Очутившись после грязного трюма и пыльного торжища посреди этого великолепия, Талец невольно затаил дыхание. Ощущение было такое, будто попал он в некую сказку – вокруг сновали слуги в долгих одеждах, полуголые рабы носили кушанья, подымаясь по широкой, устланной коврами лестнице.
Евнух провёл Тальца в баню, велел вымыться и облачиться в чистый белый хитон.
– Предстанешь перед госпожой Евдокией. Постарайся понравиться ей, знай, раб, она – лоратная патрицианка. Ты понимаешь меня? – говорил евнух.
Талец кивнул. Он хорошо знал греческую молвь, ещё в Чернигове дядя Яровит обучил его витиеватому языку Гомера и Эсхила.
– Поторопись, не заставляй госпожу ждать.
– Что я буду делать? Зачем привёл ты меня сюда? – спросил в недоумении Талец.
– Скоро узнаешь. – Евнух недобро ухмыльнулся.
После бани два чернокожих раба провели Тальца через сводчатую галерею с мраморными колоннами в просторную залу, посреди которой находился большой фонтан. Из пастей золочёных львов с негромким журчанием струилась вода. Залу обрамляли толстые колонны, обвитые плющом.
На широком ложе у фонтана покоилась средних лет женщина в зелёном одеянии из тяжёлой парчи. Голову её покрывал шёлковый плат огненно-чёрного цвета, в ушах блестели звездчатые рубиновые серьги, руки унизаны были золотыми перстнями и браслетами. Миловидное круглое лицо её с чувственными алыми губами и зелёными, под цвет парчи, глазами расплылось в довольной улыбке.
«Верно, се и есть Евдокия», – успел подумать Талец.
Матрона поманила его к себе пальчиком с розовым ноготком.
– Как тебя зовут, юноша? – раздался нежный бархатистый голосок.
– Дмитрий. Так крестили. На Руси звали Тальцем.
– На Руси? Ты русс? – Точёный носик Евдокии наморщился. – Но ты не похож на русса. Говорят, все руссы грубы, дики. А ты хорошо говоришь на нашем языке и совсем не напоминаешь варвара.
– Мой дядя – боярин. Выучил меня вашей молви.
– Ах, так. Подойди ко мне. Ну, ближе, ближе, не бойся ты. – Женщина усмехнулась. – Сядь рядом, на ложе. Вот так. Ты смел, могуч, вон какие у тебя сильные руки, мускулы так и играют.
– Я тебе, госпожа Евдокия, не конь! Говори, что делать мне надо будет: землю пахать заставишь, в доме прислуживать понудишь?
– Фи! – сморщилась гречанка. – Землю пахать! Как грубо! Нет, сладкий мой, не землю. Ну сядь, сядь. Мне нужно твоё копьё, юноша.
– Копьё? Стражником поставишь?
Евдокия громко расхохоталась.
– Не про такое копьё говорю. До чего ты простодушен!
Её изящная рука проскользнула под белый хитон Тальца, острые ногти нежно пощекотали ему спину, гречанка придвинулась к нему, он ощутил исходящий от неё аромат духов.
– У тебя рубцы на спине. Тебя били?
– Били.
– Ты мужественно переносил боль. Бедный, ты так страдал! – Ногти гречанки по-прежнему щекотали его, её рука огладила ему живот, соскользнула ниже, Талец с возмущением вырвался и вскочил с ложа.
– Вот о каком копье шла речь, – сказала Евдокия, лукаво улыбаясь. – Понял? Ну иди ко мне, ты сильный, но дикий, как норовистый конь.
Она залилась тоненьким серебристым смехом.
– Блудница ты поганая! – гневно воскликнул Талец.
Он презрительно плюнул в сторону гречанки.
– Что?! Как ты смеешь! – взвизгнула в ярости матрона.
Шурша парчой, она поднялась с ложа, алые уста её скривились от злости, в зелёных глазах вспыхнул огонь.
