Старики еще помнят времена, когда у их народа не было письменности, а главным богатством для них были их чумы, тунгусские лыжи, посуда, ружьишко да самострел – черкан; а еще лодка из бересты, распашная одежонка да обтяжная обувь. Теперь все по-другому. Теперь они живут в настоящих хоромах, где, в отличие от чума с его небольшим жилым пятачком, есть две, а то и три комнаты, есть печи, есть радио. Телевидение еще не пришло в эти края, но да и ладно. Когда его смотреть-то, этот телевизор? Нужно пищу добывать и топливо, а ведь еще приходилось на государство работать – кто-то откармливал лис, кто-то ходил в тайгу за соболем и дичью, кто-то гонял по тайге оленей, завоевывая звания и регалии.
Ерёма еще застал ту пору, когда их семья жила в чуме, по которому он до сих пор тайно скучает. Там был чистый воздух и постоянно тлеющие уголья, которые вселяли радость и надежду. Он помнит, как они с отцом и дедом строили свой утан…
Вначале они установили шатром длинные жерди, за которыми загодя сходили в тайгу. После этого сверху на жерди положили кору, ту, что они надрали в березняке, которую позже покрыли оленьими шкурами. Место для сна – билэ – они устлали еловыми ветками, поверх которых положили медвежью ширю. Так и получилась мягкая подстилка – сэктэ. Самый центр чума был приспособлен под очаг – гулевун. Летом огонь не распаляли – только зимой. Бывало, горит костерок, а от него белая дорожка дыма убегает вверх, которая затем исчезнет в отверстии, на их языке это сона, что на самом куполе чума. Зимой, случалось, через это отверстие и снег попадал внутрь, но никто на это не обращал внимания. Разве что маленький Ерёма, который, укрытый шкурой оленя, лежал на спине и смотрел, как снежинки кружат над его постелью, исчезая затем в теплых струях дыма. Да еще его дед, старый амака Бэюн, что означает дикий олень, устроившись на малу – самом почетном месте в чуме, – мог часами о чем-то думать, посасывая свою древнюю, как и он сам, трубку.
И как же непривычно было им после чума перебираться в большие светлые хоромы, сладко пахнущие листвяком, которые возвели для них приезжие шабашники. Долго не могли они найти себе места. Когда им привезли из райцентра железные кровати, то они вначале не знали, что с ними делать. Так и спали на шкурах на деревянном полу, тогда как койки те ржавели под осенними дождями. Это позже они поняли некоторый толк в чужих для них вещах. Потихоньку обжили кровати, потихоньку стали садиться за обеденный стол – а раньше-то в теплое время на полянке перед первобытным своим жилищем пищу принимали, зимой же прямо на шкурах в чуме. И электричества они больше не боятся, как это было вначале, когда в поселке появился свой дизель-генератор, и радио порой слушают да консервы городские пытаются дегустировать. В общем, привыкли. И лишь пастухи, которые гоняли стада на ягеля, так и остались жить в природе, лишь изредка показываясь в поселке. И то бы не появлялись, кабы не надо было мясо оленя сдавать государству да вышедшую из строя рацию сменить или же там пороху подкупить.
Перед ноябрьскими праздниками они пригоняли стадо в поселок, где и начинался великий забой. Прибывали из райцентра грузовики и везли убоину на склады, а поселок погружался в веселье. Пили все – от мала до велика. Тут же происходил торг – это райпотребсоюзовские работники привозили с собой разный дефицит. Конечно же не весь: как полагается, по дороге половину втридорога загоняли золотарям, но кое-что и для эвенков оставалось. И тогда те брали и ковры, и ружья, и украшения всякие, а кому-то даже мотоцикл с коляской доставался. В иных домах этих ковров было столько, что ими разве что гайнушки, конуры для собак были не устланы. А так, в несколько слоев лежали на полу да томились на всех стенах. Один ковер затопчут ичигами да унтами – другой на него положат. Вот так и барствовали.
То же самое происходило, когда пушного зверя сдавали – и того, что откормили на звероферме, и того, что вместе с дичью принесли из тайги. Тоже был праздник, тоже шел торг прямо из кузова автолавки. Так и жили от праздника до праздника.
