Иван поднялся с кушетки. Заварил чай в фарфоровой кружке, из кружки же и пил, цедил сквозь вставные зубы, обсасывал и перекусывал горькие чаинки. Тусклый взгляд бродил по белёному потолку, краплёному сажей, по стёртой возле стула плоскости стены.
В охранной каморке, занимавшей угол в двухэтажном зданьице из силикатного кирпича, имелось два окна. Одно выходило на оптовую базу, к воротам, которые открывал Иван, другое – на улицу. Смотрело под опорную арку большого шоссейного моста, на кривую ветку железной дороги, которая шла как раз под мостом и дальше – через его базу – в воинскую часть, что повыше, в бывший стройбат, где и теперь, как прежде, солдаты выгружали из вагонов каменный уголь. Солдаты фиксировали отцепленные вагоны стальными башмаками, ломами выбивали крючки из-под люков – и чёрная россыпь антрацита вылетала наземь из отвисших стальных челюстей, засыпала рельсы и колёса. Тогда подходил «Беларусь» и расчищал, освобождал место для новой лавины. Иногда просто ковшом трактора били в плечо вагона, состав в три вагона от удара трогался: чуки-так, чуки-так – шёл под горку… тут солдат с башмаком обрывал песню, совал башмак под колесо, фиксировал. И не надо было мучиться, расчищать. Вот трактор взревел, дёрнулся, с разбега ударил в бок вагона клешнёй – вагоны тронулись, пошли… но вдруг сменили ноты: чуки-так… так-так-так!.. – застучали резвее. Солдатик, прицелившийся у рельса, как у цевья винтовки, сдрейфил, отдёрнул руку с башмаком, пока её не отрезало сталью. Та-та-та-та! – скорее завращались колёса, вагоны быстро набирали скорость, ударом распахнули стальные ворота, промчались по Ивановой базе, на выезде из неё выбили, как картонки, другие ворота – и уже со страшной скоростью, сотрясая землю, неслись к станции; солдаты, глядевшие вслед, лишь пилотки сняли… А потом на станции раздался грохот да исполинский скрежет, вагоны налетели на стоявший состав, будто древние динозавры забирались друг на друга, судорожно дёргая спинами, давя лапами гадину под собой. И так же мгновенно всё умерло. Установилась первобытная тишь. Лишь от неба, от деревьев и от близстоящих строений исходил отражённый ужас… Никто тогда не погиб, людей рядом не оказалось. Материальный ущерб считали в конторах, а тут, у развилки, комиссия ломала головы: почему неуправляемые вагоны ушли на станцию, а не в тупик, куда в пассивное время обычно направлены стрелки?
Но обернулось в том случае и по-иному… Тут, на оптовой базе, как раз тогда стоял под разгрузкой вагон с металлическими трубами. Его выгружали два стропальщика, первый внутри, он цеплял, второй снаружи, он отцеплял, а третий, крановщик на гусеничном кране, выполнял их команды. Тот, что был внутри вагона, стоял в узком погребке, между стенкой вагона и торцами труб, блестящими кольцами на него глядевших. Он под эти кольца подсовывал лом, приподнимал кучку, вгонял туда трос, а после с помощью крана приподнимал… И вот тогда, когда стропальщик, бывший учитель физики, находился между стенкой вагона и торцами труб, – тогда-то и ушли у солдат эти вагоны. Разогнавшись, они поразили стоящий вагон в тот самый торец, где копошился учитель. От удара трубы в вагоне вскинулись, многотонным весом прижались к торцу, и учитель по закону физики весь вошёл внутрь труб – колечками. Так и выковыривали его крючками для морга, чтобы собрали там, как наборное одеяльце, для похорон. И теперь, когда Иван ночами стоит на том пятачке, ему чудится под ногами влага, тёмная, липкая, и начинает болеть грудная клетка, ломит ключицы, пропадает дыхание… ибо был тем стропальщиком сам Иван, бывший учитель физики, пришедший сюда работать восемь лет назад, потому что в школах почти не платили. Но была та смерть мнимой, предполагаемой, ибо тогда разгрузка труб была завершена за десять минут до удара, и локомотив утащил вагон на запасную ветку. Гиблое место. На этом же пятачке, у ворот, однажды при открытии сорвалась с ролика дверь вагона, до головы не достала, но дотянулась до плеча стропаля Сергея, отбила плечо, рука усохла, инвалид стал пить одеколон, ослеп и вскоре умер; а ещё