– Раб, жалкий раб! Я что хочу сделаю с тобой! Пошлю на каменоломни, брошу в темницу, велю отрубить голову! Вот как благодаришь ты за ласку! Я вытащила тебя с рынка невольников! Вырвала из когтей злого купца, а ты! Так ты отвечаешь на оказанную услугу, на добро?! Ничего, посидишь на хлебе и воде, по-другому заговоришь! – Евдокия нервно рассмеялась и позвонила в серебряный колокольчик.
На её зов явились два темнокожих полуголых раба и уже знакомый Тальцу евнух.
– Василий! В темницу его! Приковать к стене! – грозно повелела гречанка. – Если не покоришься мне, – добавила она, обращаясь к Тальцу, – сделаю тебя евнухом! Таким вот, как он.
Она с раздражением махнула рукой.
Талец не сопротивлялся, это было бессмысленно и глупо. Молча спустился он, подталкиваемый рабами, по сырой каменной лестнице в тёмный подпол, его ввели в мрачное, пропитанное зловонием помещение. Евнух надел на шею молодца стальное кольцо и примкнул его к короткой, вмурованной в стену цепи.
– Глупый ты человек, русс, – говорил, глумливо ухмыляясь, евнух. – Госпожа была так добра к тебе.
– Доброта её хуже неволи, хуже плети половецкой! – процедил сквозь зубы Талец.
– Тогда сиди на цепи! Сиди, если тут тебе лучше! – Евнух злобно осклабился. – Дурак! Как цепной пёс будешь теперь!
Он пнул пленника ногой в сафьяновой туфле с загнутым кверху носком.
Со скрипом закрылась над головой Тальца железная решётка, щёлкнул замок. Узкая камора погрузилась в темноту. Сверху через забранное толстыми прутьями оконце проникал слабый солнечный свет, Талец видел осколок голубого неба с россыпью маленьких облачков.
Опять овладело им чувство безысходности и отчаяния. Ни лечь, ни встать он не мог – впивалось в шею проклятое ржавое кольцо.
Пересиливая себя, Талец отогнал прочь чёрные мысли. Нет, нельзя предаваться отчаянию, надо думать, как вырваться из этой зловонной противной клетки.
Только пустив в ход обман и притворство, уподобившись лукавым грекам, мог он теперь надеяться воротить свободу.
«Обману тя, ведьма проклятая! Греховодница скверная! – с ненавистью подумал он о Евдокии. – Тож, отыскала утеху. Хуже бабы дорожной какой! Сучка гулящая!»
Мало-помалу пленник успокоился. Хихикающий евнух швырнул ему через решётку чёрствый сухарь и сосуд с водой. Талец поел, аккуратно собрал в ладонь все крошки, неторопливо запил сухарь тёплой, неприятно пахнущей водой. Усталость смежила ему веки, он прислонился спиной к холодной стене, вытянул ноги и погрузился в тяжёлый сон.
Разбудил Тальца шум наверху. За решёткой показалось лицо Евдокии.
– Что, подлый раб, упорствуешь?! – крикнула она возмущённо.
– Помилосердствуй, госпожа, выпусти! – взмолился Талец. – Изголодался, сил нет никаких. После, что хочешь, для тебя сделаю.
– Вот как заговорил! – злорадно засмеялась Евдокия. – Эй, Василий! – крикнула она евнуху. – Выпусти раба из темницы, веди на кухню, прикажи от моего имени накормить. Потом доставишь его ко мне. И поживей!
«Ишь, стерва, не терпится!» – Талец с трудом скрывал наполняющую душу ненависть и через силу слабо улыбался.
До слуха его донеслось шуршание парчи и удаляющаяся лёгкая поступь. Вскоре показался евнух со связкой ключей. Он был один, без чёрных рабов.
«Ну, кажись, удача. Господи, спаси!» – подняв глаза к потолку, Талец набожно перекрестился.
– Что, не засиделся в темнице? – хихикал, брызгая слюной, евнух. – Предпочёл сладкую встречу с госпожой? Нехорошо быть таким упрямым.
