– Сейчас всем трудно. Одним врать, другим верить.
– Считаете, я вру?
– Я этого не говорил.
– Надо, чтобы верили, иначе не получится делать вместе дело.
– Какое дело?
– Нужное! Мне, вам, и полезное. Но вы должны поверить в мою невиновность.
– А зачем ты мне постоянно говоришь об этом? – удивился я, порядком раздражаясь от ситуации, её нелепости. – У меня нет никакой власти, ты должен это понимать. Я даже не писатель, я просто человек, который сочиняет тексты на заказ. Понимаешь? Вымысел – вот моя стихия. Мне за это платят деньги. Юлиан должен был тебе сказать. Он ведь сказал?
– Я клянусь сейчас вам…
Я не был настроен на дальнейшее общение. Я понимал, что этот мальчик просто тратит моё время. Я пытался вбить в его глупую башку, что ему нужен не писатель, а адвокат, не мемуары, а апелляция; что, если он считает себя невиновным – ради бога, только без моего участия. Признаюсь, в тот момент я был очень зол. У меня просто чесались кулаки засандалить ему в скулу, крикнуть в ухо что-нибудь вроде «Алаверды, дорогой, с меня поиметь нечего!»
Из трёх часов, отведённых на свидание, прошло не больше двадцати минут, когда моё терпение исчерпало весь лимит.
– Я не вижу смысла продолжать этот разговор, поэтому сейчас встану и уйду, – тихо, но убедительно сказал я и отодвинул стул, приподнимаясь.
Ким озабоченно потёр шею и наконец умолк.
– Ладно, – неожиданно согласился он. – Было больше пользы, если вы могли бы доверять мне с самого начала. Вижу, пока не получается. Юлиан меня обо всём предупредил. Вы не волнуйтесь. Обещанный аванс я выплачу, как договаривались, без всяких обязательств. Пожмём друг другу руки?
– Ты не обижайся! – я неожиданно размяк, почувствовав себя неловко.
– Я не обижаюсь! – простодушно ответил Ким и протянул мне широкую ладонь. Я принял её и почувствовал в своей ладони острый комок.
– Это ключ, – быстро пояснил он. – Ключ от банковской ячейки. Над вашей головой камера, постарайтесь незаметно убрать его в карман.
Я судорожно сунул сжатый в кулаке свёрток в боковой карман пиджака.
– Молодец! – похвалил Ким и мне показалось, на секунду, что в его голосе зазвучали саркастические нотки. – На брелоке есть номер – это номер нужной вам ячейки; в записке – адрес и некоторые пояснения. Всё очень просто!
– Насколько я знаю, доступ посторонним лицам к банковскому сейфу запрещён. Так что, боюсь…
– Не бойтесь, – перебил меня Ким. – Я позаботился заранее о вашем доступе, когда Юлиан прислал мне договор на оказание услуг, в нём были прописаны ваши паспортные данные. Теперь вы никакой не посторонний.
– Юлиан заключил с тобой договор от моего имени? – изумился я, пропустив мимо ушей гораздо более удивительный факт.
– Не беспокойтесь, он предварительный, – заверил Ким. – Договор будет аннулирован, как только вы заберёте из ячейки необходимую сумму.
– Что это значит: необходимую?
– Возьмёте столько, сколько посчитаете нужным – в договоре это не прописано – и сверху: на счёт плюс список.
– Я что-то запутался. Какой счёт? Какой список?
Ты о чём?
– Записка, – напомнил мне с улыбкой Ким. – Все ответы на вопросы там. И да, совсем забыл: перед тем как попрощаемся, позвольте задать один вопрос. Сколько вам платили за ваши тексты?
– Вопрос почти интимный, – уклонился я от ответа и честно признался: – Никогда не любил подобные расспросы.
– Почему все так не любят этот вопрос? Ладно, не отвечайте. Мне от вас не нужен вымысел. Только факты.
Уходя из комнаты свиданий, я вдруг почувствовал на себе влияние невидимого из-за ширмы кукловода. С помощью тростей и ниток он пытался мною управлять. Чувство неудобное, противное и даже где-то гадкое. Оно укрепилось два или три часа спустя, когда я, предъявив паспорт, был сопровождён сотрудником банка к депозитной ячейке, открыв которую двумя ключами, обнаружил школьный ранец. Специалист охраны понимающе кивнул и выскользнул за бронированную дверь, а я, отщёлкнув замки, заглянул во внутрь. Ошеломлённый, извлёк на свет несколько изжёванных двадцаток с Эндрю Джексоном.