там, у ворот, недавно погиб красавец парень, сын стропаля Метелька; сын был составителем вагонов, стоял с рацией в пустом товарняке и выглядывал в дверь; локомотив неожиданно дёрнул, дверь на роликах поехала и раздавила ему голову; напарник, принявший его на руки, орал в вылезшие глаза; и ещё там, двумя метрами левее, оборвался трос и груз в шесть тонн весом упал за спиной кладовщика Венера, который тут же отпускал рулоны жести. Венер глянул за плечо и продолжал писать, и вдруг – когда дошло – рванул от ужаса в сторону. Если в этой экскурсии пройтись метром далее, можно рассказать, как пачка поднятых краном кровельных листов сорвалась краем с одной удавки, но, вися на другой, пошла кругами, набирая обороты, как пропеллер, разбрасывая острые листы, как лезвия, и стропали поныряли в снег, чтоб не унесло на оцинкованной столешнице головёнки, чиркнув по шее… Нет, Венеру везло, и он был в достатке, всегда улыбался, полный волжский азиат, но этим летом он поедет в дом отдыха, о котором мечтал целый год, в первый же вечер хватит лишнего, и вскоре его привезут к жене, слоями обёрнутого в погребальную простынку, жёлтого, будто личинку. Но он пока жив, – в ту минуту, как Иван, размотав портянки, моет ноги в эмалированной раковине, в углу которой кружатся выковырянные глазки от очищенного картофеля, Венер ещё жив, он ещё спит и совсем скоро, поутру, они с Иваном свидятся…
По статистике, каждые четыре года на этой железнодорожной ветке уходят вагоны. Но, как обычно, как и о Второй мировой войне, как об эпидемии холеры, как и о пожарной безопасности в домах престарелых, народ как-то забывает, меняются рабочие, начальство, увольняются солдаты, электрики и диспетчеры, приходят вместо них другие, такие же ленивые и нерадивые…
Иван поднялся с кушетки, приоткрыл дверь и вгляделся в темноту. База освещалась лишь по периметру, выступали в темноте корпуса складов, в вышине угадывалась стрела гусеничного крана, на фоне плывущих облаков она будто падала на крышу гаража. Небольшие окна бокса, установленные под крышей, отсвечивали чем-то розоватым, но невозможно было понять, что они отражали: напротив них, и вблизи и вдали, висела сплошная темень. В гараже стояли автопогрузчики и кары, там же рабочие чинили свои легковушки, осенью сгружали самосвалом картошку. Осматривая как-то боксы, Иван пригнулся к стеклу старого «Москвича», при тусклом свете лампочки увидел своё отражение: русые, отросшие до плеч волосы, рваный шрам на щеке, за который дети в школе прозвали его пиратом. Образ его в тёмной глубине, в мистической тонировке, начал преображаться: нос вытянулся в мощное, шерстяное переносье с крупными чёрными ноздрями, торчали листьями мохнатые уши. Это была лосиная голова. Глаза прикрыты в дремотном величии, безмятежно. Звериных голов было четыре, они громоздились на заднем сиденье, и было удивительно, что эти мощные животные позволили себя казнить. Иван знал, чей это «Москвич», он принадлежал Павлу, новому крановщику из СМУ. Павел был крупен телом, русоволос, добротно упитан и чистоплотен. Последний раз Иван видел его в раздевалке. После душа тот стоял в белой майке напротив открытой двери своего шкафа, причёсывался, глядя во вставное зеркальце на двери. Затем взял с полки и налил себе в стакан водки, выпил, стал закусывать сероватого цвета варёным мясом, закидывал в рот один за другим головки чеснока. Но жевал аккуратно, слизывал с губ крошки хлеба, глаза смотрели светло. Иван находился рядом, в который раз с глубоко скрытой ненавистью разглядывал его, пытался найти изъян, ходил вокруг, осматривал и одежду его – добротную кожаную куртку, чистые туфли из натуральной кожи, белые носки – и вдруг, кивнув на чеснок, сощурил глаза: «А как ты в трамвае, дылда, поедешь? Ведь от тебя будет чесноком разить, как из помойки?» Павел усмехнулся, лицо довольно осветилось изнутри: «Пахнуть не будет: у меня желудок берёт без отдачи», – сказал он самодовольно и с такой уверенностью, что Иван поверил и вслед за рукой Павла, проведшей по животу, глянул на то место, где под белой майкой был у того желудок.
