На начало боевых действий мать Татьяны, Евгения Викторовна Лаппа, откликнулась весьма патриотично, оперативно организовав в Саратове небольшой госпиталь на полтора десятка коек. В нём до самого конца каникул и проработал, ухаживая за поступавшими с фронта ранеными, Михаил Булгаков.
Вернувшись к началу занятий в Киев, он узнал, что многие из его бывших однокурсников досрочно получили дипломы и отбыли в действующую армию. Ему же, отставшему от товарищей на год, предстояло ещё два университетских курса. И он с головой ушёл в учёбу.
В 1915-ом Булгаков был признан «негодным для несения походной службы». Это означало, что на передовую его не пошлют, а в прифронтовой госпиталь мобилизовать могут.
Апрель 1916 года ознаменовался блестящим (с золотой медалью) окончанием университета. Это дало право её обладателю не раз впоследствии говорить, что он «лекарь с отличием».
В книгах, посвящённых Булгакову, почему-то редко упоминается о том, какую врачебную специализацию получил он по окончании университета. А между тем «.лекарь с отличием» стал урологом-венерологом, то есть в том числе и специалистом по тому самому заболеванию, что свело в могилу его отца.
Но войне, что разгорелась уже весьма основательно, требовались врачи совсем иного профиля. И доктор Булгаков пошёл работать хирургом в киевский госпиталь Красного Креста, который (вскоре после знаменитого Брусиловского прорыва) был переброшен поближе к зоне боевых действий наступавшей армии.
За мужем последовала и жена. Впоследствии она вспоминала:
«… в госпитале я работала сестрой, держала ноги, которые он ампутировал. Первый раз стало дурно, потом ничего… Он был там хирургом, всё время делал ампутации».
Работать в прифронтовой полосе пришлось недолго: в конце лета 1916-го Булгакова неожиданно откомандировали в Смоленск. Там он получил назначение в больницу села Никольского. В одном из булгаковских рассказов даётся объяснение этой неожиданной перемене места службы: опытных врачей мобилизовывали в действующую армию, а на их места направили выпускников медицинских факультетов:
«Весь мой выпуск, не подлежащий призыву на войну (ратники 2-го разряда выпуска 1916 года), разместили в земствах».
Смоленская глубинка встретила Булгакова не очень ласково. Об этом впоследствии он напишет в «Записках юного врача»:
«Если человек не ездил на лошадях по глухим просёлочным дорогам, то рассказывать мне ему об этом нечего: всё равно не поймёт. А тому, кто ездил, и напоминать не хочу.
Скажу коротко: сорок вёрст, отделяющих уездный город…
от… больницы, ехали мы с возницей моим ровно сутки».
Михаил Афанасьевич уже вполне освоился на новом месте, когда из Киева сообщили, что ему выписано свидетельство об окончании университета. Произошло это 31 октября 1916 года. Вновь перед нами типичная «дьявольская» отметина – число 31 (то есть 13 наоборот). Убеждённые материалисты имеют полное право на очередную ироническую усмешку.
Тем временем наступил год 1917-ый. В мае месяце Булгакову предстояло отметить своё двадцатишестилетие – всё те же «два раза по 13». А тут ещё глушь сельская. Нелегко после шумной, переполненной людьми и событиями киевской жизни, после напряжённых месяцев, проведённых в прифронтовом госпитале, оказаться вдруг в тихой смоленской глубинке. Слишком большой был контраст. Любой почувствовал бы себя неуютно.
О том, что ощущал тогда Михаил Булгаков, довольно подробно описано в его рассказе «Морфий». Все события там разворачиваются в самом начале 1917 года.
«… 20 января.
…я очень рад. И слава Богу: чем глуше, тем лучше…
11 февраля.
Всё вьюги да вьюги… Заносит меня!.. С работой я свыкся. Она не так страшна, как я думал раньше. Впрочем, много помог мне госпиталь на войне. Всё-таки не вовсе неграмотным я приехал сюда».
