В детские годы укладывалось всё, что угодно, только не достаток и тепло. Завалинка под окном, от которой шел пар под весенним солнцем, грядки с картошкой, которую высаживали после редиски в поле перед бараком. Таскали ведрами воду с Москвы-реки. И он тоже. Крутой берег изматывал быстро. Принесет ведро, перельет в лейку. Польет грядку. Потом опять вниз. На следующий сезон окреп и таскал как все, по два ведра. Позже к огородам подвели водопровод.
Что еще? Запах антоновских яблок с Тишинского рынка. Правильно уложенные в погреб, они могли сохраняться до января. Почему-то соседи относились к нужде проще. Первую неделю после зарплаты пили-ели от пуза. Мать иронизировала: сегодня густо – завтра пусто. Потом шли просить взаймы до получки… Стучали в дверь, оставались в коридоре, в комнату не заходили и просили: «Рима, займи до получки двадцать рублей». Мать чаще говорила, нет, не могу. Хотя сама никогда не занимала. Так планировала, что укладывалась. Но какой ценой – никогда на столе не лежали яблоки в вазе, хлеб в хлебнице. Всё выставлялось на стол ровно столько, сколько надо, чтобы оставалось на завтра. Психологическая травма на всю жизнь.
Соседи с самой весны часами высиживали на лавке перед входом в барак. Тут после ночного дежурства курил махорку-самокрутку дядя Петя, сторож с фабрики Трехгорка. Лузгали семечки ткачиха Зинка, ее напарница Верка, дочь шофера Курышева Катька, на сносях. Сюда приходил курить сварщик Колька, электрик Васька… Всё вокруг было засыпано окурками и шелухой от семечек. По выходным, праздникам пели-плясали и всегда сквернословили…
Вместе с именами из той жизни запомнился паводок на Москве-реке. Гул ледохода едва доносился в форточку. Не мог заснуть, прислушивался, прикидывал – добежит ли ночью до холма, где стоит школа. Или волна быстрей. Догонит и накроет всех. Однажды на ночь к бараку подогнали грузовик. Председатель паводковой комиссии завода определил час эвакуации. Отец на берегу вешками отмечает подъем воды. В полночь, убедившись, что скорость наступления паводка замедляется, взял на себя ответственность – повременить с переездом до утра. Мать была вне себя – если вода подступит к бараку, отца посадят… А с другой стороны, помнила эшелон, разъезд, отцепленный вагон, одна с двумя детьми… И теперь опять? И ночевать со всеми в актовом зале школы под казенными портретами? Тогда спросил себя, а что, стихия сильней сталинских планов овладения природой? Так ли было, никто теперь не скажет. Но никакой паводок нельзя сравнить с тем, что происходило в школе. Тут он, вероятно, был точен. Улеглось ли, чтобы забыть? Ни черта подобного. Убедился, едва из архивов выпали четыре пожелтевших тетрадных листочка 1952-го года: его сценарий пионерского сбора «Мир – миру». Он, ведущий, начинает с обращения: «Ребята! Этот сбор мы посвящаем борьбе за мир. Народы всего мира борются за мир. За мир боремся и мы, советские люди. В честь мира советские люди перевыполняют нормы, устраивают митинги, на которых выступают против поджигателей новой войны…» Это дикое «ребята». А как иначе, как иначе обратиться к одноклассникам? Товарищи? Друзья? Они не были ни тем, ни другим. Потому ребята, конечно… Вот они, одноклассники, читавшие стихи по строфам: 1-й чтец Задубровский: Атомной бомбой грозят нам злодеи, 2-й – Гулин: Но вражьи угрозы нам не страшны, 3-й – Игнатов: Воля народов орудий сильнее, Армия мира сильнее войны… В конец сценария вставил хоровое исполнение «Песни о мире» и марша «Сталин – наше знамя». А потом его назначили политинформатором. И это поручение ему нравится. Вот еще два тетрадных листка того времени. Доклад посвящен годовщине: «Ребята! Сегодня исполнился год со дня смерти И. В. Сталина… Великий светоч мира И. В. Сталин… К нему, любимому отцу и учителю, обращаются народы всех стран… Имя Сталина произносится с любовью на всех языках мира…» Сплошные славословия вождю, бессмысленные и просто идиотские. Тетрадные листки исписаны каллиграфическим почерком.