Наверху, по шоссейному мосту, иногда пролетали автомобили, прошивали на подъёме небо светом фар, и опять становилось темно вокруг.
Иван потянулся и взял с тумбочки газету. С первой страницы деланными глазами смотрел в счастливое будущее депутат, холёный дядя, тот, у которого сильно потеют ноги, да ещё, наверное, от обилья сил, прущих в загривок, много серы в ушах. Иван газету бросил, подтянул ноги на кушетку, выключил свет и привалился к стене, прикрыл глаза… Надо, чтобы солдаты вели по железной дороге и чтобы по бокам, по песчаному свею, – ковыль… А у того солдата, что с рыбой в кармане, спина длинная, а таз широкий, он шагает размашисто, костист и крепок, оборачивается иногда, на лице следы оспы… Что с него взять? Он подневолен, выполняет приказ; порой замедляет взор, оглядывая лицо Ивана с тревожным любопытством, – человеку сейчас умереть… Но Иван не может его полюбить, не берёт его магия палача, и простоватое лицо не кажется красивым, не милы грязные ногти и толстые пальцы, передёргивающие затвор, не горька сама минута и не думается вовсе: в кои веки мог бы Иван подумать, что в этом образе его смерть…
– Аль пойти поблевать? Поморгаешь, и, может, пройдёт…
А Павел тот гикнул. Как-то внезапно. Не от желудка, а от инфаркта. Иван так и не успел спросить, почему именно – головы. Куда он дел туши лосей? И сколько он перебил зверушек? Как жаль их, трусливых. Как понятна их смертобоязнь, свежая, ненашенская – человечья, где уж от инстинктов не осталось и следа, а всё коммерция: пульку для себя и то повыгодней продадут. Как жаль зверушек, спящих по лесам тревожным чутким сном, и всё снится им, наверное, смерть, и деткам и мамкам. А за ними уж едут из городов с красными харями, с ружьями да водкой, и ведёт их проныра егерь, страшный своей безошибочностью. И бьют они и мамок и деток спящих, а детки-то малые верят, что мама их защитит, мама может всё, а её первую гонят под светом фар, бьют из окон автомобилей напропалую. Раздеть их самих донага, с красными-то харями, пустить в луч этот – и бегущих, от страха обдрищенных, из того же окна – пулемётами… А вот юнцы собак начали вешать на улице, каждое утро в проулке собачка висит. Подзывают, берут под грудь, она чует смерть, страшится и какает. Очаруют они, палачи. Милая, схвати за нос да беги, задрав хвост! И почему человек убивает? Право какое? И кто сказал, что венец – он и образ имеет по подобию? А может, Бог – птица или собака?! Почему подлец может съесть медведя, а медведь его нет? Изведут семейство, а после едут домой, садятся за стол и пишут о гармонии. Бога нет, а дьявол есть… Бога выдумали, чтоб с дьяволом бороться, уж больно скверно с одним дьяволом-то в душе, и порой, как в туалет, хочется чистоты…
Первую половину жизни Иван прожил спокойно, верил в конечное торжество справедливости. А потом жизнь начала бить и трясти. И уже не как само собой разумеющееся, не из газетных статей и не из разговоров он узнал, а собственной шкурой, глубинным нутром, исторически, болезненно и трагически, в конце-то концов осознал, что справедливости на земле нет. Нет и не будет. И если красить контурную карту по истории человечества, то смело зови вампира – пусть сплошь мажет её кровью. Недавно Иван видел, как несколько крыс таскают за ухо одну, провинившуюся, и та пищит! Вот общество мудрых!.. Избранный клан хвостатого мира! А человек – дерьмо…
