на нее боязливый взгляд, но та не оглянулась и не промолвила ни слова. Старуха, погруженная в свое горе, казалось, ни о чем, кроме него, не хотела знать. Слезы, высохшие было на ее щеках, потекли снова.
В то время все боялись старых ведьм и их колдовства, и этим объяснялось то, что Зыня, услышав проклятие старухи, теперь старалась как-нибудь умилостивить ее, чтобы она не произнесла над ней заклятья.
Покружившись по горнице, Зыня присела на полу возле старухи и изменившимся голосом заговорила:
– Ну не сердитесь на меня. Чем же я виновата? Меня посылают, и я должна идти. Зла я вам не желаю, а говорю вам для вашей же пользы. Вы сами себе портите жизнь. Сидите спокойно – и вы будете счастливы.
Выгоньева повернула голову.
– Счастлива? – повторила она. – Я счастлива? Счастье и дорогу ко мне потеряло. Не бреши, брехунья, а лучше помалкивай.
Она отмахнулась от нее рукой, а испуганная Зыня отодвинулась от нее подальше.
Огонь угасал в очаге, молодая женщина встала и подбросила в него несколько щепок. Она уже не пыталась больше заговаривать со старухой и молча ходила но горнице, бросая на Выгоньеву тревожные взгляды.
– Дать вам воды? – спросила она.
Выгоньева затрясла головой.
– Может быть, меду?
– Дай ты мне яду, – шепнула старуха, – да такого, чтобы скоро убивал, долго не мучил. Принеси мне дурману, приготовь зелье. Вот за это я тебя поблагодарю!
– Рехнулась старуха, – тихо пробормотала Зыня.
Наступило молчание, а так как и во дворах и в замке князя все уже спали, то в наступившей тишине можно было уловить малейший шорох. Вшебор, с любопытством наблюдавший и прислушивавшийся, услышав быстрые и нетерпеливые шаги вблизи хаты, испугался, уж не к нему ли кто-нибудь идет…
В эту минуту широко раскрылись двери, которые вели в помещение женщин, кто-то вошел к ним и торопливо задвинул за собою засов. Старая Выгоньева устремила на вошедшего пристальный взгляд, а молодая женщина, словно испуганная, отбежала в дальний угол, вся зарумянившись.
Вошедший стоял в тени и не был виден Вшебору. Но вот он очутился в полосе света и остановился перед старухой, которая, вскрикнув и подняв руки кверху, распростерлась перед ним лицом к земле. Это был Маслав в простом плаще поверх одежды, с гневным и беспокойным выражением лица.
Он стоял, не будучи в силах вымолвить слово, потом оглянулся вокруг и дал знак Зыне, чтобы она вышла. Испуганная девушка, пробираясь вдоль стены, осторожно приблизилась к двери, выскользнула из нее и исчезла.
Старуха, подняв голову, заплаканными глазами смотрела на Маслава. На ее лице сменялись выражения радости, гнева, отчаяния и счастья. Маслав стоял перед ней разгневанный, но и встревоженный в то же время.
– Послушай, старуха, – заговорил он слегка охрипшим голосом. – Я сам пришел к тебе, чтобы еще раз сказать тебе, береги свою голову! Маслав терпелив до поры до времени, но в гневе – хуже бешеного волка. Велит засечь, прикажет убить!
– Говори, – шепнула старуха. – Я хоть послушаю твой голос, говори еще! Я дала тебе жизнь, а ты мне за это дашь смерть!
– С ума сошла баба! – крикнул Маслав. – Как ты смеешь называть меня, княжеское дитя, своим сыном? Ах ты!
– Говори, сынок, говори, – сказала Выгоньева, – приятно мне слушать твой голос… Я всегда говорила над твоей колыбелькой, что ты заслуживаешь быть князем и королем!
Она протянула ему руку.
– Я называла тебя королем, я – старая помешанная! Вспомни, – тихо говорила она. – Вспомни только… Пощупай свой лоб… на правой стороне у тебя есть шрам… Ты был еще маленький тогда, упал и разбил себе голову о камень. Я, как пес, лизала тебе рану, а ты… укусил меня… это было предвещанием того, что будет с тобой и со мной… Я лижу твои ноги, а ты меня топчешь ими!
Старуха закрыла лицо руками и залилась горькими слезами. Маслав все стоял. Вшебор видел, как он бледнел, как менялось у него лицо, как он слабел и снова овладевал собою.
– Плетешь ты небылицы, старуха! – сказал он. – Нет у меня никакого шрама на лбу, и я не знаю тебя! Мне только жаль тебя… Хочешь уцелеть, так сиди себе смирно и молчи. Придержи язык за зубами и не смей говорить, что ты – моя мать.
