Олег Яковлев
Во дни усобиц
© Яковлев О.И., 2019
© ООО «Издательство «Вече», 2019
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019
Сайт издательства www.veche.ru
Вступление
На исходе лета 1078 года от Рождества Христова, в августе, когда вызревали на полях тучные хлеба, а на степных просторах серебрились под порывами горячего ветра волны седого ковыля, хлынули на Русское Поднепровье, словно бурлящий бешеный поток, свирепые и безжалостные половецкие орды. Пылали дома, чёрный дым стлался над землёю, зарево пожаров кольцами окутывало пограничные городки и заставы.
Черниговский князь Всеволод, сын Ярослава, выступил было против степняков во главе малой, наспех собранной дружины, но был разбит в короткой яростной схватке на реке Оржице и ушёл с остатками своего воинства в Киев просить подкрепления и защиты у старшего брата – великого князя Изяслава.
Половцы[1], наведённые на Русь князем-крамольником Олегом, безнаказанно жгли, убивали, грабили, захватывали и уводили в плен сотни людей – мирных землепашцев, ремественников, торговцев. По пыльным степным шляхам потянулись длинные вереницы полоняников, израненных и избитых. Горестный стон стоял над Русью, не было людям спасения от лютой беды. Погибали, навсегда истаивали, исчезали посреди бескрайних ковыльных просторов целые семьи, стирались с лица земли деревни и сёла, одно хищное вороньё кружило там, где вчера ещё кипела жизнь. Огонь пожирал созревшие хлеба, диким смерчем носилась по полям половецкая конница, вытаптывая посевы; всюду царили разрушения, смерть, несчастья.
С горечью писал об этих днях летописец: «Города опустели, в сёлах пылают церкви, домы, житницы и гумны… Не видим на лугах своих ни стад, ни коней; нивы заросли травой, и лишь дикие звери обитают там, где прежде жили христиане!»
Глава 1. В половецком плену
С громким скрежетом катились по степи вереницы телег с высокими войлочными юртами и разноцветными шёлковыми шатрами. Надрывно, будто стаи перепуганных северных лебедей-кликунов, скрипели несмазанные колёса, грубо сколоченные из досок, без спиц, с деревянными осями. Половецкие воины в лисьих шапках и аварских шеломах[2], в калантырях[3] и кольчужных юшманах[4], кто верхом, кто на телегах, изредка подгоняя нагайками низкорослых мохноногих лошадок, держали путь через покрытое сухим ковылём поле. Между двумя рядами телег понуро брели, шатаясь от усталости, измождённые худые полоняники. В убогих рубищах, рваных лохмотьях, босые, шли они, раня ноги об острые камни и колючки. Нещадно палило жаркое степное солнце, по впалым почерневшим щекам градом катился пот. Стоило кому-нибудь остановиться, отстать, как налетали на него, галдя и выкрикивая ругательства, стражи с плетьми, яростно хлестали, гнали вперёд, а тех, кто не мог уже идти и падал наземь, безжалостно, до смерти избивали. За караваном, почти не таясь, бежали, выбираясь из оврагов, голодные степные волки, летели жирные откормленные хищные птицы – чуяли они запах крови и предвкушали лёгкую добычу.
Полоняники брели молча, безнадёжно покорившись судьбе. Много дней уже гонят их по степи, жжёт их беспощадное солнце, полосуют их спины плети стражей.
Вечерами степняки останавливались на привалы на берегах сильно обмелевших рек, пленных кормили, давали даже иной раз варёную конину – половцы рассчитывали выгодно продать их на невольничьих рынках Каффы[5] и Судака.
На ночь их связывали друг с другом в длинные цепи арканами и верёвками, чтобы не могли убежать, а для охраны лагеря наряжали конные сторожи. С копьями в руках и тулами[6] за плечами, при тусклом свете далёких звёзд объезжали окрестности стана суровые всадники, отбрасывая тёмные тени на освещённые кострами склоны курганов.
