Книга Роман графомана - читать онлайн бесплатно, автор Эдуард Гурвич. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Роман графомана
Роман графомана
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Роман графомана

Музыковед Слава Б. женился и пригласил друзей на свадьбу. В архиве – его приглашение. Зацепило незнакомое «Вечер-баттерфляй». Московский Салон подражал Западу, путая с «фуршет». Нас всех ставило в тупик давно устоявшееся на Западе. Традиции Салона теперь исчезли из нашей жизни вместе с элитой, но тогда пришлось осваивать, что «вечер-баттерфляй» – стиль жизни, определенный как «сошиал-баттерфляй», иначе говоря, для летающих с приема на прием.

Свадьба та запомнилась Марку отсутствием пространства для перемещения гостей с рюмками-тарелками. Вазы с салатами, паштетами, сырами и фруктами стояли на крышке огромного концертного рояля. Закусон быстро кончился. Крышку открыли, чтоб не залить рояль вином. «Теснота и полная невозможность выпить-закусить!» – запись на обороте приглашения. Вечер-баттерфляй осмеяли как буржуазную выходку в квартире на Ломоносовском проспекте. Так что никто ничего такого не перенял. На тусовках в доме генштаба на Соколе, в квартире кремлевского журналиста на Кировской, в Кривоколенном, всюду гостей встречали привычным застольем. А вот запись о поездке в Архангельское с девицей по фамилии Чечевица. Вечер на улице Зорге в квартире олимпийского чемпиона, встреча Нового года с подружкой из МХАТа – в Доме актеров… Барышни, даже в лютый мороз облаченные в мини-юбки, на каблучках, сманивали ухажеров. Многих из своих друзей, сокурсников, поклонниц Марк переживет благодаря эмиграции. Неожиданная смерть Музыковеда даст импульс осмыслить заново собственный жизненный путь.

В квартире на Старолесной можно было нести любую ересь. Тот же Санек однажды завалился с бутылкой водки и вестью… о международном еврейском заговоре. До утра обсуждали возможность его существования. Никакой вражды никто не чувствовал. Хотя половина сидевших за столом числилась в евреях. В другой раз на Старолесную в почти полном составе завалилась «Молодежная редакция» телевидения с Лысенко и Прошутинской во главе. Привел их друг студенческих лет Вадим, действительный автор программ и всех текстов, которые лишь озвучивал Юрий Сенкевич. Актеров самых модных московских театров на Старолесную водила Завлитша, друг со студенческих времен.

2

Тюлька, таскавшая с собой Карла Проффера и его жену Эллендею в московский ХЛАМ [5], запомнилась Марку, по его выражению, статью русской красавицы. Тут он просто не мог удержаться от хрестоматийных афоризмов. Но лучше об ее отчаянной храбрости. Она презирала органы и играла с властью, напирая на соблюдение конституции. Рисковала, конечно, и многое разрешала себе, включая фарцу, интриги с заграницей, приемы иностранцев. Спустя много лет в эмигрантском русскоязычном журнальчике она рассказывала о банке с черной икрой, которую ложкой ела Эллендея. Деликатес в 1960-х, впрочем, не был таким уж недоступным. Однажды в Кривоколенном переулке в квартире студенческого друга (мать его делала подпольные аборты) нам тоже довелось есть черную икру столовой ложкой. Из огромной металлической банки. Ну, такой бартер случился: пациентка привезла с Сахалина. Незабываемо в скудные студенческие будни. Тюлька вспоминала не только икру, но и первого мужа, который воровал книги. Воровал в библиотеках, в музеях, в гостях. Этот вид воровства указывал на принадлежность к Салону, жившему изобразительным искусством, литературой, музыкой. Престиж интеллектуалов заменял в те годы деньги, драгоценности, ломая нормы морали. Спереть книгу у друзей считалось доблестью. Брали почитать и «зачитывали», то есть, не возвращали. Записывать, вводить формуляры, напоминать – бессмысленно. Страховки от книжного воровства не существовало. Тюлька вспоминала, как муж, попав в дом к известной литераторше, вытащил из ее уникальной библиотеки раритеты и, прощаясь, уже на лестничной клетке, под общий смех, все вернул хозяйке. Больше их в тот дом не приглашали. Но они не очень-то и напрашивались.