2
Теперь вот в Бэркане не только тунгусы живут. В последние годы потихоньку стали прибиваться к этим местам и чужаки. Когда-то, а было это в начале шестидесятых, таким вот образом и семья староверов с фамилией Горбылевы прибилась. Жили где-то общиной в Сибири, но потом в их места техника пришла – двинули на восток. Пока шли, почти все перемерли. Лекарств-то не признавали, а тут какая-то болезнь странная их настигла… Им бы отлежаться, а они снова на ноги да в поход. Те, кто остался в живых, частью в Забайкалье осели, частью перебрались через Становой и Яблоневый хребты и ушли в Приморье. А Горбылевы здешний тихий уголок приметили, где жили эти мирные и безобидные тунгусы. Старики потом померли, оставив после себя трех сыновей. Двоих на охоте амака – попался же такой матерый – до смерти задрал, остался один – Фрол. Тоже, как и все Горбылевы, медвежатник – уж такие они народились смельчаки.
Когда пришла пора Фролу жениться, он стал шукать повсюду людей своей веры, однако так и не нашел. Куда-то дальше идти на поиски не хотелось – решил взять в жены тунгуску. Не в райцентр же за этим делом шлепать, заранее зная, что в глушь вряд ли кто из тамошних девонек за ним пойдет. И это несмотря на то, что мужик он был видный. Таких только в фильмах снимать про Древнюю Русь-матушку: глаза ясные и могуч, как медведь. Волосы у него длинные и светлые – их он обычно повязывал тесьмой; такой же светлой и шелковистой была и его богатая борода. В общем, емкой парень – зря не свалишь.
В Бога он верил неистово, хотя на людях своей верой не кичился. Молился он исключительно дома, где у него в переднем углу находилась божница в виде киота с иконами, перед которыми постоянно горела лампадка. Под киотом на небольшом столике лежали молитвенники, курился ладан, порой стояли блюдца с поминальными просвирами и горели воткнутые в пшено свечи.
Потом появилась в доме Христя, дочь зверовика Сеньки Левашова. Ей тогда едва исполнилось пятнадцать, но, так как в тот момент подходящей партии больше не было, пришлось жениться на ней. Христя оказалась женщиной послушной и разумной. Она быстро освоилась и принялась за хозяйство. У нее и печь всегда была натоплена, и в горенке чисто, и обед вовремя приготовлен. Вечно у нее что-то там шкворчало да томилось на печи, что-то булькало да убивало великими запахами еды. Даже хлеб сама пекла из гречушника, который намолол на своей ручной мельнице Фрол. «Ой, што деетца – архиерей женитца…» – часто изумлялся молодой мужик, с любовью глядя на то, как старается его тунгуска. Жаворонки, конечно, стряпать, как его матушка, или же там курник испечь она не могла – не их то еда, – но зато оленьи отбивные у нее получались знатные – за уши потом не оторвешь. Также вкусно она могла и губу сохатого приготовить, и рябцов в брусничном соку потушить, а еще глухарька целиком в котле сварганить… Ручонки у нее тонкие, но в жамок тесто ловко смесит. И слеван научилась готовить, который обожали в семье Савельевых. Это их гураны приучили, когда они пытались прижиться в Забайкалье, но откуда пришлось быстро тикать, потому как там какая-то промышленная стройка разворачивалась. Бывало, набегается тунгусочка по двору – лицо станет темным от ветра да загара. Гдей ты так носишься – вон ведь как лицо-та зыбыгало, скажет ей Фрол.
У Горбылевых и животина была – корова, чушка, две козы – ямен и ямонуха, – так Христя и с ними управлялась. Даже дрова пыталась колоть, когда Фрол в тайгу на медведя уходил. Наколет, потом наберет их большое беремя и тащит в избу. Не каждый мужик бы изловчился. И даже когда она забрюхатила, она не жалела себя. Благо Фрол видел это и запрещал ей надрываться. Бывало, цыкнет на нее: мол, хватит бесперечь ломать себя, а то ведь рожать скоро, та и притаится на время. А потом снова за работу… Маленькая и угловатая – посмотреть, кажется, не на что, – но что-то в ней было такое, за что Фрол полюбил ее. И даже красавицей считал. Дескать, не та красота, что блестит, а та, от которой свет идет. Впрочем, с таким же теплом он относился ко всем орочонам, у которых, говорил он, лица рогожные, зато души бархатные.
В общем, родила ему красавица его тунгусочка сына. Глянешь – китайчонок какой-то, но зато свой, любимый. Не успел он подрасти, как второй шустрячок на свет появился. Этот сразу был похож на него – светловолосый и светлолицый, да и глаза, в отличие от первого, широко распахнутые. Потом она еще несколько раз в тягости ходила и снова рожала.