…Впереди отряда на быстрых аргамаках[7] рысили два знатных половца в длинных суконных кафтанах. Старший, невысокий козлобородый старик, щурил плохо видевшие гноящиеся глаза. От тела его исходил смрад, время от времени он просовывал руку за пазуху и чесался – почти все степняки страдали чесоткой.
Его спутник, ещё молодой, тонкостанный воин с орлиным лицом, изрезанным глубокими рубцами от сабельных ударов, держался спокойно и гордо, внимательно, но вместе с тем с заметным пренебрежением слушая слова старика.
– Хороший полон, большой полон, солтан[8] Арсланапа! – говорил на ломаном русском языке старший. – В Кырым пойдём, продавать будем. Шёлк будет, парча, золото!
Молодой чуть заметно кивнул.
– Ты великий батыр, смелый воин, Арсланапа! Будет осень, снова пойдём в Рус. Каназ Ольг обещал добыча… Большой добыча, – продолжал старик.
– Э, Сакзя! – усмехнулся, неприятно скривив перерезанную шрамом губу, Арсланапа. – Сегодня каназ Ольг – враг каназа Всеволода, завтра – друг. Не верь его словам и клятвам. Лучше заботься о том, что имеешь, о полоне. Видишь того уруса? – Арсланапа обернулся и указал нагайкой на широкоплечего рослого пленника в порванной на плече белой рубахе и с окровавленной повязкой на голове.
– Это хороший ратник, воин каназа Всеволода. Не знаю, как с ним быть: отпустить за выкуп или продать купцу в Каффе.
– Купец, продай купец, Арсланапа! Избавься от него. Отпустишь, он придёт, возьмёт снова меч, пойдёт убивать! Меня убивать, тебя убивать, всех кипчаков[9] убивать!
– Что слышу я?! Ты боишься?! – брезгливо поморщился Арсланапа. – Ты всегда был трус, Сакзя! Чем напугал тебя этот урус?! Хочешь, я отрублю ему голову?! У меня острая сабля! – Он потянулся к отливающей бирюзой рукоятке сабли в дорогих, обшитых сафьяном ножнах.
– Нет, нет, солтан! – отчаянно замахал руками старик. – Сакзя не боится! Сакзя другое говорит! Продай, продай купец Каффа! Шёлк подаришь любимая жена! Выкуп – нет! Выкуп – не нада! Продать нада!
– Боишься, Сакзя! Твой улус ближе всех к землям урусов. А урус – не простой воин. Вернётся – станет мстить за свой позор. Его отец – боярин? Говори!
– Не знай. Моя не знай. Моя думай – так.
Они замолчали. Арсланапа подхлестнул коня, отъехал в сторону и криком поторопил своих людей.
Вечерело. Справа ярким багрянцем разливалась заря, словно кровью окрашивая воду в узенькой речонке, поросшей по берегам густым камышом и осокой.
Днём стояла невыносимая жара, а теперь подул с реки холодный ветер, и пленников, кутавшихся в убогие лохмотья, мучил озноб.
Караван остановился. Их согнали в кучу возле крытых бычьими шкурами телег, велели сесть на землю, приставили охранников с копьями. Задымили кизячные костры, в больших казанах готовился плов, ноздри щекотал аромат жареного мяса. Молодой пленник с кровавой повязкой на лбу устало прилёг на траву, устремив взор на темнеющее небо. Невидимая в сумерках слеза медленно покатилась по его щеке.
Глупо, нелепо получилось всё. Лучше б сложить голову в жаркой сече там, на Оржице. Одно за другим вспыхивали в памяти события, недавние и давно прошедшие. Вот родное село, свежее летнее утро, крики, отец с разрубленным черепом в луже крови; он, маленький, в белой посконной рубахе, босой, бежит от страшного половца. Вот падает сзади пылающая церковенка, он спотыкается, снова бежит, а в ушах всё звенят, как эхо, отцовы слова: «Талец, беги!»