Мстительная память вытащила книжных воров на Старолесной. Зимой, в поздний час, когда метро закрылось, безденежная пара актеров из театра на Таганке осталась переночевать в кабинете Марка. К утру лицедеи стырили стоявшие на полке сборники Окуджавы, Высоцкого, Вознесенского. Набили книгами чемоданчик, с которым пришли, позавтракали и сгинули.

В ХЛАМе паслась фарца (валютная, политическая, обывательская, окололитературная), промышляли бляди, а с ними иностранные корреспонденты. Но не только. Дальняя родственница Вдовы Главного Поэта, девица Туся, длинноволосая, в высоких сапогах, с черным пуделем на поводке, входившая в группу СМОГ, была любовницей первого поэта андеграунда. А когда гэбня того затравила и он исчез, вышла замуж за Португальца. Уехала с ним в Лиссабон, но не прижилась там, бросила мужа и вернулась. Купила «жигуленка», училась водить за полночь, когда на улицах становилось пустынно. Заезжала к Марку на Старолесную, забирала его, выворачивала на Бутырский вал и через улицу Горького выбиралась на Садовое кольцо. Затем по Кропоткинской ехала к Новодевичьему монастырю. У монастыря Туся одной рукой рулила, другой крестилась, по указателю выезжала на набережную Москвы-реки, оттуда – на Бульварное кольцо… и к Петровке, главному Московскому околотку. За самым известным после Лубянки адресом – Петровка, 38 стоял ее дом.

Поднимались на третий этаж уже под утро. Телефон трезвонил, как днем. Гости кричали с улицы, чтоб Туся впустила в подъезд. С рассветом пили чай, читали стихи, обменивались новостями, анекдотами. Здесь можно было встретить внука Члена Политбюро музыканта Серго, художника Кабакова, писателя Битова…

Хозяйка не скрывала, что ищет ухажера, который мог содержать ее. Салонные женщины, хотя и «попорченные временем», были талантливы, обидчивы, но неуязвимы. Их щит – культурный снобизм. Оппонентов они прикладывали фразами – стыдно не знать, как можно это не прочитать, нельзя не заинтересоваться. Чванливых авторов называли самовлюбленным чудовищем. Дружескую переписку шпиговали задиристым: складывается впечатление, что ты не вникаешь в смысл, ты сделал ошибки, на которые следует обратить внимание, не дочитала из-за необъяснимого чувства неловкости и непреодолимого отторжения. Указывая на событие, деталь, фамилию, предупреждали: чтобы это не звучало для тебя пустым звуком. Ну, и вообще, намеревавшимся сочинять предписывали изучить историю и дипломатию тех времен, упиравшихся укоряли в лени… Подобный патернализм, впрочем, мог быть и мазохистской карой – за интрижку, которую не могли простить себе.

Кто только не навещал квартиру на Старолесной. Главный редактор престижного издания приезжала читать «Архипелаг ГУЛАГ». Частенько заглядывала сюда жившая по соседству опальная детская поэтесса. Наведывались и отказники. Так что при разводе Марка с первой женой больше сожалели друзья. Распадалось общество, где все чувствовали себя хорошо без лишней тарелки, без стула, примостившись на табуретке у краешка стола. Тут была аура свободы, которой так не хватало в те времена. Особо запомнилось лето 1968-го. Обсуждали братскую помощь Чехословакии. Бражничать начинали засветло. Когда темнело, через открытые окна квартиры выбирались на крышу парикмахерской. Там танцевали, обжимались, целовались. Ближе к полуночи кто-нибудь из соседей сверху охлаждал пыл влюбленных ведром воды, и все через окно же возвращались в квартиру. Расходились перед самым закрытием ближайшей станции метро «Белорусская». В доме наступала тишина. Лишь из окон верхних этажей на крышу парикмахерской звучно шмякались презервативы. Спустя десятилетия сосед запечатлел эти эпизоды в письме Марку так: «Вам не нравился в той квартире выход через окна на крышу, а меня эта крыша привлекала больше всего. Зимой под окном как будто снежное поле: в солнечный день свет слепил глаза! Летом же поздними вечерами я часами сидел на этой крыше в кресле-качалке. Вокруг – громадные деревья. Они выросли из саженцев, которым аккурат полвека. Крыша эта казалась каким-то таинственным садом: сквозь кроны мерцают огоньки. Тихо. Город шумит как будто за оградой. Не верится, что Тверская в двух троллейбусных остановках отсюда. Волшебные ночи!»