На шоссейном мосту уже не было шума, тишина обволокла вселенную, каждый уголок в каморке Ивана. Ивану хотелось спать… И когда грохнул залп, он не слышал, он с наслаждением ел копчёную скумбрию, вяленый кусок, впившись с солоноватую плоть сухими протезными зубами. Но из дёсен слюна, как морская волна, увлажняла зубы и рот, вкус рыбы был неисчерпаем; он попросил её у солдата, изъявив последнее желание перед казнью, стоял на коленях, грыз и плакал от умиления. А над ним кружил рыжий коршун…
За дверью в те минуты было тихо, лишь подковыляла на трёх ногах и уселась у порога Малышка, рыжая лохматая сука. Умница, любимица всех рабочих, нарожала она когда-то щенят. Те выросли в неказистых оболтусов, стали её притеснять. В дождливые погоды Малышка пряталась под локомотивом, мерно работает двигатель над головой, тепло… Но вот проспала однажды, тронулся локомотив, Малышка успела выпрыгнуть, но оставила на шпалах лапу. По самую грудь отсекло, даже косточка не торчала, а была на груди яма. Исхудала, страшно улыбаясь истончённой мордой, клацала зубами – ловила с остервенением мух, что кружили по жаре вокруг гнойника. Всё сидела в углу, завалившись на бедро, не ожидая ни от кого пощады, и жарко горели её глаза, сбивалось дыхание. На неё махнули рукой. Лишь Иван, щерясь, ползал возле, брызгал йодом на шерсть вокруг раны, делал, как мог, перевязки. Она выкарабкалась. Так и жила, уходила на месяцы, видели её в разных концах города, ума не приложить, как добиралась на трёх ногах. Вот и сейчас сидела одна-одинёшенька, гонимая другим семейством псов, тогда как её дети передохли, объелись отравы. Той самой от грызунов, что насыпали санитары в раздевалке; однажды техничка убралась, вымела из-за шкафов желтоватые стружки, вынесла в контейнер. Малышкино племя попрыгало туда, обожралось сладчайшего яда. А после отрава рвала желудки, собаки расползлись по базе, гасили брюшной огонь в снегу, на холодном железе… Маланья и Нюся – те насмерть примёрзли животами к стальным кольцам на дорожных плитах. Одной лишь Малышке была не судьба, – не смогла запрыгнуть на контейнер на трёх своих лапах, вот и сидела теперь одна, остроглазая, с крупной жилой вдоль заострённого носа, глядела нещадно в темноту, стерегла сон Ивана. И дождалась рассвета, утра дождалась.
Первым пришёл на базу кладовщик Венер, заглянул в охранницкую, Иван вышел. Сонному ещё, закопчённому после ночи Ивану выбритый, сытый, выпущенный только что из домашнего уюта Венер, в свежей сорочке, казался до завидного праздничным, беззаботным. Стояло ясное июньское утро, солнечный свет, отражаясь от кремнистой земли, резал глаза, и сыпался с неба птичий щебет.
– Кому спишь! – балагурил Венер. – Всё один. Бабу приведи, хочешь, познакомлю. Титьки, как арбуз!