Вот он в Чернигове, вот лицо дяди Яровита, его добродушная улыбка. Вот дядя едет посадником[10] в далёкий Новгород, даёт ему наказы, наставляет; вот иконописное лицо прекрасной Миланы – увы, навсегда потерянной для него, Тальца. Душу охватывает жгучая обида, боль, он тяжело вздыхает, удивляясь сам себе: даже сейчас, посреди степи, в плену, думает он о неразделённой своей любви, о красной деве, отдавшей сердце другому.
– На, урус, поешь. Завтра дорога, долгий дорога. – Солтанский слуга в войлочном халате отвлёк Тальца от дум и протянул ему кусок жареного мяса.
Только сейчас Талец почувствовал голод. Он жадно жевал жёсткую конину, пахнущую дымом костра. Рядом прохаживался страж с длинным копьём, пламя бросало отблески на его бесстрастное жёлтое лицо.
Талец поел и снова лёг. Снова покатились, как волны ковыля по степи, воспоминания. Вот он в княжеской дружине рубится под Сновском, рядом – старший друг и побратим Хомуня, княжеский сакмагон[11]. Как славно порубали они тогда половецкую орду!
Но вот опять налетели на Русь хищные коршуны, навёл их обретавшийся в приморской Тмутаракани князь Олег, снова кипит яростная сеча, сверкают под золотыми лучами солнца сабли, гремят трубы, ржут кони, развеваются на ветру хоругви и бунчуки[12]. Хомуня падает под копыта, зарубленный страшным Арсланапой, покрывают берег Оржицы трупы, где-то громовым басом отдаёт приказания злочестивый Олег. Потом всё исчезло, померкло, подёрнулось пеленой тумана, только жёлтая степная трава мелькнула совсем близко перед глазами.
После была тьма, а за ней – и невыносимый скрип телег, и щёлканье плетей, и горькое осознание тягостности своего положения, и боль в раненой голове, острая, жгучая, и ненависть к степнякам, тоже жгучая, разливающаяся по телу, заставляющая с какой-то яростью идти под ударами нагаек в неведомую даль, стиснув от злости зубы.
«Выживу всем вам назло, поганые! Вырвусь из полона, поквитаюсь с тобою, Арсланапа!» – Эта мысль поддерживала его силы.
– Крепок урус! – говорили о нём половцы, уважительно качая головами.
…Утром грубый пинок прервал его глубокий сон.
– Встать! Всем встать! – Ходили по спинам невольников нагайки. Снова ждал их путь по степи под безжалостным солнцем.
Сколько дней они шли, Талец уже и не помнил – сбился со счёта. Вокруг была всё та же однообразная степь с высокими курганами, горячим, обжигающим лицо ветром, шарами перекати-поля, терпким запахом полыни и стаями галок и жаворонков в синем небе.
Наконец вдали показался морской берег. Половцы придержали коней, загалдели, несколько всадников вырвались вперёд.
– Меотийское болото[13], – тихо сказал один из пленников, седой монах в выгоревших на солнце лоскутьях рясы. – Там, – указал он рукой вправо, – Крым. Туда нас погонят.
Теперь половцы не спешили. Медленно, неторопливо вышагивали по степи их кони. По приказу Арсланапы часть возов с большой охраной повернула на восток к становищам – вослед им долго клубилась пыль, застилая глаза.
Через болотистый пролив пленников вывели на длинную песчаную косу, слева и справа от которой весело плескали морские волны.
Седой монах, шедший с Тальцем в одном ряду, рассказывал:
– Русичи прозвали се море Сурожским, греки же рекут: не море оно, но езеро. И воистину тако. Бо токмо проливом узким выходит оно к Чермному морю[14] – Понту по-гречески. Камышом поросли брега его, водится в них дичь разноличная. Греки зовут Сурожское море Меотийским болотом. Сказывают, жило тут в стародавние времена некое племя – меоты…
– Заткнись, старик! – мрачно перебил монаха другой полоняник. – Нашёл тож часец! Не до твоих учёных сказов ноне!