Да, он очень быстро освоился, втянулся в спокойный размеренный ритм сельской больницы, и его настроение изменилось. В том же рассказе «Морфий» сказано:
«Давно уже отмечено умными людьми, что счастье – как здоровье: когда оно налицо, его не замечаешь. Но когда пройдут годы – как вспоминаешь о счастье, о, как вспоминаешь!
Что касается меня, то я, как выяснилось это теперь, был счастлив в 1917 году, зимой. Незабываемый, вьюжный, стремительный год!»
Но именно в этом «вьюжном, стремительном» году и случились два «незабываемых» события, заметно повлиявших на дальнейшую судьбу доктора Булгакова.
В феврале он получил отпуск, и вместе с женой поехал к родственникам в Саратов. Туда и пришло сообщение о революции, которая смела самодержавие.
Это означало, что свершилось второе дьявольское пророчество.
Вскоре настал черёд и третьего сатанинского предсказания. Об этом Татьяна Николаевна рассказывала так:
«… отсасывая через трубку дифтеритные плёнки из горла больного ребёнка, Булгаков случайно инфицировался и вынужден был ввести себе противодифтеритную сыворотку. От сыворотки начался зуд, выступила сыпь, распухло лицо. От зуда и болей он не мог спать и попросил вспрыснуть ему морфий».
То, что случилось потом, – в описании самого Булгакова:
«Не могу не воздать хвалу тому, кто первый извлёк из маковых головок морфий. Истинный благодетель человечества. Боли прекратились через семь минут после укола».
(«Морфий»)
После первой инъекции Булгаков попросил сделать ему вторую. За второй последовала третья, затем – четвёртая…
«Лекарь с отличием» не мог не знать, какую опасность таит в себе эта «целебная» благодать, за «семь минут» избавляющая от любых страданий. Но, намаявшись от болей, зуда и бессонницы, он потерял самоконтроль.
Это была не первая встреча Михаила Булгакова с наркотиками. Ещё в 1913 году он предложил молодой жене поучаствовать в «эксперименте». Достав кокаин, сказал, что ему, как будущему врачу, необходимо знать, как человеческий организм реагирует на это зелье. Татьяна Николаевна вспоминала:
«Я по молодости лет, по глупости согласилась, вместо того, чтобы устроить скандал. Мы жили мирно, никогда сильно не ссорились, но тут я должна была проявить характер, а вместо этого сама попробовала наркотик, зная, какие от него бывают беды. После кокаина у меня возникло отвратительное чувство, тошнить стало. Спрашиваю у Миши:
– Ну, как ты?
– А я спать хочу, – неопределённо ответил он и уснул.
Утром я к нему снова бросилась с вопросом:
– Как ты себя чувствуешь?
– Да так себе, – отвечает он, – не совсем хорошо.
– Не понравилось?
– Нет, – говорит.
И тут я успокоилась, а зря».
В 1917-ом последствия были намного серьёзнее. Хотя поначалу казалось, что ничего страшного не происходит, просто сновидения стали чуточку ярче. Вот как описаны они в рассказе «Морфий»:
«Таких снов на рассвете я ещё никогда не видел. Это двойные сны…
Причём основной из них, я бы сказал, стеклянный. Он прозрачен…
… сквозь переливающиеся краски… выступает совершенно реально край моего письменного стола, видный из двери кабинета, лампа, лоснящийся пол…
… будить меня не нужно…я всё слышу и могу разговаривать…
Вредны ли эти сны? О нет. После них я встаю сильным и бодрым. И работаю хорошо. У меня даже появился интерес, а раньше его не было…
А теперь я спокоен.
Я спокоен».
Свои ощущения заболевший доктор стал записывать в дневник:
«По сути дела, это не дневник, а история болезни, и у меня, очевидно, профессиональное тяготение к моему единственному другу в мире…»
Он ещё не знал, что уже попал в цепкие объятия наркотического пристрастия, и потому писал с надеждой:
«… morphium hidrochloricum грозная штука. Привычка к нему создаётся очень быстро. Но маленькая привычка ведь не есть морфинизм?..»