Помолчав, он прибавил тихо:
– Если бы ты была моей матерью, ты бы не портила мне жизнь, не стыдила бы меня перед людьми. Я – князь и князем буду… а ты – пастухова вдова.
– А ты, милый мой князь, пастуший сын! – печально сказала старуха. – Лучше бы тебе было ходить с бичом за коровами, чем приставлять меч к чужому горлу, чтобы потом подставить свое горло другим! Что тебе это княжество, ну что?
Маслав бормотал что-то, чего нельзя было разобрать.
– Будешь ли ты молчать? – спросил он.
Выгоньева задумалась.
– Выпустите меня отсюда, – печально вымолвила она, – я уйду и буду молчать. Не скажу никому, что ты – мой сын. Будь себе королем, если хочешь! Но выпусти меня на свободу! Туда, в старую хату, пустите меня, пустите! Пусть глаза мои не видят, сердце не обливается кровью… Не скажу никому, только пустите меня.
Она стала на колени и руки сложила. Маслав, нахмурив брови, пощипывал рыжеватую бородку.
– Что тебе, плохо здесь? Не хватает только птичьего молока! Ты вернешься на черный хлеб и нужду, а сама все равно не выдержишь, будешь свое болтать… Нет… нет!
– Тогда прикажи убить меня! – говорила старуха. – Пусть убьют разом, как умеют это твои люди. Я с ума сойду в неволе, я к ней не привыкла… Я дала тебе жизнь, а ты возьми мою.
С плачем она упала на землю, но потом быстро подняла голову и начала жадно всматриваться в Маслава. Видно, какая-то мысль вдруг пришла ей в голову, она делала усилие, чтобы подняться. Князь отступил от нее, но она, с трудом поднявшись, вперила в него взгляд, точно забыв о себе. Глядела на него и не могла наглядеться. Взгляд ее пронизывал князя, и он с беспокойством отшатнулся от нее.
– Постой, – промолвила она, – я ни о чем тебя больше не прошу, дай только насмотреться! Так давно я не видела тебя! А, а, вот что из него вышло! Как тело-то побелело! Как выросло дитя! Каким важным паном стал мой сын! Думала ли я, нянча его на руках, что выращу такого богатыря!
Она медленно приближалась к нему. Лицо ее из гневного становилось умиленным, вот она упала на колени и, охватив его ноги, стала целовать их. Маслав дрожал, как в лихорадке.
– Князь мой, голубок мой, уж не совы ли выели твое сердце, не вороны ли выклевали твои очи? Ты не знаешь своей матери? Ох, золотой ты мой, ничего я не хочу от тебя, пусти ты старую на волю. Меня здесь душат эти стены, не дают мне шагу ступить, слова вымолвить не позволяют… Сжалься ты надо мной!
Когда она кончила говорить, князь быстро повернулся и пошел к дверям. С порога он обернулся к ней.
– Не глупите, если хотите остаться целой! Я вам это в последний раз говорю. Сидите, где вам велят, слышите?
Послышался шум отодвигаемого засова. Старуха, как лежала на земле, у ног его, так и не двинулась с места, закрыв лицо руками и распростершись на земляном полу.
Она еще лежала и плакала, когда вошла еще женщина, но не Зыня, а старуха в грубой и бедной одежде, с засученными по локоть рукавами, с растрепанными волосами, прикрытыми грязным платком, на вид еще крепкая и сильная. Нахмурившись, она смотрела на лежавшую.
– Эй ты, слышишь? – громко закричала она. – Пора тебе на покой, старая ведьма! Довольно этих глупостей!
Говоря это, она обхватила старуху сильными руками, приподняла ее и бросила без всякого сопротивления с ее стороны на соломенную подстилку в углу. Потом сняла с гвоздя сермягу, покрыла ее, постояла еще и пошла затушить огонь.
Вшебор, не слыша больше ничего, кроме глухих стонов и храпа, задвинул ставень. Испугавшись, как бы завтра не догадались, что он мог подслушать, он повесил на ставень свое платье и улегся в углу на приготовленную ему постель.
На другой день, чуть свет, кто-то постучал в дверь. Вшебор открыл ее и увидел Собека, который пришел развести огонь. В замке уже начиналось движение. В то время день начинался с рассветом и кончался с наступлением сумерек. Когда Вшебор открыл ставень у окна, выходившего на двор, он увидел, что Маслав был уже на коне посреди двора и сам ставил своих людей, подбирая их по росту. Осматривал оружие, а тех, что сидели на конях, заставлял гарцевать перед собой.