В железную калитку проходили стропальщики, кладовщики, расходились по рабочим местам и раздевалкам. А Венер всё стоял напротив, здоровался с входящими и продолжал нести чепуху, с Иваном он ладил: за восемь лет работы Иван не был замечен в воровстве. И зелёные глазки его весело бегали на припухшем чистом лице, отливающем утренней бритостью. Иван нехотя отвечал… Когда раздался грохот у дальних ворот, а после послышался нарастающий стук колёс по рельсам, Венер, стоявший к тем воротам и к гусеничному крану спиной, судорожно втянул голову в плечи, пришибленно глянул на Ивана, меря умом расстояние: гусеничный кран с исполинской стрелой, опрокинувшись от удара, мог бы достать его концом стрелы по загривку. Они оба поняли, что произошло, и уже в следующую минуту, повернув головы, проводили глазами пронёсшуюся со страшной скоростью тройку вагонов. Это были цистерны с цементом, они выбили, как щепки, въездные ворота и умчались под мост, в сторону железнодорожной станции.
Венер матюгался с акцентом, а Иван быстро захромал к ветке и стал глядеть в образовавшуюся брешь вслед вагонам; он думал, куда их на этот раз понесёт: на станцию или в тупик… Наконец вдали затрещало, качнулись макушки берёз. Вагоны ушли в тупик, сработала аварийная стрелка.
С мутным предчувствием Иван по шпалам заковылял туда. Ещё до того от резкого движения, когда он неосторожно метнулся к ветке, у него хрустнуло где-то в шейке бедра, и теперь он прихрамывал.
Минут через пять он был на месте. Посадка была искорёжена. Два задних вагона стояли на рельсах, а передний, взрыв буфером землю, брюхом навис над ямой. Чёрная взрыхлённая почва и будто влажно… Иван нагнулся и, щерясь после солнца, постоял вниз головой, привык к темноте: нет, кажется, нет крови…
Сзади кто-то всхлипывал. Иван продрался сквозь ветви кустарника. Закрыв лицо руками, перед ним на кочке сидела женщина. Кажется, невредимая.
– Больше нет никого? – спросил Иван.
– Как же… Вон – мужчина! – плачущим голосом сказала она.
И тут Иван увидел в зарослях распростёртого навзничь мужчину. Это был пожилой человек, в чёрном потёртом костюме, вероятно, пенсионер. Тело его вздрагивало, изо рта пузырилась кровь.
– Ваш муж? – спросил Иван.
– Нет. Господи! Меня прямо в лоб вагоном!..
Тут подошёл азиатского вида парень, прыщавый, с сальными волосами и, судя по виду, с утра пьяный. Он покачивался.
– Если б тебя в голову вагоном, тётенька, мы бы тут долго твои мозги искали! – весело сказал он, но, увидев лежащего, впился в него глазами и побледнел.
Подходили новые зеваки, кто-то побежал вызывать «скорую».
Тело старика дёргалось, как оторванная паучья лапка – уже лишённое существа, обессмысленное, и наконец успокоилось; лицо стало серым, как камень.
Иван осмотрелся, отшагнул назад, он стоял посреди железнодорожной развилки, которую пересекали две тропы. Глянул в сторону своей базы, откуда пришёл состав, – и всё понял. Вот здесь мужчина пересекал железнодорожную ветку и вдруг увидел несущиеся на него вагоны. Он быстро перебежал через рельсы и по тропе вошёл в кустарник – как раз ступил на тупиковую ветку! Иван представил ужас старика, когда из кустов на него бросились те же вагоны, от которых он благополучно, казалось, ушёл.
А женщина в рубашке родилась. Она прямёхонько шагала к своей смерти. Впереди и чуть правее. Как раз тогда, когда мужчина поравнялся с нею, он получил удар в плечо. Мощным толчком, оторвавшим все внутренности, его отбросило в сторону женщины, в полёте он ударил её рукой (локтем, плечом) в голову, отчего она, коротконогая, и села на бугорок. Иван ещё раз осмотрел местность: да, именно так.
Иван осознал вдруг, что если не сейчас, то уже никогда эта баба не узнает о том, что здесь на самом деле произошло.
Женщина всё сидела на бугорке и всхлипывала. Он подошёл к ней.
– В голову тебя ударил не вагон, а – он! он! – прокричал Иван, горбясь и тыча пальцем в сторону покойного. – Он спас твою жизнь!..
