«Действие происходит в революционные дни 1905 г. – в семье Турбиных – один из братьев был эфироманом, другой революционером. Всё это звучало весьма слабо».
Булгаков тоже не был в восторге от этой пьесы. Но ещё больше расстраивало его другое, и он жаловался Константину:
«Ты не можешь себе представить, какая печаль была у меня в душе, что пьеса идёт в дыре захолустной, что я запоздал на 4 года с тем, что я должен был давно начать делать – писать…
… моя мечта исполнилась… но как уродливо: вместо московской сцены сцена провинциальная, вместо драмы об Алёше Турбине, которую я лелеял, наспех сделанная, незрелая вещь.
Судьба – насмешница.
Потом, кроме рассказов, которые негде печатать, я написал комедию-буфф „Глиняные женихи “… Наконец на днях снял с пишущей машины „Парижских коммунаров „в 3-х актах… Я писал её 10 дней. Рвань всё: и „Турбины“, и „Женихи“, и эта пьеса. Всё делаю наспех. Всё. В душе моей печаль.
Но я стиснул зубы и работаю днями и ночами. Эх, если бы было где печатать!»
Он торопился. Стремился наверстать потерянное. Он должен успеть. Потому и работал, стиснув зубы, днём и ночью…
Спектакли, поставленные по булгаковским пьесам, местная публика принимала хорошо. Может быть, даже слишком хорошо. И Михаил Афанасьевич, находясь под впечатлением тёплого приёма, на какое-то время даже перестал считать свои сочинения «рванью»:
«„Турбины“ четыре раза за месяц шли с треском успеха. Это было причиной крупной глупости, которую я сделал: послал их в Москву…»
В столице Советской России в ту пору проходил всероссийский конкурс драматических произведений, посвящённых Парижской коммуне – большевистский режим нуждался в революционном репертуаре. И Булгаков отправил свои пьесы в театральный отдел (сокращённо – Тео) Народного комиссариата по просвещению. Брату он признавался:
«Проклятая „Самооборона“ и „Турбины“ лежат сейчас в том же „Тео“, о них я прямо и справляться боюсь. Кто-то там с маху нашёл, что „Самооборона“ „вредная“…»
Многоточие после слова «вредная» поставил сам Михаил Афанасьевич. И сделал сноску в конце письма, продолжавшую незаконченную фразу:
«… и что её нужно снять с репертуара!.. (отзыв скверный, хотя исходит единолично от какой-то второстепенной величины)».
Это была самая первая рецензия на творчество Михаила Булгакова, вышедшая из-под пера столичного рецензента. И мнение его было резко отрицательным. Стало быть, в «Самообороне» содержалось нечто такое, что заставляло бдительного москвича насторожиться.
Самого автора «одноактной юморески» такой поворот событий, конечно же, опечалил:
«Отзыв этот, конечно, ерундовый, но неприятный, жаль, что я её, «вредную» „Самооборону “, туда послал…»
И, ни на что уже больше не надеясь, драматург просил брата: «Если она провалилась (в чём не сомневаюсь), постарайся получить её обратно и сохранить».
Сообщая о приёме, который публика оказывала спектаклям, поставленным по его пьесам, Булгаков ни единым словом не обмолвился о том, как к его творениям относились местные власти. Между тем владикавказская газета «Коммунист» встретила «Братьев Турбиных» очень недружелюбно:
«Мы не знаем, какие мотивы и что заставило поставить на сцене пьесу Булгакова. Но мы прекрасно знаем, что никакие оправдания, никакая талантливая защита, никакие звонкие фразы о „чистом искусстве“ не смогли бы нам доказать ценности для пролетарского искусства и художественной значительности слабого драматургического произведения „Братья Турбины“…
Автор… с усмешкой говорит о „черни“, о „черномазых“, о том, что царит „искусство для толпы разъярённых Митек и Ванек“. Мы решительно и резко отмечаем, что таких фраз никогда и ни за какими хитрыми масками не должно быть. И мы заявляем больше, что, если встретим такую подлую усмешку к „чумазым“ и „черни“ в самых гениальных образцах мирового творчества, мы их с яростью вырвем и искромсаем в клочья».