Он снял с шеи Тальца кольцо. И как только почуял молодец свободу, резко схватил он толстого насмешника за влажную холёную руку, вырвал связку ключей и со всей силы треснул его ею по голове. Евнух охнул, обмяк и, обливаясь кровью, осел на каменный пол.
Талец, закрыв сверху решётку, стремглав ринулся по лестнице, юркнул в тёмный переход, по знакомому пути осторожно пробрался к галерее с колоннами. Слева мелькнул выход. Там, за окнами, в вечерних сумерках поджидала, манила его к себе свобода! Будь что будет!
Талец выскочил через дверь к мраморному портику, свернул в гущу зелёного благоухающего сада, постоял немного под высоким кипарисом, беспокойно прислушиваясь, затем решительно полез на кирпичную ограду. Обдирая в кровь ладони и локти, он с трудом поднялся на стену.
Внизу, под ним, лежала узкая улица, рядом виднелся полукруглый купол маленькой церковенки, вдали ярко горели окна Палатия – дворца ромейского[28] императора.
«В ту сторону идти нать, – сообразил Талец. – Тамо – бухта Золотой Рог, пристань. Где ни то да упрячусь. Может, своих сыщу».
Он осторожно спрыгнул на землю и, отряхнувшись, бросился в тёмный переулок.
За спиной послышались лай собак и крики. Он узнал пронзительный голос Евдокии.
«Хватились. Бежать нать!» – Талец рванул вперёд что было сил.
Ночная мгла окутала Константинополь, стих вдали шум. С бьющимся в волнении сердцем бежал Талец по неприветливому чужому городу, петляя по узеньким грязным и кривым улочкам, оборачиваясь и с тревогой всматриваясь в темноту. Засверкали вдали огоньки факелов – это ночная стража охраняла покой горожан.
Слава Богу, он вовремя укрылся в сводчатой каменной нише у фасада одного из домов, и его не заметило бдительное око стражника.
По правую руку показалась зубчатая крепостная башня. В тусклом свете месяца взору открылась высокая массивная стена, раздались голоса воинов. Талец насторожился. Страх сковал его движения, подумалось: как глупо выйдет, если сейчас он попадётся в руки стражи! Не помня себя, он перемахнул через ограду какого-то густо заросшего лавром и магнолией сада и спрятался под раскидистыми ветвями.
«Пересижу тут, схоронюсь до утра. Поутру спрошу, как добраться до предместья святого Маммы. Тамо свои, русские купцы торг ведут. Куда ни то пристроят, чай, не выдадут», – решил Талец, устало опустившись на землю.
Он напряжённо прислушался. Ничего, тихо, ни голоса посреди ночной тиши, ни собачьего лая. Только жужжат цикады да сверкают в траве под деревьями неугомонные светлячки.
Талец взглянул на небо. До рассвета ещё долго, придётся ждать. На зубчатую башню узкой полоской падал мерцающий свет месяца, серебрились, ласково шурша, листья в саду; слабый ветерок обдувал разгорячённое лицо.
Только теперь дошло до сознания: он вырвался, он обрёл свободу, он больше не раб, не невольник!
По измождённому лицу проскользнула лёгкая вымученная улыбка.
Глава 4. Староста Акиндин
Чернобородый купеческий староста Акиндин с удивлением и неприязнью разглядывал оборванного обросшего высокого человека, которого привёл к нему привратник монастыря Святого Маммы.
Понемногу он начинал соображать: верно, как раз об этом человеке и кричал сегодня на площади глашатай. У Евдокии, императорской любовницы, бежал из темницы раб-русс, кандальник. За его поимку и выдачу обещана была награда в сто золотых денариев.
Уже тогда, на торгу на улице Меса, Акиндин изумился дерзости беглеца: неужто думает, что не догонят его и не выдадут?! И это в Царьграде[29], среди вероломных и сребролюбивых греков?! И вот раб-русс тут, сумел добраться до дальнего предместья! Воистину, только дерзкому и смелому могло так повезти!