– Да куда ж ты все рожаешь да рожаешь? – спрашивал Фрола сосед его Гриха Антонов. – Или всю тайгу решил своими староверами заселить?
А Фрол улыбается.
– Рожаю, пока могу, – говорит, – а вот когда не смогу, другим начну завидовать.
А вот у Грихи с Клавдией был только один сын, да и тот непуть. Когда-то они втроем приехали в эти места за «длинным рублем» – не то с Волги, не то еще откуда. Трудились в артели. Гриха с сыном, которого он звал попросту Толяном, мыли золото по ключам, а Клавка обеды артельщикам готовила. Вначале приезжали на сезон, а когда надоело туда-сюда мотаться, решили прижиться в этих краях. Можно было бы, конечно, в райцентре себе жилье подыскать, но им больше нравилась глушь. Так и прибило их к тунгусам. Летом они уходили с артелью на дальние ключи, а зимой зверовали. В основном ходили за дичью – мяском тешились, а вот соболем да харзой с белкой пренебрегали. Впрочем, денег у них и без того хватало – тратить было некуда. Дом их был, как говорят, полная чаша – были там и ковры, и мебель всякая, и хрусталь, – не было только покоя. Уж больно Толян любил выпить, а когда выпьет, такие концерты устраивал – в цирк ходить не надо. Ера был, по пьяному делу задраться любил. И не только к чужим – порой и родителей мог погонять. А то и пальбу в огороде откроет, чем всю округу перепугает. «Гады! – орет на весь поселок. – Фашисты проклятые! Я вам сейчас устрою Сталинградскую битву…»
Кого он называл фашистами – неизвестно, скорее всего, это были его пьяные фантазии. Ведь никто ему ничего плохого не делал, напротив, все старались на цырлах вокруг него ходить. В том числе и поселковое начальство, и участковый следопыт, и родители.
Последним доставалось больше всех – видно, от нервов и померли. Были-то еще не старые, но вот ушли один за другим. Вначале ушла Клавка, потом Гриха. Оставили они после себя крепкий дом, полный всякой всячины, и сына дурака. Казалось, пережив такую утрату, тот возьмется за ум. Тогда б, может, и жизнь свою не хуже других прожил. А что? В доме всего полно, да и на работу в артель пока что берут… Взял бы да женился, да нарожал детишек. Нет, как был дураком, так им и остался. Вечно ходил пьяный, вечно побитый, как тот последний ханыга. А ведь раньше-то парнем был видным. Ну не Фрол, конечно, и все ж и его бог ни силой, ни статью не обидел. Чернявый такой, мордастый, глаза что у того цыгана – насквозь прожечь может. Любая бы девка за ним пошла, а он жизнь свою понапрасну растрачивал.
– Ты б, – говорил ему сосед Фрол, – бросил араковать-та… Доколе гулеванить-та будешь, голендай ты этакий? Вон все хозяйство отцово уже раздербанил – с чем останешься? Ведь пьянство твое погубит тя… Думаешь, ты как кошка живушша – да нет, ослабнешь и помрешь. Докуль мучить будешь себя, пень ты паршивый?
Тот на дыбы. Что, дескать, зарно? А вообще, какое твое дело! Молишься своему богу – вот и молись, а ко мне в душу не лезь.
– Да ты не взъедайся – гли-ка как разошелся! Я ведь дело говорю, – вздыхает Фрол.
А вечером, выйдя к жерденнику, за которым находился дом Ерёмы, и, увидев соседа, Фрол скажет:
– Я седни Толяна хотел в пузырь загнать, так рассердился – беда прямо… Ведь пропадет паря, ей-бо, пропадет. За ним догляд нужон, но кто будет доглядать? Была бы хоть жена… А тут впору ему домовешше готовить… Уж лучше бы еруном был, до девок охочим, а то одна водка на уме. Богодул! Пропадет…
У Фрола говор особый. Вроде и по-русски говорит, но как-то больно вычурно. И все равно его понимаешь. Христя, пожив с мужем несколько годков, тоже заговорила по-старинному. Бывало, скажет: здор вместо вздор или там – здохлый вместо дохлый. Люди дивятся: и когда нахваталась? Но ведь говорят же: с кем поведешься, от того и наберешься.
