Книга Ловушка для Адама и Евы (сборник) - читать онлайн бесплатно, автор Георгий Викторович Баженов. Cтраница 8
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Ловушка для Адама и Евы (сборник)
Ловушка для Адама и Евы (сборник)
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Ловушка для Адама и Евы (сборник)

– Ой, правда, Саша, Сашенька, не надо… – взмолилась она.

Они плавали вокруг буя; она от него, смеясь, он за ней – тоже смеясь, но тут вдруг он изловчился, хотел было поцеловать, и они спокойно так пошли ко дну, испугались, вынырнули…

– Правда, еще утонем, – взмолилась она.

– Нет, – сказал он, – зачем тонуть, Мила! – продолжал он. – Мила!

Мила одной рукой взялась за буй, а второй делала осторожные гребки. Саша одной рукой тоже ухватился за буй, другой обнял Милу и только хотел было поцеловать ее в губы, как они опять пошли ко дну.

Когда они вынырнули, она сказала:

– Утонуть можно, а целоваться… целоваться может не получиться.

– А ты сделай вот так, – сказал он.

Она сделала так, как он попросил.

– А теперь вот так.

И так она тоже сделала, и теперь он ухитрился, обнял ее, поцеловал… ему хотелось целовать ее долго, такие у нее были хорошие, родные губы, но тут они опять, теперь уже в поцелуе пошли ко дну…

На этот раз, вынырнув, они уже знали, что нужно делать, и делали это много раз, целовались и целовались, и это было в первый раз в их жизни и для него, и для нее, когда так удивительно начиналась любовь…

К берегу они плыли он на спине и она на спине. В небе плыла вслед луна, и мерцали звезды на черном небе, и как-то не верилось, что все это правда, хотя бесценность проходящих мгновений была очевидна. Потом, когда они вышли из воды и оделись и когда пошли куда-то, не зная куда, они еще не догадывались, что больше теперь ничего нельзя, иначе дальше только прощание – вот их судьба. Они были теперь на противоположном берегу, где вообще не бывает в такое время ни единой души, стояли, целовались… ему было так приятно чувствовать, что при каждом поцелуе она левой ладонью нежно гладит его по спине, то есть почти даже и не гладит, а лишь слегка проводит пальцами…

– Мила, – спросил он. – Тебе… ты не стыдишься меня?

– Тебя? Нет, мне нисколечко не стыдно. Что ты, милый, мне хорошо…

– Знаешь, – сказал он, – давай еще раз искупаемся.

– Еще раз? – удивилась она.

– Нет… понимаешь… не так, как тогда… а совсем раздетые.

– Саша, – прошептала она. – Сашенька!..

– У меня еще такого никогда не было… ты пойми меня правильно… Это не для чего-нибудь там, а так… от счастья, что ли…

– Нет, – сказала она, – нет, нет.

– Ты не бойся, я не буду смотреть. Я первый зайду и поплыву. Я буду ждать тебя…

– Нет, нет, – повторяла она. – Нет.

– Я буду ждать тебя. Не бойся, глупенькая. Это будет хорошо. Очень. Вот увидишь. Ну послушай меня…

Он начал раздеваться, она отвернулась, прося его: «Не надо, не надо…», но он не слушал ее и не стеснялся ее; теперь, когда он вошел в воду, чувства были совсем не прежние, – тогда были радость и ликование, а теперь ощущение сопричастности чему-то такому, что превыше всего на свете. Гаврилов как бы перестал быть самим собой, растворился в безбрежности мира, одно лишь в нем было нетерпеливое желание, почти от страха того, что он такой маленький, незначительный, – желание, чтобы она поскорей тоже заходила в воду, чтобы разделила вместе с ним тайну того, что не-есть-ты. Тут была такая чистота, что никакие предрассудки не имели уже значения. Какие там предрассудки, когда ты рядом со всем миром, этот мир поглотил тебя, и ты подчинился ему, потому что не подчиниться ему – значит не любить его.