За косой снова потянулись степи. Над жухлой травой взмывали перепуганные дрофы, в стороне мелькали небольшие разъезды и становища. Шли, с частыми привалами, ещё два дня. На привалах половцы упивались кумысом, от них разило перегаром, многие качались в сёдлах, и только грозные окрики Арсланапы заставляли их подгонять коней и понукать оборванных пленников.
На исходе второго дня впереди блеснули скалы, окружённые густым кольцом садов и виноградниками. Прямо по скалам ползла вверх зубчатая корона каменных стен. У окоёма в закатных лучах золотилось море.
– Каффа! Каффа! – обрадованно загалдели степняки.
Они расставили близ садов походные вежи, согнали, как и раньше, пленников в одно место, долго и обстоятельно осматривали их, пересчитывали.
Тальцу содрали с головы повязку. Сам Арсланапа спешился и осмотрел его рану.
– Карош батыр! Могут батыр, храбр батыр! – говорил он, скаля в хищной улыбке жёлтые острые зубы.
Талец не выдержал и плюнул ему в лицо.
– Будь ты проклят, сыроядец!
Солтан затопал ногами, закричал что-то дико и яростно на своём языке, в бешенстве схватился за саблю и вырвал её из ножен.
– Убью! Убью! – орал он, вне себя от лютой злобы.
Старик Сакзя, в стёганом войлочном халате зеленоватого цвета, подбежав, ухватил его за руку.
– Оставь! Не нада! Продать нада! Купец нада!
– Он оскорбил меня! Я убью эту собаку!
– Ай-ай, нехорос урус! – качал головой Сакзя, укоризненно взирая на Тальца гноящимися, обезображенными трахомой глазами. – Зачем так? Плёхо так. Сегодня – я тебя полон бери, завтра – ты меня полон бери. Зачем сердиться?
– Степной пёс! – сквозь зубы процедил Талец. Арсланапа нехотя вложил саблю в ножны. Воистину, Сакзя прав. Не к чему убивать этого упрямого гордеца. Лучше продать его, как дорогой товар, заморскому купцу. Вон какие у уруса широкие плечи, мускулистые руки, он статен и силён. А хороший работник всегда и везде нужен.
Тальца скрутили крепкими ремнями и бросили на землю возле вежи. Дующий с моря свежий ветерок приятно ласкал его измождённое лицо и трепал нечёсаные тёмно-русые волосы. Им овладели горькая тоска и отчаяние, хотелось порвать проклятые ремни, освободиться и бежать. Но его охраняли два бдительных стража с острыми копьями. Да и куда убежишь: всюду на сотни вёрст – чужие люди, чужая земля, чужие законы.
Утром они вошли в город. Тучный фрязин[15] в коротком платье и разноцветных портах принял из рук Арсланапы и Сакзи пошлину – несколько бобровых и лисьих шкурок – и пропустил их за ворота. Талец впервые очутился в крымском городе и с любопытством смотрел на узкие кривые улочки, богатые дома, огороженные каменными стенами, хижины бедноты – утлые мазанки и землянки. Редко встречались и дощатые невзрачные строения.
На пристани Каффы в бухте стояли корабли с высокими резными носами. На ветру колыхались разноцветные хоругви и паруса, на скамьях сидели скованные цепями смуглые кандальники-гребцы, меж ними сновали надсмотрщики, кормщики, на длинных мачтах висели корзины. Талец слышал про них, знал, что в таких корзинах сидят сторожевые корабельщики, следящие с высоты, чтобы корабль не налетел на скалу или не сел на мель. Сердце молодца сжималось от тоски при виде гребцов, ему невольно думалось: неужели и его ждёт такая участь?! Ох, горе горькое!
«Ничего, выберусь как ни то![16] – постарался Талец ободрить сам себя. – Ещё сойдусь в поле с сим лютым ворогом, с Арсланапою, отплачу ему за Хомуню, за иных ратников, за людей русских, в полоне погинувших! Руци есть, нози есть, не пропаду, чай!»