А про гроб Фрол не зря вспомнил. Ведь и в самом деле парень пошел вразнос. Так что не ровен час…
Ерёме и объяснять ничего не надо было – он и без того все понимал. Почитай, половины его друзей детства уже нет в живых. А годы-то ведь еще небольшие – недавно лишь за тридцатник перевалило. И все эта водка, будь она трижды неладна. Нет, конечно, и он выпить был не прочь, но только никогда до соплей не напивался. А тут прочитал где-то, что тунгусские племена по своей внутренней крепи сильно уступают другим, что их организм плохо противостоит алкоголю, так вообще испугался. Вот, дескать, как, а я-то думаю: отчего это мой народ так быстро спивается? Оказывается, слаб он кишками. Значит, и не надо пить. Вон пастухи – им легче. Уйдут в тайгу и про водку забудут. Только лишь по праздникам и напиваются. Правда, после этих праздников никак в тайгу не хотят идти – давай им еще араки. Насилу начальству удается сопроводить их на ягеля. Но уедут – и забудутся. В работе ведь все забывается.
А вот в поселке с этим делом ненадежно. Магазин-то торгует водкой – кто запретит? Вот и покупают ее грешные души. Пьют, бывало, пьют и никак напиться не могут. А потом их на Черный ключ везут. Есть неподалеку один хорошо известный здешним людям распадок, где много лет назад обосновался погост. На могилах там нет крестов да звезд, потому как в них вольные люди – тунгусы – лежат. Лишь только камень большой на них сверху кладут – вроде как памятник. Гобчиком его здешние называют.
Глава третья
1
Пока не выпал снег, Ерёма и не думал соболевать. Это только неопытный охотник поспешит сейчас за соболем в тайгу. Но вот вопрос: куда он потом его денет? Ведь у того линька еще идет, ну а в заготконторе люди глазастые сидят – тут же забракуют. А зачем им такая забота нужна? Кто их товар потом купит? Ведь покупатель умный нынче пошел. Им подавай только первосортицу – от другого носы воротят, будто кто-то в городе понимает толк в соболях. Мех – он и есть для них мех. А тут, вишь, раздухарились, однако. Уже и в мехах стали разбираться. Ну, кто раньше знал, что по окрасу мех соболя подразделяется на три кряжа? Да никто! А теперь знают, что есть якутский кряж, есть баргузинский, есть амурский. И что самый лучший – это якутский. Хотя заготконтора берет любого соболя – они все уйдут у них на торгах. Народ-то городской нынче одеться шибко красиво любит, а соболь – это первостатейная красота. Из него и шапки шьют, и воротники к пальто, а кому-то и шубы из такого зверя перепадают. Но это для самых богатых – для министерских да цековских жен, для киноактрисочек известных да профессорш всяких. Это простому люду такие штуковины недоступны.
Ну ладно, деньги все-таки можно каким-то образом скопить, а что потом? Где взять тех же соболей? У перекупщиков? Но тех нынче пачками сажают за спекуляцию. Да их еще найти надо, этих спекулянтов. Оттого порой людям самим приходится ехать в тайгу, чтобы купить соболя. Но купить – одно, а ведь эти шкурки еще нужно вывезти на Большую землю. А в аэропортах милиция рыщет… Накроют – вот и кончилось твое счастье. В лучшем случае товар твой отберут, в худшем привлекут по статье за незаконную добычу зверя или же там за спекуляцию. А какие же они спекулянты, ежели шкуры-то для себя и для своей родни везли? Однако с этим строго. Все, что купил не у государства, – незаконно. Ну а государство само мало о людях заботится. Полки-то в магазинах пустые, а если что и есть, то только всякое малонужное да некачественное хламье. А люди жить красиво хотят…
Вот так примерно рассуждал Ерёма, когда ему выпадали свободные минуты. Идет, бывало, по тайге за зверем, снег под лыжами скрипит. Монотонно так и долго. А в такие минуты мысли сами ему в голову лезут. А так как он слывет человеком хотя и немногословным, но рассудительным, то и мысли не пустые его посещают. Одно дело – думать о том, какую приманку ему нынче поставить на соболя, другое – о жизни философствовать. Вот если бы у него еще грамматешки поболее было – тогда вообще было бы легче обо всем судить, а так только восемь школьных классов за плечами. Учился бы и дальше, да отцу с матерью нужно было помогать. Была бы хоть школа средняя в поселке – тогда другое дело. В вечернюю мог бы ходить. А пускаться за многие километры пехом в райцентр – не находишься. Ну разве что на оленях. Но и те устанут, пока доберутся по глубокому снегу до места.