Однако очень скоро пришло осознание того, что жить без регулярных инъекций он уже не может. Впрочем, герой рассказа «Морфий» (в нём совсем нетрудно узнать самого Булгакова) продолжает хорохориться:
«… если бы я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормальный человек может работать только после укола морфием».
Но действие наркотика быстро заканчивалось, и тотчас возникала потребность в новых инъекциях. В конце концов, произошло то, что и должно было произойти: стойкое привыкание к коварному болеутоляющему средству. Доктор Булгаков стал морфинистом. В наши дни таких людей мы называем наркоманами.
Роковое пристрастие
Сколько раз жена просила, умоляла Булгакова взять себя в руки и постараться пересилить тягу к дурманящему зелью! Но он никого и ничего не желал слушать. Когда же не удавалось своевременно получать вожделенную дозу морфия, на него наваливался жуткий страх, и доктор-морфинист приходил в ярость:
«… я впервые обнаружил в себе неприятную способность злиться и, главное, кричать на людей, когда я не прав».
Он пробовал заменить морфий кокаином, но с ужасом обнаружил, что…
«… кокаин в крови… это смесь дьявола с моей кровью… Кокаин – чёрт в склянке!».
Через десять лет Булгаков обратится к читателям с предупреждением («Морфий»):
«13 апреля.
Я – несчастный доктор…, заболевший… морфинизмом, предупреждаю всех, кому выпадет на долю такая же участь, как и мне, не пробовать заменить морфий кокаином. Кокаин – сквернейший и коварнейший яд…
Действие его таково:
При вспрыскивании одного шприца 2 %-ного раствора почти мгновенно наступает состояние спокойствия, тотчас переходящее в восторг и блаженство. И это продолжается только одну, две минуты. И потом всё исчезает бесследно, как не было. Наступает боль, ужас, тьма».
Как-то, воспользовавшись тем, что у Татьяны Николаевны возникли боли под ложечкой, он чуть ли не насильно вспрыснул ей порцию морфия – в надежде на то, что, став наркоманкой, она перестанет донимать его упрёками и лишать вожделенных доз наркотика, приносившего ему «восторг и блаженство». Булгаков знал, что Татьяна беременна, но это не остановило его. К тому же он боялся, что ребёнок у наркомана-отца (предрасположенного к почечным болезням) родится больным, с двойной «нехорошей» наследственностью.
Операцию по прерыванию беременности врач-морфинист провёл собственноручно.
В сентябре 1917 года его перевели в Вязьму – в городскую земскую больницу, где назначили заведующим инфекционным и венерическим отделениями. На изменения в своей жизни он отреагировал с равнодушным спокойствием («Морфий»):
«Надвигавшаяся вьюга подхватила меня, как клочок изорванной газеты, и перенесла с глухого участка в уездный город».
Радовала лишь печать, которую ему вручили. Она давала право заверять любой рецепт. Ведь тяга к наркотику всё усиливалась.
3 октября Михаил Афанасьевич написал письмо сестре Надежде. В нём – ни слова о морфинизме, зато есть одна загадочная фраза:
«Мне на этих днях до зарезу нужно было бы побывать в Москве по своим делам, но я не могу ни на минуту бросить работу…
Если удастся, я через месяц приблизительно постараюсь заехать на два дня в Москву, по более важным делам».
Надежда Афанасьевна Земская (Булгакова) впоследствии разъяснила, что её брат стремился в Москву с целью получить там освобождение от военной службы. По причине истощения нервной системы. Но…
30 октября той же Надежде было отправлено ещё одно письмо:
«Милая Надюша,
напиши, пожалуйста, что делается в Москве. Мы живём в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий.
Очень беспокоимся и состояние ужасное».