Акиндин вёл в Константинополе большой торг, имел лавки, наполненные драгоценной пушниной, жёлтым ядрёным воском, льном, сукном, рыбой. Его приказчики и лавочники-сидельцы скупали в городе шёлк, парчу, паволоки, серебряную рухлядь. На широкую ногу поставил купчина дело, каждую весну на Русь, в земли волохов, угров, в Болгарию уходили караваны судов. В Киеве, Чернигове, Новгороде, Переяславце-на-Дунае, Пеште, Регенсбурге имел Акиндин свои конторы. Богател купеческий староста, с радостью видел он, как расцветает торговля, как велика прибыль. С годами он всё больше отходил от дел, всё чаще поручал заключение выгодных сделок сыновьям и помощникам, тянуло его на покой. В безмятежности, в холе в огромном, выстроенном по старинному русскому образцу доме с хороводами гульбищ[30] и покатыми крышами, с крутыми винтовыми лестницами и муравлеными[31] печами проводил Акиндин долгие дни, недели, месяцы.
Первым побуждением его было тотчас кликнуть стражу и послать доложить эпарху[32] о поимке беглеца. Он уже протянул руку к серебряному колокольчику, но что-то вдруг остановило многоопытного старосту. Он ещё раз смерил оборванца презрительным взглядом и спросил:
– Кто ты? Думаешь, укрытье тут обретёшь?
– Не думаю. Что, выдашь? Продашь? Сто златых денариев за племянника посадника новогородского? – Лицо беглеца исказила недобрая ухмылка.
– Что?! Какого племянника?! – Акиндин аж вскочил с обитого синей парчой кресла. – Что плетёшь такое?! Самозванец!
– Почто мне врать? Тако и есть. Яровит, дядька мой, посадник ныне. Коль сведает, что ты меня грекам продал в рабы, не простит. Чай, в Новом городе тож немало лавок и товару имеешь? И в Чернигове, верно, такожде.
Незнакомец говорил спокойно, со знанием дела. Акиндин помрачнел, насупился, буркнул:
– Чего хошь от меня?
– Хощу на корабле твоём в Русь воротиться. Помоги, купец, внакладе не останешься.
Акиндин задумался, теребя перстами долгую бороду.
– В Русь ныне не воротишься. Рати тамо, набеги поганых. Да и в Днепровской луке непокойно. Может, тебя кто из вельмож греческих знает?
– Протоспафарий[33] Татикий, патриций[34] Кевкамен Катаклон. В Чернигове у дяди не един раз они бывали. Слыхал про таких?
– Как же. Частые гости у святого Маммы. Татикий теперь главный примикарий[35] у нового базилевса. Важный сановник. Видно, в самом деле ты родич Яровиту. Как же в рабы тогда ты попал? – Купчина в недоумении развёл руками.
– Был я в дружине у князя Всеволода. К половцам в полон угодил. В сече на Оржице порубали мя, поранили, скрутили, ироды. В Каффе купцу-ромею продали. А купец – сучке сей…
– Тихо, тихо. О Евдокии так не мочно[36]. Базилевс[37] Никифор от неё без ума. Чую правду в словах твоих, добр молодец. Да, как зваться прикажешь?
– Дмитр, иль Талец. Тако на Руси звали.
– Ну дак вот что, Талец… Хм… Талец… – Акиндин усмехнулся и снова огладил свою вьющуюся чёрную бороду. – Переодеть тя нать, побрить, постричь да представить вельможе какому, из тех, кто тя знает. А чрез него и в Палатий путь сыщешь.
– Что мне в Палатии деять? – Талец недоумённо пожал плечами. – Я на Русь хощу.
– Сказал уже: на Руси смута ноне. Придётся тут покудова те пожить, переждать грозу. Да Евдокии на глаза не попасться б.
– В том ты прав, – раздумчиво промолвил Талец. – Сожидать придётся.
Он с грустью вздохнул, сознавая, как долог и далёк путь к родным местам. И неведомо, увидит ли он когда русский берег, дядьку Яровита, сможет ли отомстить проклятому Арсланапе за смерть побратима Хомуни и за свои мытарства и скитания.