Любопытную деталь подметил периферийный рецензент. Он обратил внимание на то, что герои булгаковских пьес, созданные на потребу толпе «разъярённых Митек и Ванек», скрывали свои лица под «масками». И «маски» эти были не простые, а «хитрые». Запомним этот нюанс. С «масками» в произведениях Булгакова (да и в его жизни тоже) нам предстоит встретиться ещё не раз.
Критические замечания в адрес своих произведений Булгаков воспринимал очень болезненно. Но с рецензентом из газеты «Коммунист» вступать в споры не стал. Лишь посвятил ему (назвав «дебоширом») несколько фраз в «Записках на манжетах»:
«Господи! Дай так, чтобы дебошир умер! Ведь болеют же кругом сыпняком. Почему же не может заболеть он? Ведь этот кретин подведёт меня под арест!..»
Арест упомянут здесь не случайно – именно арестом пригрозили Булгакову за его статью в местной прессе. Об этом – в рассказе «Богема»:
«Фельетон в местной владикавказской газете я напечатал и получил за него 1200 рублей и обещание, что меня посадят в особый отдел, если я напечатаю ещё что-нибудь похожее на этот первый фельетон.
– За что?..
– За насмешки».
Даже не шибко грамотные комиссары из небольшого северокавказского городка сразу поняли, какая «собака» зарыта в дерзких статьях и пьесах бывшего белогвардейца. И чересчур осмелевшему литератору тотчас заявили о том, что большевики смеяться над собой не позволят. И произведений, противоречащих их вкусам и требованиям, публиковать не будут.
Такой поворот событий Михаила Булгакова, конечно же, не устраивал. И он начал подумывать о том, как бы поскорее покинуть негостеприимный Владикавказ.
Накануне бегства
16 февраля 1921 годы Булгаков отправил брату Константину ещё одно письмо, в котором просил его связаться с родственниками из киевского дома № 13 на Андреевском спуске: «Я тщетно пишу в Киев и никакого ответа не получаю… У меня в № 13 в письменном столе остались две важных для меня рукописи: „Наброски Земск[ого] вр[ача]“ и „Недуг“ (набросок) и целиком на машинке „Первый цвет“. Все эти три вещи для меня очень важны. Попроси их, если только, конечно, цел мой письменный стол, их сохранить. Сейчас я пишу большой роман по канве „Недуга“…
Сообщи мне, целы ли мои вещи и Т[асин] браслет».
Затем (после других просьб и поручений) Михаил Афанасьевич сообщал брату о своих планах на ближайшее будущее:
«Во Влад[икавказе] я попал в положение „ни взад ни вперёд“. Мои скитания далеко не кончены. Весной я должен ехать или в Москву (м[ожет] б[ыть] очень скоро), или на Чёрное море, или ещё куда-нибудь… Сообщи мне, есть ли у тебя возможность мне перебыть немного, если мне придётся побывать в Москве».
Выделенные нами слова («ещё куда-нибудь») явно намекают на то, что Булгаков по-прежнему не исключал возможности своей разлуки с родиной. Об этом же в апреле месяце он сообщал и сестре Надежде:
«На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи – „Первый цвет “, „Зелёный змий“, а в особенности важный для меня черновик „Недуг“… Выпиши из Киева эти рукописи, сосредоточь их в своих руках и вместе с „Сам[обороной]“ и „Турб[иными]“ – в печку.
Убедительно прошу об этом…»
Булгаков прощался. Со всеми родственниками. И с рукописями, очень для него «важными».
В связи с планировавшимся отъездом за рубеж возникал вопрос, брать ли с собой на чужбину жену? Михаил Афанасьевич колебался, не зная, что предпринять. Поэтому в письмах родным просто сообщал о том, что Татьяна Николаевна пока ещё с ним:
«Тася со мной. Она служит на выходах в 1-м Советском Владикавк[азском] театре, учится балету…
P.S. Посылаю кой-какие вырезки и программы… Если уеду и не увидимся – на намять обо мне».