Он плыл и плыл, а она все не раздевалась, она сняла только платье, и все повторяла:

– Не могу… Сашенька, не надо. Не могу…

Он развернулся, подплыл к ней.

– Глупенькая. Хорошая моя. Ну иди же. Иди… Ну послушай… это такое что-то, не передать…

– Не могу… не могу. Ну не надо, нехорошо это… Я боюсь.

Он снова отплыл от нее, чтобы она не стеснялась, но она, пожалуй, и не стеснялась, ее сковал страх, она вся прямо дрожала.

И так было еще несколько раз – он подплывал к ней, просил, умолял, а она не слушалась, не могла преодолеть внутренний барьер. И наступил такой момент, что хуже не придумаешь – все оборвалось в нем, вся нежность и любовь к ней исчезли, как будто даже и не было никогда ничего. Он с удивлением для самого себя почувствовал, что девушка, которая беспрестанно повторяет на берегу: «Не могу. Не могу. Не надо…», безразлична ему до последней степени. Это было такое острое понимание и такая искренность чувства, что он даже забыл об элементарной вежливости: когда он оделся, то пошел прямо от нее, не сказав ни слова. Она подумала: он обиделся, а это была совсем не обида – куда там человеческой обиде до его чувства! А ведь шел он не совсем просто так, не без цели, шел туда, где метро, автобусы, троллейбусы – все то, что могло забрать ее у него, – вот так она теперь не нужна была ему.

Шли и молчали, и она ничего не понимала, только думала, что он совсем еще дурачок, обиделся на такую чепуху… Ну если так уж надо, она может все это сделать, может вернуться, но ведь это все глупости, глупости…

– Нет, – сказал он, – ничего не повторяется. Дважды не бывает такого.

– Какого?

А он-то думал, она умница. Боже мой…

И когда она поняла, что они идут туда, где придется прощаться, ей стало обидно до слез. Она знала, что ни в чем не виновата, мало ли что кому захочется… И думая так, она теперь испытывала к нему нечто очень близкое к ненависти.

Подошли к метро, и он сказал:

– Прощай.

Нужно было уходить, но ноги не слушались ее: да что же в самом деле он за человек, этот Саша? Разве можно так? Разве это справедливо? У нее задрожали губы, на глаза навернулись слезы.

– Прощай, – повторил он.

Она заплакала, но это были такие слезы, которые сдерживают и от которых внутри начинаются спазмы.

– Обидно? – спросил он.

Она кивнула, как маленькая девочка, и заплакала горше; она сказала:

– Ну разве так делают… Все вы одинаковые, все…

Он не стал ей говорить, что не в этом дело, потому что если она сразу этого не поняла, то потом этого уже не объяснить. Он не сказал ей, что вся поэзия в жизни – от женщины, но именно женщина и разрушает поэзию. Он не сказал ей ничего, кроме одного слова, когда повернулся и пошел прочь. Он сказал:

– Прощай.

2. Первое письмо Гаврилова

Здравствуйте, любимые мои Света и Аннуля!

Ну вот я уже и в Москве. Остановился у Сережи – правда, его самого нет, он уехал со студенческим стройотрядом в Новосибирскую область. Я, конечно, расстроился, думал уже сделать от ворот поворот, но Сережина хозяйка оказалась очень доброй женщиной, сама предложила мне остановиться у них: все равно Сережина комната пока пустует. Зовут хозяйку Марья Степановна, лет ей что-нибудь так 55 или 57. Все никак не нарадуется на Сережу, говорит, за полтора года, что он снимает у них комнату, ничего, кроме хорошего, от него не видели. И умница, и вежливый, и серьезный, и порядочный – в общем, не парень, а золото. Так что, Света, можешь гордиться своим племянником! Жаль только, что не повидаю его в этот раз…