Женщина, будто опамятав, отняла от заплаканных глаз руки и светло и, казалось, с чувством благодарности глянула в сторону лежащего… Но увидев, что обязана мертвецу, в ужасе закричала:
– Не-ет! Меня вагон ударил!
Люди ещё стояли, ждали врачей. В тишине утра всхлипывала несчастная. Солнце ярко освещало под кустом серое, будто выточенное из известняка, ухо покойного.
Чернявый бомж всё стоял, заворожённо смотрел на труп.
– Он вытянулся и сказал: «У-ф-ф…» – говорил он сам себе с чувством.
И вдруг в тишине, над освещённой опушкой, над жемчужной травой прошла широкая тень. Это было облако, оно пролетело, как большая птица. В солнечной просеке было отчётливо видно, как тень пролетела над станцией, над садами и избами и, холодная, равнодушная, но будто ища чего-то, понеслась дальше, в сторону Волги, – казалось, это была сама смерть.
Иван брёл по шпалам обратно. Ноги у него подкашивались, перед глазами ползло зеркальное лезвие рельса и насыпь, грязная, сплошь из красного щебня, залитого машинным маслом, – вовсе не такая, по которой водили его каждый день на расстрел.
Апрель, 2007
Вояж
Господин Зальц, весь сизый – лицом, волосами и цветом шляпы, спустился с крыльца провинциальной гостиницы.
Старый дворник, полуюродивый Тихон, сидел на лавке. Увидев гостя, оскаблился и воскликнул:
– Корошо!
– Зер гут! – подхватил немец.
– А по-нашенски?.. – продолжал вчерашнюю игру дворник: дурашливо вытянул в сторону немца плешивое темя, обнажил редкие зубы.
– Зашибись! – немец блеснул золотом пломб.
И Тихон с восторгом ударил черенком метлы оземь.
Он напоминал Зальцу известного русского артиста, с натянутой от уха до уха плешью, очень талантливого и пожилого, не так давно скончавшегося в берлинской клинике.
Тихон поднялся с лавки. Приволакивая ногу, подковылял, обеими руками сжал протянутую ладонь и близоруко уставился на дракона, танцующего на платиновой печатке немца.
Вскоре Зальц шагал по булыжной мостовой белорусской деревни Мышанка.
В Полесье уже пришла осень. Акация у дороги пожелтела и роняла листья. Влажный воздух приятно орошал лёгочные корешки, дышалось хорошо. Желудок переваривал консервированную ветчину, залитую аргентинским кофе. «Как это у них писал граф Толстой: “Он испытывал удовольствие от перевариваемой пищи”», – благодушно думал немец. И плечи его наливались энергией, шаг легчал. Конечно, он не так стар! Весной в Цюрихе он отдыхал с двумя офицерами из Люфтваффе, после русской кампании отбывших длительные сроки в сибирских лагерях. Они ещё бодры, хотя им уже по восемьдесят.
Завтра Зальц уезжает на родину. В тихий приморский город. Там воздух свеж и щекочет ноздри, словно газы сельтерской, – это когда штормит море и ветер приносит пыль нордических волн, разбившихся о скалы.
В Россию Зальц приехал по делам сыновней фирмы, торгующей химическими удобрениями. Он живёт в гостинице.
По утрам мимо его окон колонна солдат бежит к лесу. Останавливается возле опушки, выравнивается и, рассыпавшись шрапнелью, пересекает песчаное поле, чтобы облегчиться у канавы. Но у них злой начальник. Слова «Медленно!» и «Отставить!» звучат по нескольку раз. И уставшие солдаты, увязая сапогами в песке, возвращаются в строй… Командир смотрит на ручные часы, кричит: «Не успели!» – и, так и не разгрузившись, солдаты бегут обратно в казармы…
Господин Зальц перешёл поле. Вдоль яра трепетал осинник. Над деревьями, клубясь, лиловели тучи… Вдруг над головой засвистело. Зальц глянул и увидел ржавое полотнище – падающего коршуна, а под его крыльями – неистово вьющегося воробья. Раздался странный хлопок – и коршун, схвативший когтями добычу, зловеще полетел в сторону леса…
Зальц поднялся на взгорок и стал глядеть вдаль. Выбритое лицо сосредоточенно вытянулось, рыхло опали щёки.