Сестре Вере Булгаков написал немного подробнее о том, что успел за это время создать:
«… творчество моё разделяется резко на две части: подлинное и вымученное. Лучшей моей пьесой подлинного жанра я считаю 3-х актиую комедию-буфф салонного тина „Вероломный панаша“ („Глиняные женихи“). И как раз она не идёт, да и не пойдёт, несмотря на то, что комиссия, слушавшая её, хохотала в продолжение всех трёх актов…
Эх, хотя бы увидеться нам когда-нибудь всем. Я прочёл бы вам что-нибудь смешное. Мечтаю повидать своих. Помните, как иногда мы хохотали в № 13?»
Но какие бы планы ни строились, все они могли в одночасье рухнуть, узнай власти о медицинском образовании Булгакова. Его тотчас мобилизовали бы в Красную армию. Вот почему в письме (от 26 апреля) он в очередной раз просит сестру Надежду не вести никаких «.лекарских» разговоров…
«… которые я и сам не веду с тех пор, как окончил естественный и занимаюсь журналистикой».
8 мая владикавказская газета «Коммунист» сообщила читателям, что булгаковскую пьесу «Парижские коммунары» собираются ставить в Москве. Да, такие планы существовали. Но от автора потребовали переделок. Булгаков ничего исправлять не пожелал, и по его просьбе сестра Надежда забрала пьесу.
Тем временем подотдел искусств, в котором служил Михаил Афанасьевич, расформировали. Театр, где работала его жена, закрыли. И тотчас…
«… грозный призрак голода постучался в мою скромную квартиру, полученную мною по ордеру».
Пришлось срочно сочинять пьесу-агитку «Сыновья муллы», прославляющую новые большевистские порядки. Писалась она в соавторстве со знатоком местных обычаев, владикавказцем Т. Пейдзулаевым. В «Записках на манжетах» Булгаков назвал его «помощником присяжного поверенного, из туземцев».
«В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Её немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла.
В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши, после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников, кричали:
– Ва! Подлец! Так ему и надо!»
И наиболее темпераментные из зрителей палили в потолок из пистолетов.
Впоследствии Булгаков всячески открещивался от этой своей пьесы, а в рассказе «Богема» даже написал:
«… если когда-нибудь будет конкурс на самую бессмысленную и наглую пьесу, наша получит первую премию…»
Ещё более уничтожающая характеристика «Сыновьям муллы» дана в повести «Записки на манжетах»:
«В смысле бездарности – это было нечто совершенно особенное, потрясающее. Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества…
Вы, беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что-нибудь хуже! Будьте вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я! В коллективном творчестве. Писали же втроём: я, помощник поверенного и голодуха. В 21-м году, в его начале…»
И всё же, какой бы эта пьеса ни была, за неё Булгаков получил деньги («Записки на манжетах»):
«– Сто тысяч… У меня сто тысяч!..
Я их заработал!..
… Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперёд. К морю. Через море и море, и Францию – сушу – в Париж!»
Но много ли это – сто тысяч? Деньги таяли катастрофически быстро. В рассказе «Богема» Булгаков признавался:
«Семь тысяч я съел в 2 дня, а на остальные 93 решил уехать из Владикавказа».
Ехать было решено в Тифлис («Богема»):
«Почему именно в Тифлис? Убейте, теперь не понимаю. Хотя припоминаю: говорили, что:
1) В Тифлисе открыты все магазины.
2) – “ – есть вино.
3) – “ - очень жарко и дёшевы фрукты.
4) – “ – много газет, и т. д. и т. д.».
Этому-то «множеству газет» Булгаков и намеревался предложить свои фельетоны. А пьесами планировал заинтересовать театры солнечной Грузии. Заработав таким образом необходимую сумму, он и собирался через Батум отбыть в Турцию.
Однако большой уверенности в том, что планы эти осуществятся, у него не было. И в конце мая он отправил сестре Надежде письмо, полное неопределённостей:
«… сегодня я уезжаю в Тифлис-Батум. Тася пока остаётся во Владикавказе…
В случае отсутствия известий от меня больше полугода, начиная с момента получения тобой этого письма, брось рукописи мои в печку…
В случае появления в Москве Таси, не откажи ей в родственном приёме на первое время по устройству её дел».