Заплечная котомка была туго набита небрежно упиханными в неё, обтрёпанными американскими банкнотами, преимущественно десятками и двадцатками. Реже попадались полтинные купюры, ещё реже – сотенные. Неэкономно уложенные деньги, должно быть, в спешке трамбовали с тем, чтобы уместить всю сумму в пространство небольшого рюкзачка. Едва ли купюры были фальшивками. Выглядели натурально и натурально пахли – кожным салом и другими человеческими прелестями. Да и какой резон, подумал я, хранить денежный фальсификат здесь, в банке, где убедиться в его подлоге проще простого. На входе в помещение депозитария я видел мультивалютные детекторы, так что… Так что, скорее всего, деньги были настоящими. Из чего следовало: некто Наркисов, осуждённый за убийство и отбывающий наказание в колонии, только что отдал мне добровольно ключ от тайника с весьма приличной суммой денег и правом распоряжаться ею по собственному усмотрению.
Первый взгляд на ситуацию: кидалово. Такая версия казалась мне самой очевидной. Правда, гипотеза хромала нелогичностью: как ни крути финансовая афера подразумевают личную наживу мошенника, а не жертвы. Пока что – с целым рюкзаком наличности – жертвой я себя не ощущал. Впрочем, поразмышляв немного, я похолодел от мысли, насколько всё просто и логично. Насколько мне известно, банк не несёт ответственности за содержимое ячейки. Это положение объясняется просто: банкиры не суют свой нос в вашу ячейку, и вы платите им только за охрану. Получается, что о содержимом банковского сейфа никто, кроме владельца, не знает, а это, что ни говори, удобное обстоятельство для вымогания. Ну, то есть приходит лох, вроде меня, открывает ячейку ключом и автоматически попадает на очень-очень-большой-развод. Ничто ведь не мешает заявить тому же Киму, что кэша в банке у него хранилось, скажем, сто тысяч. Или двести. Не суть. Суть: предъявить предъяву лоху.
На данном этапе рассуждений мои колени подогнулись и предательски задрожали. Я попятился назад от денежного вороха. Кидалово выходило филигранным и столь искусным, что я укрепился в мысли, что имею дело с профессиональным сообществом мошенников, использующих в качестве наживы тюремный общак. Наверно, Ким работал в доле с… С кем? С Юлианом? Бред! Зачем это ему? Ну: предположим, ведь можно предположить о человеке, что он двуличный интриган. Допустим, Юлиан организовал действующую схему по отъёму денег. Допустим, собрал команду. Но какого чёрта он выбрал на роль доильной коровы меня? Уж кто-кто, а он должен знать, что с меня-то взятки гладки. На эту роль больше подошёл бы Лунин. Вот уж у кого денег куры не клюют. Лунин! Как я не понял сразу. Возможно, он автор преступной группировки.
Автор преступной группировки? Я расхохотался собственной рассудочной дедукции, даже утёр слезу. Всё-таки перебор! Выходило всё как-то слишком за уши притянуто. Реальная жизнь не лишена простоты, и в этом её элегантность и изящество. С другой стороны, за такие уши грех не потянуть: воображение, подпитанное страхом, рисовало картинки не жизни, а, скорее, сюжета очередного «макулатурного» романа. Что ж, вот они издержки книггерской профессии. Будь у меня специальный блокнот, которым я, как когда-то, вдохновение ловил, можно было бы сейчас потешить страничку-другую блестящим «прожектом». Впрочем, от коленкоровых «неводов» в линейку я отказался давно – в пользу плоских представителей семейства Apple.