Обменять квартиру со второго этажа на девятый удалось не сразу. Пришлось ждать многоходовки – то есть сложившейся цепочки перемещений. На заседаниях Правления ЖСК спорили, интриговали, наушничали. Но обмен состоялся. Поселившись в квартире на девятом этаже, ничего домысливать не требовалось. Из окна кабинета в солнечную погоду поблескивал золоченый купол кремлевской колокольни Ивана Великого. При выходе на балкон с кухни вырисовывалась Пугачевская башня Бутырки. Бутырская тюрьма возникла во времена правления императрицы Екатерины II. Бутырский хутор считался тогда окраиной Москвы. Тут располагалась казарма Бутырского гусарского полка, а при ней – деревянный острог. В 1784 году Екатерина II дала московскому генерал-губернатору Захару Чернышеву письменное согласие на строительство тюремного замка на месте острога. Выдающийся столичный зодчий Матвей Казаков спроектировал Бутырский замок и Покровский храм в центре комплекса. В Бутырский централ привезли закованного в цепи бунтовщика Емельяна Пугачева.

С 1868 года Бутырка стала центральной пересыльной тюрьмой. Через нее ежегодно проходило около тридцати тысяч человек. В тюремном замке были столярная, переплетная, сапожная, портняжная мастерские, а также мастерские по изготовлению венских стульев и выжиганию по дереву. Для жен и детей, добровольно следующих за ссыльными в Сибирь, тут открыли Сергиево-Елисаветинский приют. В сведениях о режиме содержания заключенных в те годы остались документы, в которых губернский тюремный инспектор доносил о некоторых «вольностях» узников. Арестанты купили вскладчину огромный самовар и вместе пили чай. В документах сохранилось описание инцидента с запрещенной литературой: политзаключенные получили от товарищей труды Карла Маркса на русском и немецком языках. Всех их освободили после Февральской революции 1917 года. Знаменитую тюрьму посещал Лев Толстой. В январе 1899 года, работая над романом «Воскресение», он пришел к надзирателям Бутырки и расспрашивал о тюремном быте. А в апреле вместе с арестантами, сосланными в Сибирь, прошел путь от Бутырки до Николаевского (ныне Ленинградский) вокзала. Этот путь он описал в романе. В Бутырском остроге сидели Маяковский, подпольные революционеры, включая Железного Феликса, анархист Махно… После Октябрьской революции порядки тут изменились. В Бутырке мотали сроки Осип Мандельштам, конструктор Сергей Королев. В пересыльной камере сидел Солженицын. С развалом Империи Бутырка оставалась старейшей тюрьмой. Теперь власти планировали устроить мемориальный музей, а заключенных перевести куда-нибудь подальше, в Подмосковье. Но, кажется, планам этим не скоро суждено осуществиться.

…Тогда же в праздничные дни, когда небо над центром Москвы расцветало салютами, обитатели Бутырки напоминали о себе бунтами. Запертые в камеры узники били алюминиевой посудой по металлическим решеткам на окнах. Жители окружавших домов узнавали о случившемся по гулу, отдаленно напоминавшему шквал аплодисментов в залах торжеств. Звуки, доносившиеся до балкона квартиры на Старолесной, рождали самые мрачные предположения. Тюремный двор обнесен колючей проволокой. О том, что творилось за двухметровой кирпичной стеной, можно было только догадываться. Такое обычно происходило ближе к ночи. Лучи прожекторов, глухие вскрики, иногда выстрелы. По Москве ползли слухи о беспорядках в Бутырках. Ни одна газета не упоминала о происходившем. На кухонных посиделках в такие дни языки распускали до крайности. Обладатели паспортов с пятым пунктом рассказывали друг другу про еврея, который сначала жил напротив тюрьмы, а потом – напротив своего дома.