Английский писатель в 2017-м разглядывал реликтовые листочки и допытывался, что Марк чувствовал, когда писал это. Ну, поди объясни ему, что тут дело не в чувствах и не в том, что думал, а в том, что никакого труда сочинить такое не составляло. Газета «Правда», радио изо дня в день талдычили словесными блоками. Выводить буквы, складывать слова в предложения, обозвать докладом и прочитать перед сном – удовольствие. А наутро прийти в класс и дождаться момента, когда классный руководитель объявит о начале политчаса и выступить в роли докладчика или ведущего на сборе! Эти минуты были местью за унижения: мол, говорю о Сталине, и вы должны слушать меня.
Говорили об этом (так совпало) в дни инаугурации американского президента Трампа и вместе сочувствовали его сыну, двенадцатилетнему Баррону. Ребенок стоял рядом с отцом, раскачивался из стороны в сторону и не очень-то вникал в происходящее. Ему было скучно. Марку, мне с моими друзьями-евреями в возрасте Баррона скучно не было, это уж точно. Статьи в «Правде», вроде для взрослых. Не всегда, но частенько так получалось, что мы, дети, оказывались в курсе того, что писала центральная газета – про безродных космополитов, которые не хотят ассимилироваться, глядят на заграницу, хотят туда улизнуть. А чем им тут не рай? Торгуют, подворовывают, учатся. Сталинские премии получают. Чемпионами мира по шахматам становятся. Да если бы не Сталин, всех их Гитлер в концлагеря бы загнал и передушил.
Сал во время прогулок брал на себя роль наставника. Казался ли отец мудрым, такое утверждать с уверенностью Марк бы сегодня не стал. А тогда? Сал пробовал внушить сыну, что в отличие от насильственной ассимиляции, натуральная есть реальность, с которой не считаться глупо: мол, живешь среди русских, осваивай их культуру, литературу, читай Пушкина. А учить иврит ни к чему, и ходить в синагогу – тоже. Пару недель, предшествовавших смерти Вождя народов, родители в разговоре между собой часто переходили на идиш. Понятно, чтобы скрыть страх. Начало 1953-го года. Шелепиху настигли слухи о депортации евреев в Сибирь из Москвы. Подогнали эшелоны на Курскую-товарную. Сталин, мол, хочет ссылкой защитить евреев от гнева советских людей. За столом приятели-эмигранты. Слушать их интересно. Но то и дело они переходят на идиш. Когда речь заходила об антисемитизме – ограничениях при приеме на работу, негласных квотах при поступлении в университет, псевдонимах видных евреев, проявивших себя в науке, литературе, искусстве.
Поди разберись в двенадцать лет. А вот сочинять сценарии сборов и доклады, выводить буквы каллиграфическим почерком, такое было по зубам. И это материнское: тише, соседи за стенкой услышат, хватит о политике. Осуждать ее спустя полвека – много ума не надо. Ей, потерявшей близких в Холокосте, пережившей эвакуацию, выстаивавшей в очередях с утра до вечера за хлебом, мясом, молоком, оставаясь на иждивении мужа с двумя детьми, ей было чего бояться. Так что листочки из школьной тетрадки – сплошной конфуз. Необъяснимый человеку из другого мира. Вот еще деталь всплыла. Хотел стать политиком. Потому что для этого никаких знаний не требовалось. В той школе мало что освоил. Математику ненавидел. Физику не понимал. Химию не запоминал. Зоологии стеснялся. Русский язык любил. И литературу. Но читал в четырнадцать лет книги только про войну.
До самого поступления в университет Марк оставался задавленным страхами, бедностью, памятью о послевоенной школе на окраине Москвы. Одноклассники внушили ему стыд и презрение к себе за принадлежность к классу торгашей. Вспоминал, как мать не соглашалась продавать газеты и журналы в киоске «Союзпечать». Сал, ухвативший кое-что с Запада раньше, чем променял его на Советы, не понимал, где истоки предубеждения к торгашам как к спекулянтам, накопителям. Возможно, оно передалось от русских интеллигентов позапрошлого века, из которых вышла вся эта мразь – народовольцы, бомбисты, революционеры. Торговать считалось делом постыдным. Предубеждение к торгашеству угнетало Марка дольше и больше еврейства. Потому убегал от прилавка книжного магазина, как черт от ладана. Инфантилизм общества, перекосы в мышлении, в формировании системы ценностей губили поколение за поколением. Стремление приспособиться двигало всеми помыслами и поступками, подавляло попытки преодолеть трусость, желание свободы. Воля и мужество оставались виртуальным чувством, поводом для самокопания, источником комплексов, кладбищем тайн. Марк увидел себя совсем не героем. Годы учебы на Моховой совпали с движением шестидесятников. Но ни на одном поэтическом чтении у памятника Маяковскому он, кажется, так и не появился. По пути домой трусливо проходил мимо, не останавливаясь.