Не придумав ничего другого, я попытался просто успокоиться и проанализировать ситуацию с самого начала. Запустил руку в ячейку и ощупал каждый угол – вдруг что-то упустил. Нет, пусто. Вытащил выданный мне Кимом ключ из скважины и тщательно осмотрел на свет. Ключ, как ключ – ничего особенного: в кольце с пластиковым веретеном брелока, на который при подмётной передаче был наверчен газетный фунтик с пояснительной малявой. Когда я вышел из дежурки, всё моё внимание оказалось прикованным к нему. «Этика правильных понятий, – писал мне Ким, – требует от меня исполнения воровских наказов. Один из них, грев – продукты и вещи на поддержание заключённых. Чем бы ни завершилась наша встреча, буду вам признателен, если поможете со списком необходимого». Дальше следовал список необходимыхтоваров. Перечень был грандиозен. Перечислялись продукты питания: чёрный чай, сало, сушки, конфеты, курево. Список продолжал набор аптечки первой помощи – зелёнка, нашатырь, аспирин, активированный уголь и прочее, а довершали необходимое ёлочные игрушки и шахматные часы с карандашной пометой «лично для меня». На оставшемся клочке бумажного пространства Ким втиснул адрес банка и ещё одно пожелание. Он просил совершить денежный платёж для некой Галигузовой Нуры Атабековны на сумму пятьсот долларов.
Всё это очень походило на нигерийские письма счастья и золото Лимпопо, как типичный пример махинации с массой подставных лиц и продуманной легендой. Но что-то всё же не сходилось. Принцип работы хорошего лохотрона основан на том, чтобы втереться в доверие клиенту, получить с него деньги и – profit! – смыться с кушем. Да, всё верно, но тогда это был либо плохой лохотрон, либо его устроители не учли тот факт, что сделать профит может и сам клиент. Ничего не мешает мне сейчас изобразить джентльмена удачи и свалить с рюкзаком ко всем чертям, забив на всякие там просьбы и пожелания. Да за такую кучу денег можно и побороться. Ведь можно? Как только эта мысль вспыхнула и выкристаллизовалась в моем мозгу, я твердо знал: решение уже принято.
Глава 3
Пустая часовня, жилище ветра.Окна зияют, дверь скрипит на ветру.Мертвые кости чар не таят.ЭлиотВот если бы у каждой истории, берущей начало с гениальных и страшных недосказанностей, не было фигуры умолчания, того о чём не говорят, но что незримо присутствует за всеми помыслами и поступками, думаю, в сумме сюжета и интриги это выглядело примерно так – оскорбительно досадно.
Иногда я думаю, что перспектива знака многоточия – это лучшее, что могут дать сюжеты грядущих судеб. Ведь наши жизни – те же ненаписанные или недописанные повести. Насколько было лучше взращивать слова, выплёскивая на бумагу, тут же забывать. Тогда бы повесть моей жизни непременно напоминала чемодан, на котором сверху лежал бы взмокший автор, в тщетной попытке утрамбовать всё важные мысли и слова. Но совершенной жизни, как и совершенной книги, увы, не существует.
Упоминая об историях с недоговорённостями, прежде всего, я имею в виду историю отца. Для меня он был и остаётся самой великолепной фигурой умолчания, самым почётным знаком многоточия в нашей семье. Именно поэтому рассказывать о нём особо нечего, но не упомянуть его нельзя.
Его звали, зовут Карим. Он родом из междуречья Вятки, исконно этнического региона луговых марийцев. Мама из Чабакура, это севернее тех мест, где родился и рос отец. Но свёл их вместе Кирово-Чепецк. Мама сразу после школы уехала туда получать строительную специальность. Быть в этой теме тогда казалось жутко модным. Социализм строили, и всё такое. После учёбы мама осталась в городе, устроилась на работу, встала в очередь на квартиру. Чем занимался отец до судьбоносной встречи с мамой, я не знаю. Его мать, моя бабушка, которую я тоже совсем не знал, тянула в Кирово-Чепецке бизнес. Влиятельная дамочка была, скажу. Мама рассказывала, в девяностых местная братва ей забивала стрелки, а та будучи не робкого десятка, подвязывала дружбу с ворами в законе, набирала в штат головорезов-уголовников и устраивала лютую войну. Вроде взрывали её однажды, безуспешно, но за достоверность истории я не ручаюсь. А вот то, что она сама любого, с кем не могла договориться, «заказывала» – было страшной, но чистой правдой. А что хотите – девяностые, тогда подобное хоть и считалось беспределом, но удивляло кого-то мало. Обычная делёжка пирога с захватом или, как сейчас сказали, с освоением. К 91-му подошла мамина очередь на квартиру, ключи должны были выдать не то в октябре, не то в декабре. Но после августа стало ясно: квартиры не будет, новоселья тоже. Квадратные метры очередников благополучно отошли строительному кооперативу будущей свекрови. Бизнес у неё был строительный, мама тогда работала инженером-проектировщиком в Кирово-Чепецком КБ, которое дышало на ладан, готовясь испустить последний дух. Маховик строительного бума, раскрученный в начале девяностых, помог бюро выжить, он же познакомил маму и отцом. Тот часто в сопровождении личного водителя наведывался в бюро с мелкими поручениями матери. Это уже после, в нулевых, в обиход вошло устойчивое выражение «мажор». Но сами мажоры, конечно, появились гораздо раньше.