Причины для беспокойства были. Вот уже пять дней власть в стране находилась в руках большевиков, слухи об этом, видимо, дошли и до Вязьмы. Но нам в данном случае интереснее другое – то, что письмо это написано не Булгаковым, а его женой. Поэтому последние слова («состояние ужасное») вполне могут быть отнесены к самочувствию Михаила Афанасьевича. Позднее, в рассказе «Морфий», он признается:
«Не „тоскливое состояние“, а смерть медленно овладевает морфинистом, лишь только вы на час или два лишите его морфия. Воздух не сытный, его глотать нельзя… в теле нет клеточки, которая бы не жаждала… Чего? этого нельзя определить, ни объяснить. Словом, человека нет. Он выключен. Движется, тоскует, страдает труп. Он ничего не хочет, ни о чём не мыслит, кроме морфия. Морфия!
Смерть от жажды – райская, блаженная смерть по сравнению с жаждой морфия…
Смерть – сухая, медленная смерть…»
Став морфинистом, Булгаков весь ушёл в себя. Бурные революционные события клокотали где-то «там», в туманной недосягаемой дали, он не обращал на них никакого внимания. И вряд ли больного вяземского доктора взволновали бы (даже если б он их и услышал) пророческие слова Александра Блока, сказанные поэтом 19 июня 1917 года:
«Я нисколько не удивлюсь, если (хотя и не очень скоро) народ, умный, спокойный и понимающий то, чего интеллигенции не понять, начнёт так же спокойно и величаво вешать и грабить интеллигенцию (для водворения порядка, для того, чтобы очистить от мусора мозг страны)».
Вряд ли были известны тогда Булгакову не менее пророческие строки поэтессы Зинаиды Гиппиус:
«… и скоро в старый хлевты будешь загнан палкой,народ, не уважающий святынь!»У доктора-наркомана в тот момент была только одна святыня – вожделенный божественный морфий.
В декабре 1917 года он всё-таки посетил Москву.
Зачем?
Ответ прочитывается в рассказе «Морфий». Его герой, доктор Поляков, именно в конце 1917 года едет в Москву и ложится в психиатрическую клинику – в отчаянной попытке выкарабкаться, порвать с морфинизмом. Но, так и не вылечившись, сбегает из больницы, после чего записывает в своём дневнике:
«Итак, после побега из Москвы из лечебницы… я вновь дома…
(Здесь страница вырвана.)
… вал эту страницу, чтоб никто не прочитал позорного описания того, как человек с дипломом бежал воровски и трусливо и крал свой собственный костюм…
Ах, мой друг, мой верный дневник. Ты ведь не выдашь меня? Дело не в костюме, а в том, что я в лечебнице украл морфий…
Меня интересует не только это, а ещё вот что. Ключ в шкафу торчал. Ну, а если бы его не было? Взломал бы я шкаф или нет? По совести?
Взломал бы».
Своему лечащему врачу («доктору N.») Поляков бойко заявил при встрече, что чувствует себя лучше и потому «решил вернуться к себе в глушь». И услышал в ответ:
«– Вы ничуть не чувствуете себя лучше. Мне, право, смешно, что вы говорите это мне. Ведь одного взгляда на ваши зрачки достаточно…»
Зрачки! Они выдают морфиниста с головой! Годы спустя в «Мастере и Маргарите» Булгаков обратится к читателям с признанием:
«Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза – никогда! Вам задают внезапный вопрос, вы даже не вздрагиваете, в одну секунду вы овладеваете собой и знаете, что нужно сказать, чтобы укрыть истину, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнётся, но, увы, встревоженная вопросом истина со дна души на мгновение прыгнет в глаза, и всё кончено. Она замечена, и вы пойманы!»
31 декабря 1917 года Булгаков написал сестре Надежде очередное письмо. В нём – едва ощутимое, но всё-таки подтверждение того, что в метаниях доктора Полякова отразились драматичные коллизии самого автора рассказа «Морфий»:
«В начале декабря я ездил в Москву по своим делам, и с чем приехал, с тем и уехал…»
Какие «свои дела» не получились у Булгакова? Не добился желаемой демобилизации или так и не вылечился в московской клинике?