В стороне на берегу шумело торжище, раздавались зазывные голоса купцов, пестрели шелка, ревели верблюды.
Пленников, подгоняя плетьми, ввели в большой глинобитный сарай, грязный, как свиной хлев, велели сесть на крытый соломой земляной пол и заперли на крепкие засовы. За дверями слышались пьяные крики стражей, скрипели телеги, ржали кони – там кипела будничная суматошная жизнь.
В сарае скоротали ночь. Старик-монах, тяжело, с надрывом дыша, лёг возле Тальца. Худые плечи его судорожно вздымались, он шептал слабым прерывающимся голосом:
– Чую, отхожу… Дышать нечем… Поутру выкинут… Меня в море… С башни… Ох, Господь милосерд!.. Ты, хлопче, откуда?.. Из какой веси?.. Как в полон попал?
– На Оржице мя порубали поганые, – отозвался Талец. – В дружине я у князя Всеволода служил.
– А я вот… инок… со Льтеца[17]… На дороге в Переяславль… Пымали меня… То за грехи… За грехи наши!
Монах замолк, переводя дух, затем с усилием продолжил:
– Не жаль… Смерть дак смерть… Стар, прожил своё… Богатства не имел… Молил Бога за грехи наши… Грешен был сам… Покарал Всевышний…
В горле у старика заклокотало, он поперхнулся и затих.
– Эй, старче! Что с тобой? – Талец приподнял монаха за плечи.
– Отхожу я, – прошептал старик. Голова его безжизненно поникла.
В глазах Тальца стояли горькие слёзы. Он осторожно положил тело монаха на солому, перекрестился и горестно вздохнул.
Вот ещё одна смерть. Отлетела на небо чистая иноческая душа, безропотно вынес седой монашек все тяготы пути, не стонал, не ныл, нёс свой крест с достоинством, сохранил себя до последних мгновений человеком, не обратился в бессловесную тупую животину. Вот пример ему, Тальцу, добрый пример.
Утром распахнулась широкая дверь. На пороге возник Арсланапа с плетью в руках; со злобой, скривив рот, глянул на труп монаха.
– Уберите отсюда эту падаль! – крикнул он, пнув сапогом голову умершего.
И опять овладел Тальцем кипучий гнев, сам не помнил он, как оказался возле солтана и что было силы саданул его по хищной злобной роже. Арсланапа полетел наземь, кровь заливала ему рот, он хрипел, харкал кровавой слюной, выплюнул два острых жёлтых зуба.
– Бить его! Плетьми! Шакал! Собачье дерьмо! Грязная свинья! – орал солтан, захлёбываясь от душившей его тяжкой ненависти.
Рослые нукеры набросились на Тальца, повязали его ремнями, швырнули на колючую солому, стали бить кнутами. Стиснув зубы, с трудом переносил измождённый молодец боль. Сколько ударов приняла его спина, не помнил, память застлал тяжёлый туман. Бессильно уронив голову, он потерял сознание.
Очнулся Талец лёжа на песке, над ним склонилась досиня бритая продолговатая голова. Кустобородое узкоглазое лицо озарялось хитроватой насмешливой улыбкой. В руке половца блеснул медный кувшин с водой.
– Карош урус, крепкий урус. Продавать будем, купец брать будет, – предвкушая удачный торг, говорил половец. Он лукаво щурился и аж причмокивал губами от удовольствия. Ещё бы ему не радоваться: за верную службу непременно перепадёт ему от солтана серебряная монета или шматок дорогой материи.
«Будь ты проклят, лысая тварь!» – с презрением подумал Талец.
Его подняли; подталкивая в спину, повели на площадь. Только сейчас увидел Талец на ногах у себя ржавые цепи.
«Окандалили, окаянные!» – скрипнул он зубами.
Пленника грубо швырнули под навес. Явилась худая сгорбленная старуха, шамкая беззубым ртом, стала бормотать какие-то малопонятные заклинания, смазывала ему дурно пахнущей мазью раны от побоев на спине, цокала языком.