Войско это, набранное отовсюду, необученное еще и дикое, казалось все же отважным и способным к выучке. Теперь ему еще не с кем было воевать, потому что рыцарство короля разбежалось во все стороны, а с чехами, превосходившими их в числе и отлично вооруженными, они еще не решались помериться силами. Казалось, Маслав готовился к борьбе, которую он предвидел в будущем. В окно было видно, как князь, объезжая новые полки, то обращался с ними по-княжески, то вдруг, забыв, кто он, превращался в простолюдина, каким он и был, и в гневе своем давал волю рукам, уча непонятливых.
Вшебор и Собек, стоявшие за ним, наблюдая эту сцену, покачивали головами. Старый слуга то улыбался невольно, то хмурился. Грозный и крикливый голос князя долетал и до них.
Так, молча, стояли они некоторое время, пока Собек не отвел Вшебора в сторону, тихо говоря ему:
– Нам тут нечего долго оставаться… осмотритесь… и едем назад… Вы уже видели, что у него есть… Это все, что нам надо было знать.
– У него большая сила, а у нас никакой, – вздыхая, возразил Вшебор.
– А мы все же не пристанем к нему, – шепнул старик. – Своими глазами видели то, о чем люди рассказывали… Нам тут нечего больше делать.
Вшебор только кивнул утвердительно головой.
В дверь постучали, и с поклоном вошел Губа.
– Во дворе собраны люди, из которых вам надо выбрать дружину для князя, – сказал он. – Кладовая открыта. Князь велел всем слушаться нас. Вас ждут.
Долива волей-неволей должен был следовать за Губой.
Во дворе стояла толпа избранной молодежи, молодец к молодцу, с веселыми лицами, крепкие и самоуверенные. Все они были оторваны от плуга и секиры, не обучены и не усмирены, как дикие кони, только что взятые из табуна.
Долива сначала осмотрел их всех, потом начал выбирать. Одни шли охотно, другие убегали, но тут же стоял Губа с дубинкой в руке, и никто не смел ослушаться.
Скоро дружина князя была подобрана, и Вшебор повел ее к вчерашней избушке, где было собрано платье и оружие и где ждал их старый надсмотрщик. Всего было здесь вдоволь, но подобрать для всех одинаковую одежду и вооружение не было возможности. Награбленное из разных домов и от разных хозяев добро лежало кучами без всякого порядка, и очень трудно было подобрать более или менее сходную одежду для всех. Не успел еще Вшебор покончить с этим, как его позвали к княжескому столу. Здесь снова были пруссаки, которых приветствовали еще более шумно, чем накануне и с которыми ударяли по рукам в знак вечного союза.
Вшебор наблюдал издали за этим братаньем и слышал, как кунигас рассказывал Маславу, сколько у него войска, и уславливался с ним относительно дальнейших походов. Маслав не скрывал своих планов и намерений.
– С Пястами у меня еще не покончено, – говорил он кунигасу.
– Их нет в стране, мы их выгнали, но они заодно с немцами и могут вернуться вместе с ними. Чернь вырезала рыцарство и подожгла их замки, но вся эта погань только разбежалась, а как только оправится, снова соберется вместе. Это еще не конец! Еще есть много нетронутых замков, и не все головы поспадали с плеч…
Вшебор побледнел, услышав эти слова и заметив, что Маслав, произнося их, взглянул на него. Итак, завязывалась дружба с пруссаками, а старая вера и языческие боги брали верх над христианством.
Мед шумел в головах, и шум увеличивался. Пир продолжался до самого отъезда кунигаса, которого Маслав и его приближенные проводили во двор, где стояли кони. Когда пруссаки, сев на коней, выезжали из замка, множество народа и гусляры с приветственными кликами провожали их за валы.
Вшебор стоял, глядя вслед отъезжавшим и прислушиваясь к разговорам толпы, когда Маслав подозвал его к себе и велел привести к нему напоказ подобранную им дружину. Он тотчас же пошел исполнять приказ, но в это время в те двери, через которые он хотел выйти, вошло новое посольство, и князь взглядом приказал ему остаться.
Новоприбывшие имели еще более странный вид, чем дикие, но воинственные прусские послы. Это была толпа черни, посланная в качестве депутатов от разбойничьих шаек взбунтовавшихся крестьян, грабивших страну. В окровавленных сермягах, с разгоряченными и возбужденными медом и пивом лицами они ворвались со смехом и шумом, без всякого почтения к княжескому двору.