Операция «Батум»
Столица Грузии очень быстро разочаровала Булгакова. В «Записках на манжетах» он воскликнет:
«Что это за проклятый город Тифлис!»
Причина недовольства заключалась в том, что на берегах Куры ни его пьесы, ни фельетоны никого не заинтересовали. Это выяснилось почти сразу, как он приехал в Тифлис. Пришлось написать родственникам письмо, которое Михаил Афанасьевич, видимо, считал прощальным:
«2-го июня 1921 года
Тифлис, Дворцовая № 6, Номера „Пале-Рояль“ (№ 15) Дорогие Костя и Надя, вызываю к себе Тасю из Владикавказа] и с ней уезжаю в Батум, как только она приедет и как только будет возможность. Может быть, окажусь в Крыму…
Целую всех. Не удивляйтесь моим скитаниям, ничего не сделаешь. Никак нельзя иначе. Ну и судьба! Ну и судьба!».
В середине июня Татьяна Николаевна прибыла в Тифлис. Деньги, полученные за «Сыновей муллы», к тому времени уже кончились. Пришлось расстаться с последними своими сокровищами («Жизнеописание Михаила Булгакова»):
«Мы продали обручальные кольца – сначала он своё, потом я. Кольца были необычные, очень хорошие, он заказывал их в своё время у Маршака – это была лучшая ювелирная лавка. Они были не дутые, а литые, и на внутренней стороне моего кольца было выгравировано: „Михаил Булгаков“ и дата – видимо свадьбы, а на его – „Татьяна Булгакова“.
Продав кольца, тут же поехали в Батум – осуществлять последний пункт задуманного плана: побег в Турцию.
И тут вдруг Булгакова вновь стали одолевать сомнения… Может быть, всё-таки остаться?.. Ведь если в «своей» Грузии в его услугах никто не нуждается, кому он будет нужен в «чужой» Турции?
Или всё-таки бежать?..
Михаил Афанасьевич колебался. Им завладели суеверия. По воспоминаниям жены, стоило ей что-то пообещать, как он тут же брал её за руку и спрашивал на полном серьёзе: клянёшься смертью? Татьяна Николаевна вздрагивала.
Ехать за рубеж вместе с женой Булгаков так и не решился. И вскоре отправил Татьяну Николаевну в Москву. Она села на пароход, который шёл в Одессу, и (после непродолжительной остановки в Киеве) в начале сентября 1921 года прибыла в столицу Советской России.
А Булгаков продолжал мечтать о Константинополе. Но это были голодные мечты. Или, точнее, мечты голодного. Вот как описаны они в повести «Записки на манжетах»:
«Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет. Я голоден, я сломлен. В мозгу у меня нет крови. Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь. Раз так… значит… значит…»
И он отправился вслед за женой – в Москву, в город, в котором ему предстояло прожить всю оставшуюся жизнь.
«Домой! По морю. Потом в теплушке. Не хватит денег пешком. Но домой. Жизнь погублена. Домой».
Этими словами заканчивается первая часть «Записок на манжетах».
Стремительный бросок голодного литератора в не очень сытую Москву на первый взгляд выглядит не совсем логичным. В самом деле, зачем прошедшему огни и воды 30-летнему человеку, бросив всё, что только можно бросить, устремляться в чужой малознакомый город? Что мог найти в нём тот, кто «сломлен», чья жизнь (и без того обречённая быть недолгой) уже «погублена»?
На эти непростые вопросы ответить можно было бы и так: Булгаков направлялся в Москву, потому что знал, что едет туда не простым искателем приключений. Он владеет пером! Мало этого, он легко…
«… находит смешные стороны в людях и любит по этому поводу острить».
Эти слова он вскоре посвятит другому острослову великому французскому драматургу. Но их вполне можно отнести и к самому Михаилу Булгакову который был готов применить своё насмешливое оружие против ненавистной ему большевистской системы.
Иными словами, изголодавшийся и измаявшийся 30-летний Булгаков жаждал мщения. За исковерканную судьбу за поруганные святыни, за растоптанные мечты, за годы, потраченные на бессмыслицу. В этом ореоле благородного мстителя он, видимо, и мечтал взойти на литературный Олимп.