Наутро Марк просыпался с мыслью, что никакие бунты не могут нарушить сложившееся положение вещей. Жизнь казалась вполне комфортной. Вставал, принимал душ, пил кофе, надевал костюм, белую рубашку, выбирал галстук в тон пиджаку и спускался с богемного поднебесья. Здоровался с лифтершей, вытаскивал из почтового ящика «Правду» и отправлялся в Редакцию. Шел пешком. Маршрут занимал ровно сорок минут. Сначала по 3-й Миусской улице – тогда она называлась именем чехословацкого коммуниста Готвальда, затем по 5-й Тверской-Ямской – тогда она называлась именем советского писателя Фадеева, по ней выходил на Триумфальную площадь – тогда она называлась именем революционного поэта Маяковского. По Тверской улице – тогда она называлась именем пролетарского писателя Горького – доходил до Пушкинской площади – название ее Советы не меняли, а умело сократили биографию поэта, убрав лишнее, чтобы сделать царененавистником. На Пушкинской площади нырял в Арку, где располагалась американская прачечная (туда каждые две недели он сдавал дюжину грязных рубашек, чтобы по пути домой получить их чистыми, накрахмаленными, с бумажными бабочками), затем возвращался на Тверскую и прямиком спускался к Манежной площади – тогда она называлась площадью 50-летия Октября. Напротив Кремлевской стены поворачивал направо и мимо гостиницы «Националь» выходил на Большую Никитскую – тогда она называлась именем революционного демократа Герцена. Тут, по соседству с Консерваторией, во дворе Дома медработников обосновалась Редакция, где он заведовал отделом писем и фельетонов.

3

После развода первым побуждением Марка было идти своей дорогой. То есть, не связывать себя снова брачными узами, а попробовать, не бросая журналистику, заняться серьезным сочинительством. Но получалось плохо. Литературным упражнениям мешала неустроенность быта. Поначалу осаживал себя – Ахматова, мол, не обеспокоивала себя бытом. Отличалась безбытностью и чета Мандельштамов. С другой стороны, домовитость Пастернака настраивала на то, что Творцу нужен какой-то минимум комфорта, уюта, домашней стабильности. Попробовал жить на два дома: в пятницу оставался у бывшей сокурсницы, обитавшей неподалеку, на Олимпийском проспекте. Здесь не место входить в подробности отношений. Но один эпизод стоит того, чтобы описать его во всех деталях. В субботу утром собрались на авторскую читку повести «Созвездие Козлотура». Сбор намечался в квартире известной литераторши-диссидентки. Жила она в том же ХЛАМе. Сюда наведывались Карл с Эллендеей. Они привозили из Америки книжные новинки их легендарного издательства Ардис. Принимать участие в таких сборищах Марк опасался. К тому времени у него были способы удовлетворить интерес ко всему, что издавали Профферы. Он читал все, что попадало в Москву. И без особых рисков.

Собственно, приглашали подругу, а не его. Она ждала, что Марк вот-вот переберется к ней со Старолесной окончательно. И если от такого решения шанс отмотаться он сохранял, то от поездки никак. Ехали в ее «Волге». В конце Сущевского вала, даже в 1970-е забитого автотранспортом, следовало перестроиться, чтобы выехать к Нижней Масловке. От водителя требовались известные навыки. Она же после смерти мужа только осваивала вождение. В той поездке нервничала, поглядывая в зеркало заднего вида: нет ли хвоста. Он автомобиль терпел с трудом – его укачивало, боялся сквозняков, духоты, замкнутого пространства. Ко всему, черная «Волга», купленная в валютной Березке, капризничала. То у нее загрязнялся радиатор, то барахлил конденсатор, то садился аккумулятор… Впрочем, добрались без приключений. Для конспирации парковались в стороне, подальше от дома.

Подобные читки-посиделки на кухнях в те годы заполняли вакуум общественной жизни. Собирался круг еретиков. Сидели за большим столом. Говорили негромко. Пили чай с чем-то печеным, принесенным гостями. Многозначительно судачили о большой политике. Мелькали имена тех, кого вызвали на допрос, кого судили. Злословили в адрес отступников, клеймили власти, цензуру.

Наконец в прихожей появился автор отвергнутой повести. Жил он по соседству. Пришел без пальто, без шапки. Жгучий взгляд кавказца. Элегантный шарф через плечо. Едва поздоровался. Читать начал без вступления. Глухим, простуженным голосом. Монотонно, без единой паузы. Не отрывая глаз от рукописи. Сидевшие за столом затаили дыхание. В известных местах, намекавших на злободневное, перекидывались взглядами. Никто не шелохнулся. Читка продолжалась ровно час и закончилась без всякого послесловия. Искушенный автор оборвал чтение там, где затевалась интрига и хотелось продолжения. Аплодировали горячо. Но от приглашения к общему чаепитию автор уклонился. Сослался то ли на нездоровье, то ли на занятость. Здоровые и совсем не занятые восхвалители ощутили собственную ущербность.