…Три дня провёл Талец под навесом, охраняемый двумя половцами. Его скудно кормили остатками рыбы, давали воду и чёрствые пресные лепёшки. На четвёртый день прискакал Арсланапа в пыльной продымлённой овчине. На поясе солтана висела длинная кривая сабля в обшитых сафьяном ножнах, в деснице он сжимал нагайку, рукоять которой украшала серебряная оправа с яшмой.
– Купец пришёл. Товар смотреть будет.
С ног Тальца сбили оковы, его выволокли за обитые железом ворота. Здесь, на широкой площади, продавали в рабство невольников, в грязные руки половцев сыпались золотые и серебряные монеты, полыхал серский[18] шёлк, пестрела зендянь[19], цветастые платы, стоял шум, ругань.
К Тальцу подошёл приземистый толстый грек в длинной голубой хламиде, долго и обстоятельно осматривал его, щупал мускулы на руках; оттянув губу, глянул на зубы; велел пройтись – не хром ли будущий раб; удовлетворённо закивал головой. Щёлкнув пальцами, грек подозвал рослого челядина с тупым бычьим лицом и приказал ему развернуть перед Арсланапой дорогую ткань. Алчный взор солтана впился в яркое рубиновое пламя аксамита[20]. Золотые львы, птицы, грифоны[21] колыхались перед ним. Как голодная собака, солтан облизнулся. А грек рассыпался в похвалах своему товару:
– Смотри, какая красота! Пламень этой ткани разожжёт огонь в сердце твоей возлюбленной! И за этот прекрасный аксамит разве жалко отдать раба, всего одного ничтожного раба?! Ах, какой аксамит! Он царицы достоин!
Сделка состоялась, ударили по рукам. Двое греков в чешуйчатых бронях, смуглые и бородатые, подхватили Тальца под руки и поволокли к пристани. Улучив мгновение, невольник резко обернулся и ожёг Арсланапу полным ярости взглядом. Всего на краткий миг встретились их глаза, скрестились пылающие взоры, но солтан внезапно вздрогнул, словно сама судьба, само чёрное дыхание смерти, само предвестье несчастья смотрело на него из-под насупленных бровей русса. Какое-то неясное чувство овладело Арсланапой; сейчас, в этот миг он знал точно: ещё сойдутся, пересекутся его пути-дорожки с этим гордым упрямцем, ещё засвистят в поле острые сабли, много зла причинит ему этот непокорный, как дикий конь-тарпан, урус. Извечна и неистребима взаимная их ненависть.
Солтан с трудом отогнал мрачные думы. Нахмуренное чело его разгладилось, когда перебирал он перстами мягкий бархат. Какая радость ждёт его любимую хасегу![22] Она молода и гибка, как лань, податлива и ласкова, как кошка. О, как он любит её! У неё смуглая кожа, упругая грудь, тонкий стан.
Солтан сощурил глаза, предвкушая сладостное удовольствие.
Глава 2. По понту Эвксинскому
Высоко в синем небе развевались паруса дромона[23]. Порывистый ветер гнал корабль к скалистым анатолийским берегам. Ярко светило солнце, мириады золотистых звёздочек блестели на морской, подёрнутой лёгкой рябью глади. Дружно ударяли вёсла, белые барашки брызг вздымались над водой, маленькие волны недовольно били о борт судна, с тихим всплеском бессильно разбиваясь о крепкое дерево.
По дну змеилась длинная цепь. Скованные ею гребцы, по двое на скамье, в такт подымали и опускали тяжёлые вёсла. Их огрубевшие руки были покрыты жёлтыми мозолями, на обросших лицах читалась тупая безнадёжность, на телах виднелись рубцы от побоев. Свирепые надсмотрщики с кнутами ходили между рядами и хлестали нерадивых по обнажённым спинам.
Наверху, на широкой палубе, стоял толстый купец. Он с наслаждением поглощал кусок сладкой хорезмийской[24] дыни. Сок тёк по его усам, бороде, пальцам.