Талец смотрел на голубой зипун[38] толстомордого здорового купчины и сомневался, качая всклокоченной нечёсаной головой. Он не знал, но смутно догадывался, какие тяжкие испытания готовит ему судьба.
Глава 5. Глас дьявола
Летний выход половцев в Русь и бой на Оржице стали началом новой междоусобной войны.
«И раздрася земля Русская», – с горечью напишет после летописец.
Крамольные дружины князей Олега Святославича и его двоюродного брата Бориса заняли Чернигов, выгнав оттуда князя Всеволода. Но недолго радовались удаче победители – уже в сентябре выступила против них объединённая огромная рать Изяслава и Всеволода Ярославичей. Изяслав вёл с собой киевскую дружину и полк, Всеволод – переяславцев. Шли в бой и вышгородцы, ведомые сыном Изяслава – молодым Петром-Ярополком; две дружины, ростово-суздальскую и смоленскую, привёл с собой сын Всеволода – князь Владимир Мономах. Битва разыгралась 3 октября 1078 года у села на Нежатиной Ниве, близ Чернигова. Целый день кипела яростная сеча, кровь лилась рекой, обагряя жухлую траву на склонах степных курганов, под напором соузных ратей гнулась, как струна, дружина извечного приятеля половцев Олега. В конце концов, не выдержав, Олег бежал с остатками своего воинства через степи в далёкую Тмутаракань, отгородившись от врага-дяди Всеволода её надёжными кирпичными стенами и заслоном из половецких орд.
На поле брани пал юный Борис Вячеславич, погиб и киевский князь Изяслав. Он был убит «неизъяснимо», ударом в спину, и с торжественностью погребён в Киеве, в церкви Богородицы Десятинной. Великий стол перешёл в руки Всеволода, Чернигов и Смоленск достались Владимиру Мономаху. Не были обойдены и сыновья погибшего Изяслава: старший, Святополк, получил дальний Новгород, младшему, Ярополку, отошла богатая плодородная Волынь. Стихла, замерла в тревожном ожидании Русская земля, лишь студёные ветры гуляли по её бескрайним просторам. Но тишина эта была обманчива – опять подымали в Тмутаракани головы неугомонный Олег и его братья.
* * *Море с яростью швыряло о прибрежные скалы высокие валы с пенящимися гребнями. Почти до самых ног молодого князя Романа, который в глубокой задумчивости глядел вдаль, в тёмно-серую бездну, доходила вода, и солёные брызги ударяли ему в лицо. Князь, казалось, не замечал этого и с неким затаённым восторгом созерцал буйство стихии. Шквалистый ветер разметал за плечами его лёгкое, алого цвета корзно[39] и вздымал непокорные кудри светлых густых волос. Роман с наслаждением вдыхал полной грудью чистый прозрачный воздух и чувствовал небывалый прилив сил. В буйстве стихии было нечто привлекательное, завораживающее, отчего Роман наряду с боязнью испытывал восхищение, ему даже хотелось броситься стремглав в морскую пучину и бороться со стихией, бороться, покуда хватит сил. Или… лучше слиться с клокочущей волной, ощутить в полной мере свою силу и безнаказанность. Ни в какой узде не удержать моря.
Роман бросал в волны камни и смотрел, как они со слабым плеском врезаются в воду. Ветер крепчал и с ожесточением свистел в ушах, будто дикий степняк-половец.
– Княже! – подбежал к Роману отрок[40]. – Тебя братья кличут! Ищут по всей Тмутаракани[41], уж думают, не потоп ли ты!
– Сей же час иду! – Роман с раздражением отстранил отрока рукой и ещё раз окинул взглядом морской берег, усеянный мелкой галькой. Мгновение, и его захлёстывает волна, она с грохотом разбивается о скалы, и во все стороны разлетаются тысячи брызг…
Молодой князь нехотя оторвался от зрелища, устало поднялся вверх по склону холма и быстрым шагом пошёл к видневшейся вдали крепости.