– Это теперь, – заметил Марк в ответ на мое замечание о наивности читателя и странной элитарности обитателей ХЛАМА, – происходившее на кухне кажется нелепостью. Тогда же мало кто из нас задумывался о морали диссидентов-интеллектуалов. Нам казалось нормой взаимоисключающее – гонимость и оранжерейность элиты, искренне ненавидевшей власть и принимавшей от нее немыслимые блага, многомиллионные тиражи, баснословные гонорары, благоустроенные квартиры, машины, дачи, всё. В то время мы идеализировали Запад. Никто не думал, что свобода обнажит нашу бездарность.

Марк с пристрастием описывал то возвращение из ХЛАМа. В рассуждениях подруги сквозило чванство принадлежностью к Салону, к высокому искусству. Мол, войти в тот круг непросто, осуждать его непозволительно, а попасть под подозрение в ненадежности, а то и в тайном фискальстве, запросто. Смотри, конечно, предостерегала она, дело твое, но куда уместнее осмотрительность, чем осуждение и критиканство.

Светлым пятном от поездки на Аэропортовскую осталась дочь хозяйки квартиры. Вика знакомила приглашенных со знаменитой мамой-диссиденткой без придыханий. И даже с иронией. Чем подкупала, перетягивая внимание на себя. Она заканчивала аспирантуру, посмеивалась над собой, утверждая, что защищать-то нечего. Спустя несколько дней случайно пересеклись на улице Герцена. У арки под вывеской Редакции она самоедствовала: мол, диссертация давно сложилась в голове, но вот никак не заставит себя сесть написать. Предложение изложить тему приняла с восторгом. Зашли в Редакцию. И тут же под ее диктовку Марк отстучал на машинке пару страниц текста. Позже Вика утверждала, что именно тогда сделала решительный шаг к защите. Теперь она профессор, автор многих книг по стилистике русского языка. Первую же с дарственной подписью прислала ему в Лондон.

Вику упоминала и американка Эллендея, описывая столичные салоны 1970-х. Ее мемуары (себя она обозвала литературной бабой) щекотали самолюбие, рождая мысли о причастности. И не только в связи с Викой, но и с другими упомянутыми обитателями и гостями той квартиры в ХЛАМЕ. И, конечно, с именами тех, кому посчастливилось выбраться из Той Страны. Они вывезли в эмиграцию все ухватки и нравы столичных салонов. Цинизм, подсидки, ревность, зависть, неумеренная похоть, снобизм, процветавший среди творцов Той Страны, коробили даже вне всякого нравственного максимализма. Взбираясь на Поэтический Олимп, Бродский предавал прежних друзей, оказывавших ему помощь и поддержку, когда его преследовал Режим. Не задумываясь, давал отрицательные отзывы, от которых зависело подписание издательством договора на перевод книги, получение места в университете. Понимал, конечно, что для собратьев по перу зачастую это была единственная кормушка, без которой трудно выжить в эмиграции. Но стандарты искусства превыше жизненных обстоятельств. Так ему казалось.

Профферовские мемуары цепляли тем, что мы самонадеянно примеряли судьбу Поэта к своей. А с какой стати? Бродский стал первым русским поэтом в эмиграции. Благодаря таланту и стечению обстоятельств. Воображение современников поражала история с получением Бродским Нобелевки. Ведь такой чести из русских не удостоился даже Набоков. После церемонии вручения, вспоминала Эллендея (ее пригласили в Стокгольм), гости по протоколу проследовали на бал. Бродский был удостоен высочайшей чести – он танцевал в паре со шведской королевой. Он, признанный первым Поэтом русской эмиграции, тот самый пятнадцатилетний еврейский мальчик, бросивший школу в Ленинграде и толком никогда и нигде не учившийся, открывал бал нобелевских лауреатов.

… Воспоминания литературной бабы вгоняли в оцепенение не от картины бала, а от совпадения: Бродский оставил двухлетнего сына в Той Стране. И Марк уехал от двухлетнего сына, решившись на эмиграцию.

4

Когда выбирался на побережье – от Лондона оно в часе с небольшим на пригородном поезде, – чувствовал себя ошалевшим от единоборства с неподдающейся главой. Прохладным июньским утром вышагивал вдоль морского берега по многокилометровому променаду Гастингса. Волны взбивали пену и выбрасывали ее на гальку. На ощупь эта воздушная желтоватая субстанция оказалась липким веществом. Обмыв ладонь в фонтане, присел на скамейку и подставил лицо выглянувшему из-за тучи солнцу. Закрыл глаза и подумал: все исчезло. Может быть, на самом деле ничего нет вне сознания? Может быть. Тогда можно считать иллюзией и ночное происшествие в гостинице.