Вон там, за дорогой, извилистый спуск к реке, водозабор. А там, в сторонке, избы, конюшня стояла…
Тогда в горящем хлеву пронзительно ревела спрятанная корова. Звук был душераздирающий. Унтер Зальц задумчиво шагал по тропе. Морщась, аккуратно вдавливал в песок носком начищенного сапога пустые гильзы – всё медленней и глубже… Не выдержав, наконец, вскинул «шмайссер» и выпустил в горящий хлев весь «рожок». И потом у него целый день тряслись пальцы рук.
Зальца тянуло в эти места. Мир, который ему предстояло тогда покорить, начинался отсюда – и поэтому он полюбил эту чуждую, нищую землю. Здесь он был молод. Зальц вскинул глаза – и лысые веки его покраснели…
Он помнит желтоволосую девушку. Её вытащили за косу из дома. Она с размаху шлёпнулась с крыльца наземь и испуганно примолкла. Сухая ссадина на её колене медленно пропиталась кровью, поглотила золотинки волос…
Рядовой эсэсовец с расцарапанной щекой опустил ствол – и дёрнувшаяся нога сбросила каплю в пыль. Колени раздвинулись, как у роженицы…
Унтер Зальц только отвёл глаза… Но после, насилуя девок, непременно делал на их телах ранки, а после войны едва сдерживал себя, чтобы не прокусить до крови плечо своей Гретхен, – видя всегда то колено…
Зальц глядел через поле на кирпичную постройку водозабора. Из небытия всплывали печальные лица соотечественников, Курта и толстяка Вилли, убитых партизанами.
И заложников сжигали в конюшне. Зальц стоял в оцеплении у того оврага. Дым по волглой траве стлался в его сторону. В конюшне кричали, доносилась возня ошалевшей овчарни. Уже потрескивало, начало припекать плечо, дым ел глаза. И вдруг сквозь слёзы Зальц увидел двух мальчишек, бежавших вниз от пылающей постройки. Зальц встал на пути – и те двое превратились в одного, остолбеневшего. Это был шароглазый подросток. Остановившись, он поскользнулся и, съехав по траве, сбил Зальца с ног. Зальц схватил его за мокрую рубаху на тощей груди, но тот, хрипя, прокусил ему руку и полетел вниз.
Платиновый дракон танцевал в арийской крови. Зальц поднял автомат и, лёжа на боку, долгой очередью подрезал-таки прыжок: мальчишку косо вертануло в овражный кустарник.
«Сколько лет они говорили о возмездии, – думал старый Зальц. – Я – убивал. Возможно, уничтожил родичей Тихона. И вот, стою на его Фатерланд. Стою как хозяин. А он готов лизать мне руку… Надо дать ему что-нибудь. У меня есть коньяк…»
Бескровные губы Зальца скорбно сжались, веки опали шалашиками.
Тёмное облако над лесом ширилось; где-то погромыхивало. Зальц прошёл немного и обернулся: тучи шли стеной.
Зальц пересёк поле. Вдруг над головой оглушительно треснуло. Это было так неожиданно, что он присел. Раскат опередила новая трещина, прошлась по небу росчерком стеклореза. Зальц прожил долгую жизнь, но не мог вспомнить, что бывают осенние грозы. Нет, осенью он положительно не видел гроз!
Между тем обнаружил, что стоит на открытой дороге. Так может ударить молния. «Возмездие»… – усмехнулся он. До околицы, где чернела изба с неубранной рожью на огороде, расстояние – с милю, до водозабора – столько же. И Зальц неторопливой трусцой направился в сторону села. Сзади грохотало, шумел ливень. Он хотел наддать, но передумал, – никогда не надо торопиться.