Активисты СМОГа [4] сновали с листовками по коридорам журфака. Вариация аббревиатуры движения – Смелость, Мысль, Образ, Глубина – цепляла тем, что ничего в себе не находил. Никаких причин примкнуть к отчаянным смельчакам. На похороны Пастернака в Переделкино не поехал. Хотя «Доктора Живаго» прочитал. Да что Переделкино! Сокурсники звали на Пушкинскую площадь. Пятнадцать минут пешком от факультета. В восемнадцать часов затевался митинг в защиту писателей Синявского и Даниэля (публиковавшихся под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак), арестованных несколько месяцев назад. Не пошел. Отсиделся на лекции. Понимал, что участие может кончиться отчислением с факультета, потерей работы, крушением всего, что с таким трудом выстраивал в жизни. Уже пару лет служил в студенческой газетенке, уже искал место в редакции солидного издания, уже перебрался с окраинной тогда Шелепихи в центр Москвы, купил кооперативную квартиру, искал дополнительные заработки, чтобы гасить кредит, отдавать долги… и всё разом перечеркнуть? Снова лишения? Преследование властей, отчисление с факультета. Нет. Слишком дорога цена.
Понимал, конечно, трусость таких, как он, продлевала существование преступного Режима. Но все равно вместо борьбы выбирал выживание. Ничтожный, жалкий, несчастный человечек сидел в нем, разрешавший себе лишь трусливое, молчаливое, виртуальное неодобрение. Склонность к графомании не спасала. Кругом говорили: придет опыт, наберешься ума, станешь писать лучше. Но про себя он знал страшную правду – таланта у меня нет, но много самолюбия. Внештатно сотрудничал в московских газетах, в магическом АПН, на телевидении… Еще студентом проходил практику в «Вечерке». Публикации подвергались унизительной правке. Порой существенной. Но кто это знал, кроме него? Сокурсники уже работали на радио, в «Комсомолке», журнале «Огонек», в том же АПН в международных редакциях. Он – в студенческой многотиражке. Писал и публиковался сколько душе угодно. Надо было заполнять полосы. Стал ответственным секретарем. Правил литсотрудников, внештатных корреспондентов, макетировал, ездил к цензору подписывать номер, затем в типографию. В наборном цехе с выпускающей, девицей в сатиновом халате, ужимал «хвосты», переставлял, сокращал, разгонял, чтобы закрыть пробелы. Жертвуя отпуском, выписал себе командировку в Сибирь. Подготовил очерк о студенческом отряде, строившем БАМ. Его опубликовала престижная газета «Гудок», где когда-то работали легендарные сатирики Ильф и Петров. А все равно уверенности не ощущал.
Никто об этих терзаниях не догадывался, хотя с женитьбой, получением диплома, вступлением в творческий союз, пропуском в Дом журналистов окружение кардинально поменялось. Престижем профессии кружил голову девицам. Но обманывать себя было труднее. Даже когда перешел работать в старейший отраслевой журнал, у истоков которого стоял брат Чехова. Перед сдачей материала испытывал панический страх. Пугали состязательность, критика, подначки, редакционные склоки. Писал и переписывал, правил и чистил рукопись до последнего. Литсотрудники сидели в большой комнате. Ощущение порой, как в классе той самой школы. Рядом стол поэта, выпускника Литинститута. Рифмоплета высмеивали в глаза. А вот другой сосед по столу, В. – с биографией. Сплетничали, будто в муках творчества, сползавших к пьянке, в споре нанес себе увечье – отрубил указательный палец на левой руке. Вел себя независимо, а порой нагло. Посмеивался над главным редактором. Трунил над коллегами. Под критику В. попасть совсем не хотелось.