Для Аннулиньки пока ничего не присмотрел – некогда. Весь погряз в производственных делах, сегодня вот только с утра немного отдохнул. Представляешь, Света, в министерстве и слышать ничего не хотят, посылают в ведомство. А в ведомстве тоже заколдованный круг: раз, мол, деньги уже отпущены на строительство цеха, этого пильгер-стана несчастного, их нужно осваивать, а чтобы сократить ассортимент выпускаемых труб, это при расширении-то производства, – да смешно, мол, и говорить! А что дело страдает, так это ничего. Нам пока не расширять нужно трубный цех, а отрабатывать технологию производства – и чем меньше пока будет ассортимент, тем легче освоить технологию до мельчайших деталей. В общем, дел здесь у меня по горло, хоть я и побаиваюсь, как бы командировка не оказалась напрасной.

Ну, как там Аннуля ведет себя? Ты, Света, наверное, балуешь ее сейчас, пока меня нет?

Пусть она спит в своей кроватке, ты ее хныканье не слушай. Ну, да вы у меня умницы обе, так что, думаю, все у вас хорошо. Колготки для Аннули я уже видел, но не купил – что-то цвет не понравился. Уж лучше я схожу в «Детский мир» и там спокойно подберу все, что ей нужно. Да, я совершенно случайно купил большого надувного зайца. У него уши, наверное, с саму Аннулю. Так что пусть ждет папин подарок.

Вот, наверное, и все пока. Крепко целую вас, родные мои. До свидания.

3. Из дневника Гаврилова

Порой кажется, что вся наша жизнь – игра в кошки-мышки, что, как бы ни старался заглянуть правде в глаза, как бы ни хотел быть глубоко искренним и честным хотя бы перед самим собой, все равно в последний момент улизнешь в сторону. Я помню, я много раз начинал писать дневник и всегда бросал эту затею, потому что без конца лгал даже самому себе. Ложь в дневнике унизительна, но разве она менее унизительна в самом человеке? Я знаю, это праведная мысль. Не отсюда ли происходит то страшное и дикое во мне ощущение, что я всем подлецам подлец, что я, может быть, самый страшный человек на свете. И в то же время знаю – никакой я не подлец, не страшный человек, даже и неплохой, наверное, человек. И тем не менее и то и другое во мне – есть самая большая правда, которую я, лишь я один, и могу о себе произнести. Ведь вот, например, почти все мне говорят, что я добрый, и это, наверное, так и есть, по крайней мере – человек не злой. Но как же я бываю жесток! Особенно жесток с теми, кто, казалось бы, только что разделял со мной всю полноту восприятия мира как мира необыкновенного, как мира трагически-таинственного и потому привлекательного. Есть во мне такое – тоска, тоска, а потом вдруг найдет непонятная восторженность. А может, восторженность-то эта как раз от тоски и идет, как бы в противовес ей, что ли. Ну вот и с М. сегодня так получилось; а ведь она, если правду говорить, очень хорошая – уж по крайней мере в тысячу раз лучше меня. Уже потому хотя бы лучше, что для меня все то, что было, это ведь не одна поэзия была. Что вся поэзия – от женщины, и что женщина сама разрушает поэзию – это все слова, хотя это и правда; главное – здесь не только поэзия была, важно и то еще, что во мне было желание; но дело даже не в самом желании, а в потребности, чтобы она поверила в меня, подчинилась мне буквально как рабыня, чтобы не сомневалась во мне ни секунды – тогда-то и начинается высота ее власти надо мной. Ее – надо мной, а не моей – над ней. Ну, так какой же я человек после этого? Но это еще не все. Я страшно завистливый. И зависть моя – странная зависть: я завидую ни больше ни меньше, а всему миру. Сегодня, когда подумал про ту парочку, что у них милые детские мордашки, я ведь не совсем от души так подумал. Внешне – все это так, а если до конца заглянуть в себя, то получится вот что: я так завидовал этому парню в сомбреро, его молодости, уверенности, напористости, нахальству, что просто даже ненавидел его. Если бы она еще не позволила ничего, я бы успокоился, а то ведь они мне в самую душу плюнули, такое у меня ощущение. Это у меня, я знаю, отчего. Странно и дико, но порой я ревную всех ко всем; не только хочется, чтобы тебя любила какая-нибудь одна женщина и даже чтобы не только одна, две, три и больше, а чтобы все любили тебя. Мысль – дикая, согласен, но если она есть, то как с ней быть? Я нуждаюсь, как я догадываюсь, во всеобщей любви – а чем я ее заслужил? – что во мне есть такого особенного, чтобы я мог мечтать о ней? Ничего нет во мне, вся-то и особенность моя заключается в том, что я есть я, а особенность всех в том, что все есть все; так что мы как будто квиты, все как будто особенные, а тем не менее для меня это очень важное чувство – потребность во всеобщей любви. Я говорю здесь о любви как таковой, а не о примитивно плотской, разумеется. Согласен, здесь у меня есть странный нырок в сторону, но разве в самом деле не потому нам знакомо это чувство – потребность во всеобщей любви, что прежде всего нам знакомо другое чувство – потребность в высокой любви женской?