Можно было бы, конечно, в тамошний интернат для детей оленеводов перебраться, но Ерёму эта перспектива не устраивала. Как же так, семья будет в нужде сидеть, а он где-то там прохлаждаться? Нет, такого Ерёма не мог позволить себе. Да и зачем ему все эти науки? Все равно ведь дальше тайги ему не бывать. Вот винтарем владеть, капканы ставить, охотиться по чернотропу да читать звериные следы на снегу – это другое дело. Но этому ремеслу его отец научил. Как научил он его владеть черканом – самострелом, дуть в оревун, подзывая зверя, выделывать шкуры хандавуном да чучуном. А ко всему прочему он еще и пастушье дело знает. Он и арканом, который эвенки маутом называют, с детства владеет, и вьючное седло – эмэгэн – может на оленьем горбу закрепить, и нарты в оленьей упряжи для него привычное дело. Вот это его жизнь! И в этой науке он преуспел…
Теперь он ждет снега, чтобы отправиться в тайгу. Снег – это великая карта природы, по которой можно легко сориентироваться. Читай только ее и изучай – тогда она тебе всегда поможет и зверя найти, и в тайге не заблудиться.
Зимняя тайга, она не меньше привлекает, чем летом. Звонкая тишина оглушает тебя своей ранимостью. Искрится снег, будто бы усыпанный мириадами мельчайших алмазов. А на нем следы, следы… Сумеречно – словно бы вечер уже, а на самом деле только утро разгорается. Вокруг один листвяк – жалкий такой, понурый, и никакой жизни в нем. Еще с осени сбросил иголья свои, потому и притих, потому и стыдится своей наготы. Но вот среди этого застывшего уныния вдруг появится еловый или сосновый островок – и сразу оживет природа, заулыбается. И тебе уже становится веселее идти. А если еще начнешь следы на снегу читать, то и вовсе забавно будет.
Следы… Будто бы великая книга природы раскрыта перед тобой. Смотришь в нее и открываешь для себя все новые и новые тайны. Вроде бы все то же, что и всегда, а все же нет. Вон соболиные следы… Уж сколько их в жизни насмотрелся Ерёма, которого с десяти лет отец начал брать с собой в тайгу, но все одно: каждый раз они другими кажутся.
Бежит осторожная змейка крохотных следов меж деревьев, а за ними следы покрупнее. Ну да, это лисица. За кормом побежала, но почему-то не так смело, как обычно… Однако понятно почему: по ее следу пошли два волка, которых она, поди, уже учуяла, и только голод заставляет ее не пуститься наутек, а идти вслед за соболем. Матерые, лапища крупные. Догонят ли? А может, это их тени мелькают в стороне среди дерев? Если так, то нужно быть начеку и держать свой винтарь наготове. А то не ровен час… Коли волк голодный, он ничего не боится. Наверное, зря он все-таки не взял с собой собак – те бы сейчас бежали рядом и отпугивали серых. Но беда в том, что тайга тишину любит. Так охотнику легче подкрасться к зверю. Собаки нужны только, когда на медведя идешь или же собираешься белковать. Они тебе быстро косолапого из берлоги выгонят, а что до белок, то хорошая лайка их учует и за полверсты. Приметит зверька на дереве и тут же даст знать об этом своим заливистым отчаянным лаем.
Все прозрачно и воздушно вокруг. Сердце радуется. И никакого страха в душе. Идет Ерёма, оставляя за собой неглубокую лыжню, осторожно идет, чутко. Так его когда-то отец научил. А отца – его отец… Так и выстроилась эта длинная цепочка, уходящая первыми своими звеньями в глубокую старину. Знать бы, кто был тот первый, кто зачал тунгусский род Савельевых на земле, – да разве узнаешь? Таежные люди говорят, что они пошли все от оленей. Так это или нет, но в школе Ерёму учили, что человек все-таки произошел от обезьяны. Однако откуда здесь, в тайге, взяться этим обезьянам? Нет, все-таки они, эвенки, оленьего рода. Сбросили однажды свои шкуры – и вот они, человеки таежные. Потому и не уходят они из тайги, потому и приживаются в городах плохо. То же самое олень или тот же медведь: приведи их в город – все равно в тайгу сбегут. Если, конечно, их в клетку не посадят. Но разве можно держать живую душу за железными прутьями?
2
Нынче Ерёма по привычке встал задолго до рассвета. Это только городские могут разлеживаться, а у них в тайге дел невпроворот. Нужно к зиме готовиться. Всю прошлую неделю Ерёма на брусничниках провел, собирая ягоду. Жимолость и голубика давно уже у него в погребе покоились в коробах, теперь вот настал черед последней здешней ягоды. Для этого в семье Савельевых и берестяной биток – гуявун – имеется, и берестяные ведерки – мулевуны, и туески для хранения продуктов – тыгэруки – из той же бересты.