Зато доподлинно известно, что из Москвы Михаил Афанасьевич направился в Саратов – навестить тестя и тёщу По пути окунулся в самую гущу набиравшего силу российского бунта, о чём не преминул упомянуть в том же письме от 31 декабря 1917 года:
«Придёт ли старое время?
Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать!..
Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стёкла в подъездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… Тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льётся и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Всё воочию видел и понял окончательно, что произошло».
В письме есть строчки, позволяющие представить, в каком ужасном состоянии находился тогда сам Михаил Булгаков:
«… вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере среди ненавистных мне людей. Моё окружение настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве…»
Вот до чего уже дошло – он ненавидел всех и стремился к уединению. Очень похожая ситуация описана и в рассказе «Морфий»:
«Целыми вечерами я один, один. Зажигаю лампу и сижу. Днём-то я ещё вижу людей. Но работаю механически…
… я один».
Но отсутствие общества Булгакова не тяготило. Он даже находил в этом положительные стороны:
«У морфиниста есть одно счастье, которое у него никто не может отнять, – способность проводить жизнь в полном одиночестве. А одиночество – это важные, значительные мысли, это созерцание, спокойствие, мудрость…
Мне ни до чего нет дела, мне ничего не нужно, и меня никуда не тянет».
Вся его жизнь теперь была разделена надвое: на те ужасные часы, когда по каким-то причинам инъекции отсутствовали, и на сладостные мгновения блаженства, эйфории. Обратим внимание на это слово – блаженство. И запомним его. Оно ещё встретится на пути нашего героя.
В дневнике доктора Полякова (а по сути дела в записях самого Булгакова) под датой 17 января 1918 года идут такие слова:
«Я погиб, надежды нет.
Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Я их боюсь. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество».
О своей отрешённости, отстранённости от окружающих Михаил Афанасьевич сообщал (не раскрывая истинных, болезненных причин своего состояния) и сестре Надежде. Дочитаем фрагмент письма от 31 декабря 1917 года до конца:
«… я живу в полном одиночестве. Зато у меня есть широкое поле для размышлений. И я размышляю. Единственным моим утешением является работа и чтение по вечерам. Я с умилением читаю старых авторов… и упиваюсь картинками старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего не родился сто лет назад!».
Буквально теми же словами Булгаков начнёт и написанный чуть позднее рассказ «Необыкновенные приключения доктора»:
«За что ты гонишь меня, судьба? Почему я не родился сто лет тому назад? Или ещё лучше: через сто лет. А ещё лучше, если б я совсем не родился…».
В обоих отрывках (из письма и из рассказа) перед нами предстаёт человек, оказавшийся на грани полнейшего отчаяния. Энергично прогрессировавший морфинизм делал своё чёрное дело, и Булгаков периодически впадал в тяжелейшую душевную депрессию («Морфий»):
«… избегаю оперировать в те дни, когда у меня начинается неудержимая рвота с икотой…
Здешнему персоналу я сообщил, что я болен. Долго ломал голову, какую бы болезнь придумать. Сказал, что у меня ревматизм ног и тяжёлая неврастения».
Эти термины («ревматизм ног» и «неврастения»), придуманные для прикрытия истинного заболевания, нам тоже ещё встретятся. Запомним и их.
Однажды, когда жена отказалась идти в аптеку за очередной порцией наркотика, он запустил в неё горящим примусом.
Татьяна Николаевна вспоминала:
«В Вязьме нам дали комнату. Как только проснусь – „иди, ищи аптеку“. Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это – опять надо. Очень быстро он его использовал. Ну, печать у него есть – „иди в другую аптеку, ищи“. И вот я в Вязьме там искала, где-то на краю города ещё аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит, меня ждёт. Он тогда такой страшный был… И одно меня просил: „Ты только не отдавай меня в больницу“.
Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала… Хотела всё бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он, – как же я его оставлю? Кому он нужен?