Глава вторая

4. Жизнь Гаврилова

Гаврилов спрятал дневник – вернулась домой Ольга и постучалась к нему в дверь.

– Гаврилов, вы не спите еще? – спросила она, входя в комнату.

– Нет.

– Не помешаю?

– Нет, ничего…

Она прошла к креслу («любимое Сережино кресло», – скажет она позже), присела на краешек, чиркнула спичкой.

– Боже мой, как я устала сегодня… – Она искусно выпустила тоненькую струйку дыма. – А вы не курите, Гаврилов?

– Нет.

– Бережете свое драгоценное здоровье?

– Берегу свое драгоценное здоровье.

Она рассмеялась.

– Да вы не обижайтесь, Гаврилов… Это я так просто, я ведь баба злая, но добрая…

– Интересно, – усмехнулся он.

– Очень даже, Гаврилов. А знаете, вы мне нравитесь, Гаврилов. Хотите знать, почему?

– Почему?

– Да потому, что я вас вижу насквозь.

– Вот как!

– Я ведь профессиональная машинистка. Вы, Гаврилов, только что, например, что-то писали. Во-первых, средний палец у вас в чернилах, а во-вторых, на пальце у вас мозоль. Письмо или дневник? Только честно.

– Разумеется, письмо.

– Ах, лжете, Гаврилов! Такие, как вы, по ночам дневники пишут. Смысл жизни – это то-то. Смерть – это то-то. Любовь – это еще что-то. А потом, как все смертные, вы умираете. И на этом все кончается.

– А ведь вы несчастная женщина, – сказал Гаврилов. – Так прямо и уничтожаете человека.

– А вы думаете, вы счастливый, Гаврилов? Меня не проведете…

– Так вы что хотите сказать, – улыбнулся Гаврилов, – что ищете союзника по несчастью?

– Нет, Гаврилов. Я просто хочу быть справедливой. Всего-навсего.

– Ну и разговор у нас получается, – сказал Гаврилов. – А и Б сидели на трубе, А упала, Б пропала…

– Кто остался на трубе? – подхватила она. – Это точно, это я завелась, натура такая… Вы не обижайтесь, Гаврилов.

Какое-то время они сидели молча.

– Ну как ваш сын? – спросил Гаврилов.

– Володик? – откликнулась она. – Вы искренне спрашиваете или так… лишь бы спросить?

– Искренне.

– Ну, как вам сказать… – медленно протянула она. – Говорят, на опухоль не похоже. Но в палату пока не пускают…

– Извините, я не знал, что это серьезно. Извините…

– Да нет, ничего. Говорят, все будет хорошо. Я верю, что будет хорошо. Я верю, верю. Я не могу иначе.

– Конечно, конечно.