Забавно, что спустя полвека вдруг нашел его признание, которое вполне мог бы приписать и себе. Выразить бы так не смог, а приписать запросто: «Я отправился в Сибирь не из патриотизма, не совершать трудовые подвиги (хотя вкалывал на совесть), но цель моя была скорей личная, эгоистическая: разобраться с собой и с жизнью». Марк ведь тоже ездил в семнадцать лет разбираться с собой. По Транссибирской магистрали – до Красноярска, затем по ветке на Абакан и на попутке через Саяны по серпантину к монгольским границам. До ближайшей железнодорожной станции пару сотен километров. Не сбежишь. Сидел там полтора года. Но разобрался ли с собой? Не очень…
Слушая Марка, я откровенно сказал ему, что при всем моем сочувствии я бы никогда не поменялся местами с ним. С его дохлой, горемычной еврейской душонкой. Тут смесь жалости к себе и ненависти к обидчикам. Я не понимаю, как он мог терпеть гнет одноклассников-антисемитов. Надо было драться в кровь, до смерти, никого не слушая, пробуя преодолеть страх. Он же бежал из семилетки в какой-то там техникум.
Однако Марк вывернулся – оказывается, теперь он считал эти неприглядные, разрушительные вехи его биографии ступенями к сочинительству. До поездки в Сибирь практика в книжном магазине. Первая публикация в многотиражке «Московский книжник». Под колонкой аннотаций «Новые книги» его фамилия. Почти без изменений сдирал краткие аннотации на титульном листе поступивших в магазин новинок. Располагал по темам. Придумывал связки. Вот и все. Содержание-то аннотаций не его. Когда же вернулся на занятия в техникум, на стенде висела страничка газеты с его фамилией под колонкой. И этого было достаточно, чтобы ощутить, что, может, хотя бы чем-то обратил внимание на себя. И, прежде всего, девочек! Во время большого перерыва в коридоре, когда гуляли парами, услыхал про свое писательство от самой Любаши. Именно так, сложив губки бантиком, она обратилась к нему при всех: «Наш писатель!». Ухлестывал за ней, стараясь выглядеть самодовольным. Разглядел и мушку-родинку на левой щеке, и прямой греческий носик, и завитки черных волосиков на висках.
Начисто забыл имена многих возлюбленных. А вот запах пота от школьного платья Любаши, из которого она выросла, помнил. И грудь, распиравшую верхние пуговицы. Когда она брала его под руку, решил: через это писательство она позволит ему расстегнуть пуговки. Тогда, мол, понял окончательно, что писательство может стать компенсацией за пережитые в школе унижения.
Первую свою настоящую статью опубликовал в подмосковной районной газете «Коломенская правда». По школьному изложил впечатления о практике. Потом были публикации в журнале «Советская книжная торговля». Гонорары, пусть грошовые, но добытые литературным трудом, разжигали честолюбие. С дипломом об окончании книжного техникума в кармане ехал в Сибирь за впечатлениями. В первой же командировке связался с «Тувинской правдой». Писал про самые отдаленные уголки республики. Запомнились два названия – Тында и Тоджа. Там, в Туве, заболел сочинительством, не догадываясь, на какие муки обрекает себя. Никакой уверенности, что может писать, не ощущал. Но поверил, что этому можно научиться.
Спустя полтора года, вернулся в Москву с публикациями. Подал документы на факультет журналистики. Творческий конкурс прошел, а экзамены по общеобразовательным предметам завалил, а может, не прошел по конкурсу. Здание МГУ, возведенное на Ленинских горах в 1950-е годы, указывало на готическую архитектуру. По примеру Европы, устремленная ввысь готика подходила МГУ как нельзя лучше. Дух шпилей и башен по замыслу архитекторов нацеливал студентов на преемственность, на желание действовать. Увы, чистая линия шпиля нового здания МГУ никакой преемственности, так и не прочертив на практике, осталась абстракцией.
Помню, когда Марк только рассказал мне о сюжете «Романа Графомана», я посоветовал ему раскрыть свои сокровенные тайны, разобраться со своим прошлым, перепрыгнуть барьер пережитых унижений. Надо писать о том, что думаешь, чувствуешь, испытываешь в связи с пережитым, а не о самом пережитом. Иначе хорошей прозы не получится.