Да, это ужасная полоса была… Отчего мы и сбежали из земства… Он такой ужасный, такой, знаете, какой-то жалкий был».
В феврале 1918-го Булгакова наконец-то освободили от воинской службы. Он получил документ, в котором говорилось, что причиной демобилизации стало «истощение нервной системы» («Морфий»):
«Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью…
На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бёдрах.
Была… галлюцинация…
… лежу после припадка рвоты, слабый…»
В марте Михаил и Татьяна Булгаковы вернулись в Киев и поселились в родительском доме на Андреевском спуске. Демобилизованный военный доктор стал частным врачом-венерологом, практикующим у себя на дому. Жена по-прежнему активно помогала ему, выполняя обязанности медицинской сестры.
Литературовед Мариэтта Омаровна Чудакова несколько десятилетий тому назад создала уникальную книгу – «Жизнеописание Михаила Булгакова». Этот труд для всех булгаковедов является своеобразным «Евангелием», мы тоже будем постоянно обращаться к нему В «Жизнеописании…» приведено много воспоминаний Татьяны Николаевны Булгаковой. Её рассказы, касающиеся киевского периода, очень печальны:
«Когда мы приехали, он пластом лежал… И всё просил, умолял:
– Ты меня в больницу не отдавай!
– Какой же больницы он боялся?
– Психиатрической, наверно… Стал пить опий прямо из пузырька. Валерьянку пил. Когда нет морфия – глаза какие-то белые, жалкий такой».
Больной всё чаще терял самообладание. В один из таких моментов (ему в очередной раз показалось, что жена не торопится идти в аптеку) он навёл на неё браунинг. К счастью, вбежали братья и отобрали оружие.
С маниакальной настойчивостью Булгаков требовал всё новых и новых инъекций. К тому же в Киеве в тот момент наркотические препараты продавали совершенно свободно – в любой аптеке и без рецепта.
Как-то Татьяна Николаевны попробовала слукавить:
«Сказала однажды:
– Тебя уже на заметку взяли.
Тогда он испугался, но потом снова стал посылать».
В минуты просветления Михаил Афанасьевич продолжал делать записи о своём состоянии. Даже озаглавил их: «Недуг». Писал воспоминания о работе в селе Никольском: «Наброски земского врача». И по-прежнему никому не показывал написанное. Даже жене.
Тем временем болезнь стремительно приближалась к трагической развязке. Герой рассказа «Морфий» панически вопрошает:
«Люди! Кто-нибудь поможет мне?».
Спасти обречённого больного могло только чудо. И оно явилось к нему – в образе жены Татьяны («Жизнеописание Михаила Булгакова»):
«Ей он обязан был избавлением от болезни. Она стала обманывать его, впрыскивать дистиллированную воду вместо морфия, терпеть его упрёки, приступы депрессии. Постепенно произошло то, что бывает редко – полное отвыкание. Как врач, он, несомненно, хорошо понимал, что случившееся было почти чудом».
Рассказ об этом чудесном исцелении заставит, наверное, в очередной раз скептически усмехнуться не только убеждённых материалистов, но и всех, кто считает, что чудес на свете нет и быть не может. В самом деле, есть ли шансы у закоренелого наркомана, находящегося в последней стадии болезни, неожиданно излечиться? Да и возможно ли вообще с такой невероятной лёгкостью отвыкнуть от пристрастия к наркотику?
Конечно же, нет!
Обмануть матёрого морфиниста, вспрыскивая ему вместо наркотика привычной «крепости» дистиллированную воду, невозможно. Кстати, в рассказе «Морфий» как раз и описан случай, когда фельдшерица вколола доктору Полякову не «тот» раствор:
«… она сделала попытку (нелепую) подменить пятипроцентный двухпроцентным…
И из-за этого у нас была тяжёлая ссора ночью».
Всего лишь два процента вместо вожделенных пяти получил морфинист, и тотчас заметил это, произошла «тяжёлая ссора». А как бы отреагировал он на замену пятипроцентного раствора дистиллированной водой?