Расположенная на берегу глубокого залива, обнесённая мощной стеной из кирпича, тмутараканская твердыня, казалось, бросала вызов морским просторам, и море, словно недовольное этим, ярилось и буйствовало, стараясь поглотить в своей пучине дерзкую русскую крепость. Но только далеко внизу, у самого основания стен белели грозные барашки. Видно было, как волны в бессильной злобе разбиваются о твёрдый кирпич, оставляя на нём мокрые следы…
Князья Олег и Давид Святославичи с неудовольствием исподлобья смотрели на нехотя явившегося на их зов брата. Роман, опустив глаза в пол, молчал, нервно покусывая алые чувственные губы. Щёки его пылали.
– Что зарделся, яко красна девица?! – прищурил око Олег, худощавый, пепельноволосый, с красивыми серо-голубыми глазами. – Не тебе ль сказано было: не ходи далеко от крепости! Мало ли, люди какие лихие… Э, да что о том баить! – Он сокрушённо махнул рукой.
– Напрасно, брат, ты ослушался наших советов. Впредь будь осторожней, – тихо вымолвил старший из Святославичей, князь Давид.
Сутулый, мрачноглазый, выглядел он лет на сорок, хотя стукнуло-то ему всего двадцать восемь. В тёмно-синем длинном, до пят, платне[42], с крестом-энколпионом[43] на груди и густой широкой бородой, Давид почему-то напоминал Роману иерея. Может, потому, что говорил всегда мягко, елейным голосом, будто митрополит на проповеди в киевском соборе Софии…
Роман вдруг резко вскинул голову.
– Не хощу я! Надоело слушать жалкие ваши слова! Вы страшитесь, трясётесь за свои несчастные животы, братья! А разве наш покойный отец хоть раз струсил, отступил?! Разве, когда вёл он дружину под Сновск, жалел он себя, думал, что мочно в сыру землю лечь?! А вы! Кого, чего испужались?! Всеволода? Мономаха? Святополка?! А вспомните Глеба, брата нашего, коего Святополковы псы в чуди[44] сгубили! Аль Бориса, в сече павшего! К мести души их взывают! Взирал нынче на море. Ревело оно, яко тур раненый, о брег волны бросало, и услыхал я: «Отомсти!» То глас Божий был!
– Нет, брат, то глас дьявола! – Давид взволнованно схватил Романа за запястье. – Месть не есть добродетель! Да и кому же мстить и за что измыслил ты? За Глебово неразумие, за Борисово безрассудство? Не губи душу свою, Романе!
– Рази о сём речь?! – недовольно буркнул Олег. – Глеб и Борис по глупости сами ся сгубили. В ином дело: вотчина наша, Чернигов, во Всеволодовой власти ныне. Воротить отцовы земли – вот о чём думать надобно!
– Не довольно ль думать?! Не настала ль пора за мечи взяться, братья?! – снова вспылил Роман. – Хватит за сими стенами прозябать! Сговорим половцев и…
– Что «и»? – передразнил его Олег. – Сам сгинешь токмо! У Всеволода сильные рати, половцы же продажны, переменчивы, яко ветер степной! Не ходи к ним, Роман, чует сердце моё – лихо будет. Выждать надоть.
– Ждать не буду, сил нет! Хватит, дождались! – Роман упрямо мотнул головой. Лицо его, по-женски красивое, горело огнём гнева.
«Не зря сладкозвучный Боян прозвал Романа Красным, – подумал Олег, с насмешливой улыбкой глядя на красавца брата. – И вправду красен он, яко солнце на небеси. Любая княжна, а то и царевна какая высокородная пошла б за него».
Густые светло-русые волосы Романа слегка вились и кудрями ниспадали сзади на молодецкие широкие плечи, спереди лихо закрученный чуб опускался на высокий гладкий лоб, в ярко-голубых, как лесное озеро, глазах полыхало пламя, алые губы были плотно сжаты от негодования, подбородок, обрамлённый короткой вьющейся бородкой, горделиво и упрямо тянулся вверх.