Глава II
Дом на Старолесной
Происходившее в квартире на Старолесной до моего рождения складывалось из отцовских воспоминаний и из рассказов матери. Они и составили картину детства. Отец был старше матери почти на четверть века. После отъезда отца в эмиграцию мы остались на Старолесной. Стены квартиры слышали много чего и кое-что рассказали моей матери. Так она утверждала. На самом деле, думаю, многое рассказывал ей отец. Благодаря сокурснице, его приглашали на премьеры, на театральные тусовки, в артистический салон Москвы. Сюда, на Старолесную, после спектаклей приезжала Заслуженная актриса. Глубоко за полночь из ванной раздавались крики и всхлипы. Актриса приходила в себя после бенефиса, учила новую роль… Нет, с актрисой может жить только актер! Расстались быстро. Однажды попросила ключ замужняя коллега отца. У нее случился адюльтер с Д., лондонским корреспондентом АПН. В альбоме я нашел фотографию полувековой давности. Красавица сидела на стуле, а над ее головой висел слоган: «Убей редакцию хорошим материалом!» Редакция выжила, а вот адюльтер с возлюбленным, советским шпионом, работавшим под крышей АПН, прикончил коллегу. Она свела счеты с жизнью. Спустя много лет диссидент Буковский рассказывал о том возлюбленном: «В Англии газета „Гардиан“ напечатала статью корреспондента АПН Д. Как водится, весь джентльменский набор: и террорист, и агент империализма! Поначалу я обрадовался. Ага, думаю, попался! Это тебе, дорогой, не в Москве. Тут и суд праведный, и ответственность за клевету в печати. Сейчас я выясню, откуда вы эти „штурмовые пятерки“ взяли. От „Гардиан“ нужно мне было лишь формальное извинение, чтобы потом вплотную заняться Д. Два года тянулось судебное препирательство. За это время Д. перешел в штат посольства и прикрылся дипломатическим иммунитетом…» Это я нашел в архивах отца. В двенадцатиэтажном доме на Старолесной соседи читали диссидентскую литературу, слушали «Голос Америки», «Би-би-си». Мать рассказывала мне, впрочем, что на квартире в те годы прочно поселился страх. Позже, во время наездов отца в Москву, он мог бы мне рассказать больше. Я приглашал его в элитные клубы нулевых, но по молодости лет не особо расспрашивал. Теперь жалею.
1
Типовая многоэтажка на Старолесной с квартирами улучшенной планировки казалась раем. Дубовый паркет вместо линолеума, крошечная прихожая, стеклянная дверь, отделявшая кухню, – ничего подобного не было в стандартных хрущевках той же планировки. Смежные комнаты и совмещенные санузлы, впрочем, новоселы разделяли перегородками за свой счет. Долг за паевой взнос превышал две годовые зарплаты. Мебель купить не на что. Спал на раскладушке. Обеденным столом служила газовая плита, накрытая газетой. Но после коммуналок и барака не верилось, что стал собственником отдельной квартиры на втором этаже, с ванной и кухней. Из-за окон, выходивших на крышу парикмахерской, встроенной в первый этаж, сюда никто не хотел въезжать. Потому Марку и удалось протыриться в этот престижнейший ЖСК в десяти минутах ходьбы от улицы Горького. Снятие двадцатилетнего запрета на организацию жилищно-строительных кооперативов – знак оттепели середины 1950-х. Для творческой элиты, детей партийных чиновников кооперативы возводили в центре Москвы. Рабочий класс, заводская инженерия, прочая публика получала бесплатное жилье в отдаленных районах – Черемушках, Мневниках и на окраине столицы. Паевые же взносы для вступления в ЖСК стали естественной и справедливой селекцией. Слесарь-сантехник из ЖЭКа, отправляясь по вызову в ЖСК, понимал – тут люди пишут книги, редактируют журналы, снимают фильмы, ставят театральные постановки, ведут передачи на телевидении. В ожидании щедрых чаевых приходил трезвый, работал добросовестно.
Обитатели кооперативов включились в статусные игры. Кроме того, жить в холостой квартире в центре Москвы – бонус! Дружить с хозяином – значит получить ключ… в середине рабочего дня. Иронизировали, зубоскалили, подтрунивали друг над другом, но адюльтеры 1960-х разбивали кроткие сердца – и в друзья навязывались все. За ключ в годы жилищного кризиса предлагали любые пироги, пышки и коврижки. Один из приятелей, поздравляя хозяина, откровенничал:.… И пламенно, и нежно их любя,/ Не забывай, что есть еще и я,/ В быту всесилен, хваток и могуч,/ Но, как и всем, мне тоже нужен ключ!