Невольно напрашивается параллель. За 20 лет до этого (в самом начале XX века) другой 30-летний россиянин, Владимир Ульянов, покидал родину с тем же желанием: отомстить! За повешенного старшего брата, за поломанную карьеру, за не осуществившиеся мечты. Незадолго до отъезда (во время последнего допроса) полицейский следователь спросил у Владимира Ильича:
– На кого вы замахнулись, молодой человек? Перед вами – стена!
Ульянов, как утверждали его биографы, якобы, усмехнувшись, ответил:
– Стена, да гнилая. Ткни – и развалится!
И что же? Самодержавную стену царской России Владимир Ильич Ленин развалил весьма основательно. До основанья, как пелось в революционной песне. Затем на развалинах самодержавия большевики принялись строить своё «царство» всеобщего равенства – тот самый «новый мир», в котором все, кто был никем, должны были получить возможность стать всем. Вот эту-то утопическую большевистскую державу и мечтал растрясти своим насмешливым творчеством Михаил Булгаков.
Наверняка эту каверзную мысль внушил ему…
«… дьявол, в когти которого он действительно попал, лишь только связался с комедиантами».
Так напишет он годы спустя в романе о Мольере. А в пьесе «Дон Кихот» его рыцарь Печального Образа не без гордости скажет о самом себе:
«… этот печальный рыцарь рождён для того, чтобы наш бедственный железный век превратить в век златой! Я тот, кому суждены опасности и беды, но также и великие подвиги. Идём же вперёд…! Летим по свету, чтобы мстить за обиды, нанесённые свирепыми и сильными беспомощным и слабым, чтобы биться за поруганную честь, чтобы вернуть миру то, что он безвозвратно потерял, – справедливость!»
Что и говорить, планы у Булгакова были грандиозные. Но для того, чтобы начинать «.мстить за обиды», «биться за поруганную честь», чтобы попытаться вернуть миру потерянную им «справедливость», ему ещё надо было попасть в Москву.
Дьявольский год
Год 1921 был для Советской России трудным, голодным, а для многих и просто трагическим. В стране царила разруха, в Поволжье свирепствовал голод. Один из большевистских вождей, Николай Бухарин, признался в январе 1921-го:
«У нас положение гораздо более трудное, чем мы думаем. У нас есть крестьянские восстания, которые приходится подавлять вооружённой силой, и которые обострятся в будущем».
Тяжёлые испытания выпали в тот год не только на долю рядовых граждан. Беды не обходили стороной и тех, кто, казалось бы, должен был жить припеваючи – правителей рабоче-крестьянской державы.
Именно в 1921-ом начали вдруг преследовать жуткие головные боли Ленина. Заболели Троцкий, Зиновьев, Рыков, Бухарин, Томский, Сокольников, Дзержинский… Даже редко болевший Сталин и тот слёг в Солдатенковскую больницу – на операцию аппендицита.
Правда, рассерженный на большевиков Горький (он жил в ту пору в Петрограде) по поводу недомоганий Троцкого и Зиновьева заявил:
«Это самоотравление гневом».
Когда об этих словах донесли Зиновьеву, тот распорядился провести обыск в квартире «буревестника революции». Великому пролетарскому писателю тут же припомнили всю его нелицеприятную критику в адрес вождей нового режима и стали настойчиво выпроваживать за границу
Весной 1921 года подал прошение о выдаче ему заграничного паспорта и Фёдор Шаляпин. Сохранившиеся в архивах протоколы свидетельствуют, что 31 мая Ленин, Зиновьев, Молотов, Бухарин, Калинин, Петровский и Томский на очередном заседании политбюро решали «шаляпинский вопрос» (в повестке дня был по счёту двадцать первым):
«Слушали:
21. О выпуске Шаляпина за границу.
Постановили:
21. Отпустить Шаляпина за границу».
Вскоре великий певец покинул родину Навсегда.