– Постой, брат! – Давид пытался удержать Романа за длинный рукав шитого из дорогого лунского[45] сукна кафтана. Роман с силой отдёрнул руку и, презрительно скривив уста, вскричал:
– Когда войду я в Киев и прогоню Всеволода, ничего не дам вам в волость! Ждите манны небесной в своей Тмутаракани!
Он бросился прочь из палаты и с силой захлопнул за собой дверь.
Давид набожно перекрестился.
– Теперь такого натворит… – закрыв ладонью лицо, покачал головой Олег. – Ну что, Давидка, деять-то будем?
– Ждать, брате, чего ещё.
– И вправду ждать. Роман пущай по степям помыкается. Ничего у него не выгорит, коли на Русь сунется, – вздохнул Олег.
Наполнив чашу до краёв хмельным тягучим мёдом, он залпом опорожнил её и, кряхтя, вытер свои пышные густые усы.
Глава 6. Путь инока
Холодный северный ветер мчался по русским равнинам, он бросал в лицо ледяные струи осенних ливней, со свистом выводил заунывную загадочную мелодию в щелях изб постоялых дворов, сгибал тугие стволы осин и ив, шумел, разгоняя по земле сухие опавшие листья.
Набросив на голову куколь[46] и плотнее закутавшись в чёрную рясу, шёл по размытому дождями бездорожью одинокий седобородый монах. Громко чавкала под обутыми в добрые поршни[47] ногами тяжёлая осенняя грязь; пастырский деревянный посох упрямо стучал и стучал, врезаясь во влажную глину. И так верста за верстой, час за часом, день за днём. Короткие привалы, ночи у костра, на хвойном душистом лапнике – и снова впереди путь сквозь ветер и дождь, сквозь поле, рощи, леса, через слободы, сёла и городки.
За спиной остался маленький Любеч на горе над грозно дыбившимся Днепром; Смоленск со множеством свежеструганых ладей, насадов, паузков, учанов[48]; Полоцк – пустой, полуразрушенный, с чёрными печными трубами над пепелищами, – а странник всё идёт и идёт, взглядывая ввысь, в пасмурное, обложенное мрачной серостью тяжёлых туч небо.
Долго ли будет так брести он? И зачем, куда он идёт упрямо, сжимая уста, шатаясь от усталости, клонясь, как тонкое деревце, под яростными порывами злого ветра? Может, знает он что-то, чего не знают, не ведают другие? Может, открыта ему некая вышняя, горняя правда? Или просто уходит он, бежит от суматошного, исполненного мерзостей и низменных страстей мира? Бежит, чтобы вот так, посреди глухой чащобы полной грудью вдохнуть напоённый девственной чистотой и свежестью воздух?
Постриженец Борисоглебского монастыря на Льтеце Иаков, наверное, не сразу бы и ответил на все эти вопросы. Сложен, вельми сложен был мир вокруг, и не смог он, смиренный и жалкий, укрыться от него в Киевских Печерах, не смог выдержать творящихся за стенами своей кельи беззаконий, грехов, попрания и забвения Божьих заповедей. Он понимал, как ни странно, глубже и яснее других скрытый за словами и деяниями смысл событий, смысл, выраженный одной короткой фразой: «Всем володеть». И уходил, убегал не от страха, но от неприятия этих слов, этого порядка жизни, прозвание которому – сколота[49], междоусобие, разорение. А что именно так будет, Иаков был уверен, ибо знал: добрые дела вершат люди с чистой перед Господом совестью; там же, где преступают клятвы и попирают законы, доброго не жди.
…Иаков потерял счёт дням пути. Облегчённо вздохнул он, лишь когда увидел за холмами на крутояре, у берега большой реки дубовые стены и городни[50].
– Слава те Господи! Плесков[51]. Конец пути моему.
Монах перекрестился и устало смахнул с чела пот.
…За невысоким деревянным тыном взору его открылись избы посада, кузницы, скудельницы, впереди на холме завиднелась приземистая церквушка с куполом-луковичкой на тонком барабане.