– Гаврилов, – вдруг взмолилась она, – Гаврилов, миленький, пожалуйста, говорите что-нибудь, говорите…

– Оля, – сказал он, – Оля, все будет хорошо, обязательно хорошо, вот увидите… Ну не может быть иначе, не бывает никогда иначе…

– Бывает… – заплакала она.

– Нет – никогда – ни за что – не бывает! – Он говорил это с глубокой искренностью и убежденностью, но ей от его слов становилось не легче, а тяжелей.

– Бывает… – плакала она. – Вы обманываете, я знаю… Я знаю, что бывает. Я не хочу…

Гаврилов, может быть, впервые в жизни растерялся до такой степени, что не знал, что же теперь делать. Много он видел в жизни плачущих женщин, но чтобы плакали вот так, с таким безверием, с такой покорностью судьбе, – такое он видел впервые. Он как-то непроизвольно потянулся к ней, он понял, что перед ним ведь совсем маленькая, бедная, беззащитная девочка, хотя и взрослая женщина, то-то и страшно, что взрослые люди могут быть так беззащитны, словно они дети; и когда Гаврилов подошел к ней, то знал, что она ему теперь как дочь, присел на корточки и провел рукой по ее волосам, и еще раз, и еще, он гладил ее и повторял: «Не надо, не надо, маленькая, не надо, моя хорошая…», а она уткнулась лицом ему в плечо и горько-горько плакала. Он отстранил ее лицо от себя, взял его в обе ладони и, прося: «Не надо, не надо…», начал целовать ее в глаза, в щеки, в губы, в лоб, в волосы…

– Миленький ты мой, – всхлипывала она, – не нужно так… не нужно… Ты хороший, ты добрый, я знаю… – А сама непроизвольно тоже потянулась к нему, обняла его за шею и стала отвечать на его поцелуи. – Господи, Сашенька, – говорила она, – ты не жалей меня, не жалей… Ты не знаешь, какая я дрянь… Я такая плохая, я ужасная… я дрянь…

– Нет, нет, – горячо протестовал он. – Это все глупости. Ты хорошая…

И тут она опять так горько, так тяжело заплакала.

– Сашенька, ты не знаешь… ведь сегодня утром, в ванной, я видела, что ты идешь… я нарочно не закрыла дверь… Я ужасная, вот видишь, я ужасная…

– Это все чепуха… Ну и что… Ну и мало ли…

– Мне так бывает плохо, что я сама над собой издеваюсь… сама и страдаю от этого, поверь…

– Я знаю, я верю…

И потом, когда она успокоилась, он сидел и смотрел, какие у нее теперь хорошие, повеселевшие глаза. Она говорила, а он слушал, а начала она с того, что коснулась ладонью кресла и сказала:

– Любимое Сережино кресло…

И он теперь понял многое из того, чего не понимал раньше.

– Я все удивляюсь, – говорила она с блуждающей улыбкой на губах, – как это никакая девчонка не влюбится в вашего Сережу. Можно полюбить его за одни глаза – они у него такие ясные, честные. Вот, например, у вас, Саша, глаза грустные, глубокие – значит, человек вы чувствительный, добрый. А от Сережиных глаз исходит спокойствие, уверенность – это от настоящего, большого ума. Я даже и не думала никогда раньше, что могут быть такие люди – ты для них почти ничего не значишь, а они значат для тебя все. И просто видеть этого человека, а больше ничего не надо. Он сидит в кресле, читает, читает, все учится, а ты сидишь и смотришь – и такой у тебя внутри свет, так отчетливо ты понимаешь, что весь мир сейчас – здесь, в нем, с ним, нигде больше. Я бывала, конечно, близка с мужчинами, от одного даже родила сына, но почему-то ни к кому не испытывала тех чувств, что к нему. Почему это, почему? Не знаете. А вот я знаю. Потому что он настоящий человек. Он не будет прикидываться ни добрым, ни влюбленным, ни страдающим, ни слабым, ни умным, ни образованным. Он всегда будет настоящим, всегда самим собой. И поэтому полюбить серьезно можно только настоящего человека. Только поздно я это поняла, он ведь еще мальчик, а я уже старуха. Улыбаетесь? Улыбайтесь, улыбайтесь, я ведь серьезно… Я и не знала, Саша, что вы такой несерьезный, честное слово – несерьезный человек.