Что ни говори, а ягода, особливо брусника, здесь лучшее средство от цинги. У Ерёмы в сопках есть свои ягодники, на которые они еще с отцом ходили. Среди бескрайнего моря неустанно роняющих свои золотистые хвоинки лиственниц, среди этих красно-желтых листьев берез, осыпающейся ольхи и черемухи – огромные поляны, сплошь усыпанные рубинами. Имикта там крупная – чуть ли не размером с ноготь большого пальца. Взмахнешь, бывало, гуявуном, что, поди, еще от деда остался, – брызги рубиновые во все стороны летят. Конечно, коли руками собирать ягоду, меньше мусора попадет в короб, но зато совком быстрее. Дома сядут и всем миром переберут. Благо есть кому. Там и мать, и жена, и невестка, жена Ефима Мотря, которую муж в этот раз оставил с грудным младенцем дома. А так она всегда была при нем. Пищу ему во время кочевья готовила, теплом своим в холодные ночи согревала. Так во время такого согрева и забрюхатила первенцем. Теперь вот ждет, когда ее Ефим на убой стадо с товарищами пригонит. Праздник будет на всю деревню, и ей особый праздник. Соскучилась – целое лето, считай, с мужем не виделись. Она и подарочки для него уже приготовила – несколько мурчунов, вьючных сумок, собственными руками сшила, а еще сшила хутакан – мешок для хранения продуктов, а еще дамгарук – сумочку для табака и спичек, меховые носки – чурчан – и еще многое другое. Так что в безделье не сидела. Все это богатство до поры покоится у нее в эгасе – сумке для рукоделий. Вот приедет муж – тут же она и вручит ему свои подарки. А потом она выставит на стол бутылку араки, накормит его мясом и уложит в постель. Чай, молодые, гормоны-то о-го-го как внутри бесятся. И он будет терзать ее своими сильными руками, а она будет взрываться от чувств звонким дребезжащим смехом, словно обреченная на вечное счастье молодая лосиха; и даже стекла в их доме будут дрожать от энергии их страсти. И все в доме будут прислушиваться к их ночной борьбе чувств и завидовать им.
Скоро, скоро пригонят свое стадо пастухи с ягелей. Весь поселок уже заждался их. Любят люди праздники, ох как любят. Без них скучной была бы жизнь и однообразной. Проживешь ее – и не заметишь. А тут хоть вспомнить будет что. Тот же сломанный кем-то нос, глубокий шрам на лице и порванная ноздря – все напомнит тебе о былом веселье. И от этого тебе тепло станет на душе.
А вот раньше, когда чужаки еще не пришли в эти края, тунгусы скромнее жили. Водку пили редко, а потому и ссоры, и драки здесь редко случались. Но вот появились незваные гости – и почалось. Ерёма слышал от стариков, как все это начиналось. Прибудут белолицые в оленьих упряжах, привезут водки – и давай ее выменивать на шкуры. Вначале старейшинам рода еще как-то удавалось сдерживать пьянство, понимали, что это грозит таежным людям бедой. А потом и старейшины не устояли перед соблазном и тоже пошли в разгул. Страшное это дело – огненная вода! Она и до сей поры народ здешний губит. И никто не найдет на нее управу, потому что и искать никто не хочет. Будто бы кто заколдовал их, людей здешних. А только ли их? Ерёма знает, что такая же горькая участь постигла и другие народы, чьи племена разбросаны по бескрайним просторам сибирской и дальневосточной тайги, по берегам холодных морей и рек, по малым и большим островам и по тундре. Это и гиляки, и нанаи, и удэгэ, и орочи, и якуты, и негидальцы… Да мало ли их! Пропадают люди… Брат Ерёмы Ефим побывал со своим стадом во многих краях – так всякого навидался. Через водку, говорит, вся тайга скоро опустеет от людей.
А вот семья Савельевых испокон считается малопьющей. Поселковые толкуют, что это все оттого, что в их роду были русские. А у тех желудки, мол, покрепче тунгусских будут, да и жадности до водки такой нет. Есть, конечно, и среди них пьяницы – взять того же Толяна Антонова, – и все же они не так захлебываются в этой беде. А некоторые из них вообще непьющие. Фрол Горбылев, к примеру, и слышать о водке не хочет. Впрочем, он старообрядец, а у тех строго с этим. И эту строгость они с детства у детей воспитывают. И курящих среди них нет – тоже «не можно».