От назойливых отбиться труда не составляло. Сложности возникали с близкими. Приходилось за них думать, как исключить риск столкнуть в квартире мужа с подругой, его жену с любовником. Отказы в ключе принимались с обидой. В гости заваливались зваными и незваными. В праздник и в будни. Приходили с бутылкой, батоном докторской колбасы, банкой маринованных огурцов-помидоров. Со своими бедами, блудами, настроениями, взглядами…
Что осталось от того времени – совсем не важно. Достоверная картина прошлого все равно не сложится. Память – последнее, на что можно полагаться. И не потому, что она выборочна. Глаз выхватывает в фотографиях то, чего раньше не видел. Иначе читаются записи полувековой давности, письма друзей, подруг. Изменившийся угол зрения опрокидывает давно сложившееся в голове. Может быть, бумагам, архиву, фотоальбомам лучше было своевременно исчезнуть. А если не исчезли, для чего сохранились? Разве чтобы доказать: память ошибается и время способно менять почти до неузнаваемости лица, виды, пейзажи, события, предметы, всё.
Гм, деревянная Елда. Как этот предмет очутился на Старолесной? Полвека назад покойный муж Завлитши промышлял изготовлением деревянных фигурок. Потеряв место в театре, продавал фигурки на рынках Москвы. И тем жил. Елду выстругал из сучка, подобранного в лесу. С этим подарком сантиметров в тридцать явился на Старолесную в день рождения хозяина. Судьба Елды реанимировала рассказ Чехова о канделябре, никак не находившем пристанища. От Елды хозяин квартиры тоже отделался – передарил ее приятелю. С ним Елда уехала в Нью-Йорк. В эмиграции приятели рассорились. Канделябр из бронзы со временем бронзовел. А деревянная Елда за полвека высохла, потрескалась и в таком виде вдруг вернулась к Марку из американского Брайтона. Он получил ее на семидесятилетие, в знак окончательного неуважения. Книга «Занимательная физика». С дарственной надписью от автора. Она напоминала о трагической судьбе его семьи, взбудоражившей московский салон. Рак головного мозга у восемнадцатилетней дочери автора. Девочка сгорела в несколько месяцев. Через две недели исчезла жена. Ее труп обнаружили весной, когда сошел снег, в лесу на Николиной Горе. Рядом лежал пакет из-под барбитуратов и записка. Спустя два года автор книги полетел на историческую родину и не вернулся. Утонул во время купания в Мертвом море. Разрыв сердца. Семья жила в ЖСК «Большой театр» на Смоленке. Там осталась квартира, увешанная картинами дочери, семейными фотографиями.
Нелепые смерти 1970-х. От болезней, перепоя, несчастных случаев. Номер журнала АПН «Латинская Америка». АПН – синекура советской журналистики тех лет. Санек работал в том журнале ответственным редактором, печатал Марка. Водил дружбу со всем тогдашним андеграундом – поэтом «лианозовской школы» наследником футуристов Сапгиром, культовым художником Зверевым, которого Пикассо назовет лучшим русским рисовальщиком. Санек брал у звезд московского салона интервью, приятельствовал с ними. Однажды прихватил Марка к Звереву – рисовальщик принимал на общей кухне коммунальной квартиры, где проживал. И предлагал свои картины за бутылку водки. Андеграунд набирал в весе, соединяя авангард с китчем, благодаря реакции власти, а не достижениям в творчестве. Власть приняла леваков в штыки. В салонах тогда тяготели, наоборот, к левакам. Санек, работая в зарубежной редакции АПН, имел выходы на зарубежных покупателей. Потому был востребован. Он женился на балерине, дочери знаменитого итальянского физика, бежавшего в Советский Союз. И первым делом привел ее к Марку на Старолесную. Родив сына, балерина ушла. Вторая жена, редакторша Литгиза, выводила Санька из запоев и депрессии.
В затяжной «войне» с судами Санек зачем-то «отвоевал» сына у балерины. Доказал, что та любит больше искусство, чем сына. Но сначала умер сын, за ним сам Санек. Потом под автомобиль попал сын второй жены. И та тоже не избежала какой-то смертельной болезни. А ведь прежде в их квартире на Малой Бронной собирались в 1970-е модные поэты, подпольные художники. Сапгир, Холин, смоговцы, в числе которых была бесстрашная поэтесса Туся. Она выступала свидетельницей на процессах диссидентов Гинзбурга, Буковского, Галанского и Лашковой. Имена эти звучали в передачах «Голоса Америки». Туся приходилась родственницей сестер Лили Брик и Эльзы Триоле. Архивные записи Марка сохраняли рассказы о поездках на Долгопрудную, в Лианозово к художникам, к чете Кропивницких, о дружбе с литературными вдовами.