А когда она ушла и Гаврилов остался один, он еще долго лежал и думал, что, в сущности, что бы ни писал он в своем дневнике, все равно не может ответить ни на один вопрос, потому что не знает, в чем суть вопросов. Что нужно познать в этом мире? Какую такую мысль нужно понять, чтобы обрести ясно-спокойное отношение к тому, что есть твоя жизнь? Ведь на множество вопросов ответов попросту не существует. В таком случае, может быть, следует делать так, как он сделал только что, – помогать человеку не задумываясь, ради единственного смысла: обрести главное – оправдание собственного существования. Пожалуй, если подумать, это так и есть и это перекликается с мыслью о потребности во всеобщей любви, да, это так… Но есть в этом какая-то неувязка. Какая? А та, что эта мысль в нем – от трезвого размышления, а не из глубины души, это не потребность его, не сущность, а лишь холодное понимание. Значит, помогать? Но чтобы помочь, надо понять. А разве стремился он, например, понять хотя бы Милу? Он стремился к тому, чтобы она поняла его. Но ведь он почувствовал тогда, что странность в ней имела определенную причину – что-то у нее произошло, а что – он так и не узнал, а главное – не почувствовал в себе потребности узнать это. Так чего же в самом деле стоят все его правильные мысли, если они ничего в жизни не объясняют. Ложь, ложь… думал он, засыпая. И кстати, подумал он еще, вот Ольга сказала мне, что видела, как я иду в ванную, а ведь я-то не признался ей, что тоже видел, что она была в ванной… видел, а все-таки шел… не признался, не смог этого сделать…

Утром, когда Гаврилов собирался на работу, он почувствовал, что Марья Степановна как-то странно посматривает на него. Даже не так, не посматривает, а наоборот – избегает встречаться с ним взглядом. И, может быть, Марья Степановна так ничего и не сказала бы Гаврилову, не уйди Ольга на работу немного раньше его. Уже закрывая за Гавриловым дверь, Марья Степановна, замявшись, сказала ему сбивчиво:

– Вы извините, Саша, что я… вы, может, думаете, что я… но я ведь не спала…

– Не спали? – не понял Гаврилов.

– Я знаю, конечно, Ольга ветреная девчонка… Но, пожалуйста, умоляю вас, не обижайте ее. Пожалуйста…

– Почему вы думаете, что я собираюсь обижать ее? – удивился Гаврилов искренне.

– Саша, вы думаете, я спала… Я слышала, как она плакала в вашей комнате… Понимаете, я не спала…

– Бог ты мой! – обрадованно воскликнул Гаврилов. – Да это она из-за Володика, понимаете? Никакая она у вас не ветреная, хорошая. Настоящая и хорошая.

– Ну все равно, я вас прошу, пожалуйста… Прошу вас, Саша…

Гаврилов улыбнулся.

– Марья Степановна, да что вы, да успокойтесь… Никогда я не обижу ее, провалиться мне на этом месте, если не так. Вы неправильно все поняли…

– Ну вот и хорошо, – облегченно сказала Марья Степановна, – вот и хорошо… – И закрыла за Гавриловым дверь.