Удачной выдалась торговля, много дорогих мехов и рухляди везёт он в Константинополь[25]. И ещё этот русский раб… Жаль одно: придётся платить за его провоз немалую пошлину. Много столичных мздоимцев-чиновников наживаются на этом. Но иначе нельзя – каждый хочет, как тот грязный половец, видеть в серских шелках и аксамите свою возлюбленную красавицу.
Раб заперт в трюме, его в меру кормят рыбой, дают немного хлеба и кислого вина, иногда выводят под бдительным оком на палубу. Как ребёнок, смотрит русс на стаи чаек, кружащих над водой, и с неизбывной тоской обращает взор на полночь, в темнеющую даль. Его уводят, запирают в трюме, где особенно сильно снедает тоска и надоедает бесконечная качка.
Грек швырнул в волны кожуру от дыни, слуга полил ему на руки воды, он вытер холёные пальцы чистым полотенцем и, перегнувшись через борт, глянул на гребцов. Мерзостное зловоние шло снизу, от немытых годами тел невольников. Купец брезгливо поморщился и отвернулся, дыша в щедро пропитанный благовониями шёлковый платок.
Сверху послышалась короткая отрывистая команда капитана. Надсмотрщики с удвоенным усердием захлестали кнутами. Корабль развернулся и поплыл вдоль берега, гребцы под непрерывное щёлканье бичей убыстрили ход дромона, на корзинах на мачтах зажглись смоляные факелы. В тёмную ночь уносился дромон, а в трюме, окружённый крысами, тосковал по былой вольной жизни молодой русс, с тревогой осознающий, какие напасти и беды ожидают его впереди. Он не ведал, что над ним – ночь, день, утро или вечер – в трюме всегда царила темнота, и так же сумрачно и ненастно было у него на душе. Талец терял веру в себя, в свои силы, на короткое время он забывался сном, словно уходил от мрака бытия, отодвигаясь от него, окутываясь пеленой дымки. Снились ему глубокий овраг, погружённый в молочной белизны утренний туман, капельки росы на сочной зелёной траве, алые ягодки рябины – Русь, родная земля, близкие, до боли в сердце знакомые места представали его взору. И думалось с горечью: вернётся ли, увидит ли он их когда-нибудь? Не было на этот немой вопрос никакого ответа, лишь плеск волн слышался за дощатой стеной да раздавались наверху свистки и топот ног.
Талец беспокойно ворочался и снова погружался в забытьё.
Глава 3. Бегство из рабства
Толстый евнух довольно потирал руки. Как раз такого раба – молодого, стройного и красивого – велела купить ему госпожа. Ещё она повелела не скупиться, отдать торговцу на невольничьем рынке редкой красоты ожерелье и жемчужный перстень в дорогой серебряной оправе. С ожерельем пришлось расстаться, ещё отсыпать вдобавок несколько монет, а перстень евнух припрятал – решил сказать госпоже, что тоже отдал его за раба. С вожделением думал он о жемчуге, переливающемся в солнечном свете, окованном серебристыми змейками. Такого красивого камня никогда не доводилось ему доселе держать в руках. Тем приятнее будет иметь его у себя в доме.
Глупые привычки у господ! Евнух презрительно рассмеялся. Разве стоит какой-то там жалкий раб дорогого ожерелья из разноцветных камней?! Что может быть краше полыхания алмазов на шее или сверкания изумруда на пальце!
В просторном каменном доме царили тишина и покой, в воздухе ощущался терпкий запах церковного фимиама. На полу стояли большие медные чаши, через отверстия в их крышках курился голубоватый дымок. Полы украшала мозаичная роспись, в глазах рябило от сочности красок, стены покрыты были хорезмийскими коврами и парчовыми покрывалами, на столах виднелась золотая посуда, куманцы[26], старинные фарфоровые амфоры, с потолка свисали хоросы[27] со множеством сияющих свечей.