Марк приезжал сюда, в Гастингс, до того как открыл для себя Фолкстон, каждые два-три месяца. Жил на третьем этаже тоже с окнами на море. У хозяина-поляка проходил как русский писатель… Все было, как всегда. Но минувшую ночь взорвал сигнал пожарной тревоги. Натянув брюки, прихватил компьютер. Уже спустился по лестнице. Но зачем-то вспомнил, что оставил в столе паспорт. Пожарные еще не прибыли. Вновь поднявшись на свой этаж, увидел, что в соседнем номере однорукий дежурный пробует затоптать тлеющие подушки. Ухватить одной рукой, чтобы вынести их, он не мог: на двери, перекрывающей лестничный пролет, стояла крепкая пружина. Оставив идею со спасением паспорта, кинулся на помощь, схватил одну тлеющую подушку и, придерживая дверь на пружине, пропустил дежурного с другой. Они уже были внизу, когда услышали вой пожарных сирен.

Шагая теперь по набережной, залитой полуденным солнцем (нравился ему этот литературный прием – рассказ во время прогулки вдоль морского берега), он заново переживал события ночи. Вспоминая девицу в фойе, дрожавшую от стресса, хотел одного – встретить смертный час без жалоб, без болей, без сожалений. Как бы устроить так, чтобы никто не подумал, что он цепляется за жизнь, что ему есть еще что-то сказать и он должен еще что-то успеть. Да все уже сказано. Но даже если и не сказано! Что из того? Вспомнилось замечание маститого литератора, разбиравшего после смерти незавершенные записи своего друга: «Есть что-то необычное и притягательное в незаконченных произведениях». Никогда ничего подобного русскому автору в голову не придет. Типично английский строй мысли. Болезнь, смерть, возраст – все это столь же обыденное, как и неизбежное. В России же на похоронах стонут – вот, не успел дописать, достроить, долюбить. Какая глупость. Как это примитивно.

Вернувшись в номер, снова с усердием копался в главе про дом на Старолесной. Дребедень, приговоренная временем, должна была исчезнуть без следа. Нет, спустя тридцать лет, вспомнились имена. Александр Иосифович, Юлия Иосифовна, их сын. Может быть, потому, что минувшей ночью во время пожара видел завернутую в одеяло девицу: ее вывели из соседнего номера. Основательно подвыпив, она заснула с горящей сигаретой и теперь, сидя внизу, в вестибюле гостиницы, поняла: должна была задохнуться в дыму. Она выглядела такой же несчастной, как те неприкаянные старики-евреи из дома на Старолесной, потерявшие единственного сына, Жоржа. Он работал в реферативном академическом издании, писавшем об атомной промышленности.

За Жоржем промелькнула в памяти дивной красоты Хохлушка… А следом за Хохлушкой – первая жена Марка, с которой он прожил шесть лет. После развода никогда не встречались. Умерла где-то в Германии. У Марка остался графический портрет – подарок влюбленного в нее художника по имени Николай Иванович. При разводе она призналась, что изменяла ему с тем художником. Сказала, чтобы досадить. Ведь инициатором развода был он. И досадила. Помнил эту измену. Потому рисунок Николая Ивановича вставил в рамку и повесил на стену.

А вот еще одна фамилия из того дома: Горелик. Тут загадки не было. Лондонские хозяева, много лет сдававшие ему студию-домик, оказались Корелики. Она – детская писательница. Сочинять перестала после гибели сына. Он – архитектор. По его проекту в Москве построено новое здание английского посольства. Мальчиком в пять лет его вывезли из Вены в Лондон, когда случился аншлюс… И теперь в голове промелькнуло: ну, какие же вы Корелики? Вы – Горелики. Вспомнился бассейн, принадлежавший газете «Правда». Каждое утро в семь часов вместе с Гореликом он бежал по пешеходному мостику, перекинутому через железнодорожную ветку между Белорусским и Савеловским вокзалами. В тот же час в бассейне появлялся член ЦК, главный редактор «Правды». Он плавал один на первой дорожке. И никто не смел ему мешать… Теперь можно было плавать в бассейне в Фарнборо. Для этого не надо было становиться членом ЦК.