Весь день Гаврилов ходил и ругался из-за пильгер-стана, после работы пробежал магазины на Новом Арбате, потом на почте написал письмо домой. Выйдя из здания почтамта, Гаврилов на другой стороне проспекта увидел пивной бар «Жигули» и решил зайти выпить кружку-другую пива. Он сидел в баре рядом с тремя молодыми ребятами, потом они встали, сказали Гаврилову «О’кей» – и в это время он увидел, что в бар вошла девушка лет шестнадцати-семнадцати; а заметил он ее потому, во-первых, что с его места было видно всех входящих, во-вторых, она была одна, а это странно видеть в пивном баре, и, в-третьих, потому еще, что она, как только вошла, сразу же посмотрела на стол, за которым сидел Гаврилов, и когда увидела Гаврилова, удивление так прямо и скользнуло по ее лицу – словно она давным-давно знала Гаврилова, потеряла его, а теперь, увидев его, даже вроде не верит, что это действительно он. Она и в самом деле, как будто ее сила какая-то вела, прямо пошла к столику Гаврилова, на другие столики даже не взглянув, так они были ей безразличны, подошла, сказала Гаврилову: «Здравствуйте». Гаврилов молча кивнул, она спросила:

– Здесь не занято? Можно с вами?

– Пожалуйста, – сказал Гаврилов. – Все три места свободные.

Она села напротив Гаврилова и официанту, когда он подошел, заказала три кружки пива, так что Гаврилов даже присвистнул про себя. Но себе она взяла только одну кружку и сделала всего несколько глотков, а две другие поставила по сторонам, как бы давая понять всем, кто подходил к столику насчет свободных мест, что все места заняты. Интересно, подумал Гаврилов.

– Вы еще кого-нибудь ждете? – спросил Гаврилов; ему было легко это спросить, потому что девушка часто посматривала на него, словно даже прося его заговорить с ней.

– Да, – ответила она охотно. – Должна еще подруга прийти.

– А третье место для кого?

– Это так, чисто символически, – поспешно ответила она. – Для одного человека.

– Понятно.

– Скажите, а вы как сюда попали, совершенно-совершенно случайно? – спросила она.

– Ну как то есть случайно? – задумался Гаврилов. – Зашел выпить пива, вот и все.

– А вы верите в случайность?

– Да все на свете случайно, вера здесь ни при чем.

– Нет, вы не понимаете, – сказала она. – Вот вы могли прийти сюда и сесть совсем не за этот столик, а это очень важно, что вы сидите сейчас именно за этим столиком.

– Для вас? – улыбнулся он. – Для вас важно?

– Да, для меня важно и вообще важно.

– Сколько вам лет? – спросил он. – Семнадцать?

– Семнадцатый, – сказала она. – Вы думаете, я говорю глупости, потому что я маленькая?

– Нет, я о другом думаю. Просто завидую вам. С такой искренностью верить, будто очень важно, что я сижу именно здесь. Нет, я просто завидую вам, честное слово, – улыбнулся он.

– Не завидуйте… Разве вы знаете мою жизнь?

– Да уж представляю, какая она сложная, – улыбнулся Гаврилов снисходительно. – Мама ругает, папа ругает… Как хоть вас зовут? – спросил он.

– Маша, – ответила она.

– Маша, – удивился он. – Редкое сейчас имя. Даже очень редкое… Ну, а где же, Маша, ваша подруга?

– В том-то и дело, – сказала Маша. – Вы думаете, мне удобно было идти сюда одной? Мы с ней договорились, что она обязательно придет, я ее около часа прождала – а ее нет. Но я уверена, она подойдет. Она никогда меня не обманывает.

– Ну раз никогда, значит, придет.

– А можно спросить, как вас зовут?

– Александр Иванович, – сказал он.

– Вы меня будете называть Маша, а я вас Александр, хорошо?

– Значит, я для вас не Иванович еще? – спросил Гаврилов. – Вот на этом спасибо. – Он искренне рассмеялся.

Они еще сидели-сидели, а подруги все не было, они решили уйти вместе, но перед тем как встать из-за стола, она взяла одну из кружек, которые стояли по сторонам, и сделала два глотка; она из своей-то кружки больше половины не выпила, а все-таки эти два глотка сделала; Гаврилов усмехнулся по-доброму: уж эти ему зеленые символисты, теоретики случайностей…