Тем же летом тяжело заболел Александр Блок. И его судьбу тоже пришлось решать кремлёвским правителям. 12 июля на заседании политбюро ЦК присутствовали Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов и Бухарин.
«Слушали:
2. Ходатайство т.т. Луначарского и Горького об отпуске в Финляндию А. Блока.
Постановили:
2. Отклонить. Поручить Наркомнроду позаботиться об улучшении продовольственного положения Блока».
Возмущённый таким поворотом дела Горький обратился к Каменеву с решительным протестом, и 23 июля вождям пришлось вновь «решать вопрос» о судьбе больного поэта:
«Опрошены но телефону т.т. Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов.
Слушали:
5. Предложение т. Каменева – пересмотреть постановление н/б о разрешении на выезд за границу А.А. Блоку.
Постановили:
5. Разрешить выезд А.А. Блоку за границу».
Однако время было упущено, и вскоре Александр Блок скончался.
В июле уехал за границу и Алексей Максимович Горький.
Голодную и неприветливо-угрюмую страну Советов покидали не просто россияне, обидевшиеся на большевистский режим. Уезжали профессионалы и великие мастера, остро почувствовавшие свою невостребованность. А на освободившиеся места устремлялись честолюбивые молодые люди, мечтавшие ухватить за хвост птицу удачи.
В их числе был и 22-летний симферопольский студент Илья Сельвинский, сочинявший стихи, удивительно талантливые по форме и резко антисоветские по содержанию. Он прибыл в красную столицу из только что освобождённого от белых Крыма, чтобы продолжить образование в Московском университете. Была у него и заветная мечта: оседлав крылатого коня Пегаса, взлететь на нём на самую вершину поэтического Олимпа.
Интересно сопоставить, сравнить жизненный (а также творческий) путь Михаила Булгакова с судьбою тех, кто вместе с ним совершал восхождение на пик литературной славы. Поэтому в нашем рассказе мы будем по ходу дела бросать взгляд и в сторону других советских писателей и поэтов.
Большевистская столица
Свой приезд в Москву Булгаков описывал многократно. В автобиографии сообщал:
«В конце 21-го приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда».
Когда именно это произошло? В сентябре 1923 года в булгаковском дневнике появилась такая фраза:
«Как жаль, что я не помню, в какое именно число сентября я приехал два года тому назад в Москву».
В рассказе «Сорок сороков» указан лишь месяц прибытия в столицу:
«… въехал я в Москву ночью. Было это в конце сентября 1921 года».
В повести «Дьяволиада» сообщается день, который можно рассматривать как предположительную дату приезда: 20 сентября. А из второй части «Записок на манжетах» можно узнать даже точный час:
«Бездонная тьма. Лязг. Грохот. Ещё катят колёса, но вот тише, тише. И стали. Конец. Самый настоящий всем концам конец. Больше ехать некуда. Это – Москва. М-о-с-к-в-а…
Два часа ночи. Куда же идти ночевать?»
У литератора, прибывшего сражаться с большевистским режимом, не было крыши над головой. Какие уж там активные «боевые» действия?
Но Булгаков быстро сориентировался. Разыскав жену, которая уже успела в Москве «зацепиться», то есть найти «угол», он кинулся на поиски хлеба насущного. Об этом рассказывается во второй части повести «Записки на манжетах». Она имеет подзаголовок, слегка загадочный и немного тревожный: «МОСКОВСКАЯ БЕЗДНА. ДЮВЛАМ».
Что хотел сказать этим названием автор?
Булгакову (во всяком случае, в первые месяцы после приезда) Москва и в самом деле должна была казаться бездной. Об этом он совершенно откровенно признался в рассказе «Сорок сороков»:
«Теперь, когда все откормились жирами и фосфором, поэты начинают писать о том, что это были героические времена. Категорически заявляю, что я не герой. У меня нет этого в натуре. Я человек обыкновенный – рождённый ползать, – и, ползая по Москве, я чуть не умер с голоду».
Впрочем, поначалу его дела складывалось не так уж плохо (Рассказ «Воспоминание…»):
«Два дня я походил по Москве и, представьте, нашёл место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: также давали крупу и также жалование платили в декабре за август. И я начал служить».