Маменькин сынок – так за глаза называли Карима в КБ – подкупил интеллигентную, но бедную сотрудницу бюро не только роскошью ресторанов и букетами голландских роз, стоимостью в половину маминой зарплаты, но и, как ни странно, умением красиво ухаживать, где не последнюю роль сыграла великолепная декламация стихов по памяти. Карим боготворил две вещи: античную поэзию и крепкие напитки. Случалось, совмещал одно с другим. И всё же, если первое способствовало сближению родителей, то второе вело к их неизбежному разрыву. Мама любила Серебряный век русской поэзии и не столь ценных, не столь мужественных, но не менее крупных поэтов-семидесятников. Она называла их поколением без иллюзий, потому что сама была оттуда родом. Она не была из тех, кто сопротивлялся внутренне режиму, хотя, по собственным признаниям, распространяла большое количество машинописных копий самиздата сборника Цветаевой – официально не запрещённой в СССР, но практически ненаходимой в книжных магазинах. Она испытывала наслаждение при чтении этих романтичных, полнозвучных стихов. Её интересовало всё, что было так или иначе связано с Мариной. Даже я в награду за эту преданность планировался появиться на свет с вымышленным именем Мур – этим именем поэтесса ласково называла единственного сына. Карим хотел назвать меня в свою честь, вернее, этого хотела бабушка. Она считала, что имя ребёнка имеет сильное влияние на его судьбу, поэтому к выбору надо подходит ответственно. Разумеется, лучшим именем для мальчика она считала имя собственного сына. Бабуля не дожила до моего рождения, так что обошлись компромисснополовинчатым решением. В этой схватке Карим и Мур спаялись в инертно-беспристрастный нейминг англо-ирландского истока с едва уловимым перевесом в сторону отца. Надежда Никитична, директор школы, утверждала, что Ким – имя советского происхождения, составленное из заглавных букв Коммунистического Интернационала молодежи. Ну, не знаю, чтобы я ответил на это бы сейчас? Просто пожал плечами. Тогда – конечно, сильно злился и тихо ненавидел за нелепое и гнусное предположение. Что я тогда знал о Коминтерне? Понятно, что я раздражался на собственную неосведомлённость.
Мои родители сошлись стремительно, как вихрь, проедая семимильными шагами отношения. Стихи, случай, шёпот, музыка – их сплавили, а выпивка, дружки, долги и круглолицая буфетчица – раскололи раз и навсегда. Отец был и остаётся табуированной темой. Говорить о нём в нашей семье до сих пор не принято.
Кооперативную «трёшку» с изящным круговым балконом, оставленную им, пришлось менять на квартиру-«полуторку» с перегородкой и смежным санузлом. На эту разницу в деньгах мама рассчитывала поднимать меня на ноги. Мы перебрались на юг области, в город по меркам Кирово-Чепецка, крупный. Чабакур славился оцилиндрованными брёвнами, эмалированными вёдрами, трамвайным парком, троллейбусным депо и древними позвоночными ископаемыми, чьи найденные то тут, то там останки время от времени разбавляли жиденькой сенсацией местную газету «Магистраль». Одним словом, здесь можно было жить. Город лежал на крутом берегу Вятки на полпути к нашей бывшей даче, где Карим хлопотливо вил новое гнездо со стебанутой на всю голову дамой. Ближе к лету и каникулам, он умудрялся оседлать свой прыткий, но вдрызг разбитый москвичок, чтобы с двумя-тремя мелкими ремонтами в дороге добраться до Чабакура. После долго рядился с мамой, словно выторговывал залежалый товар, а когда – не с первой попытки – получалось, мы по южному шоссе, минуя магазины автозапчастей, пилили обратно с поломками двести километров на историческую родину отца.
Это был фанерный домик с удобствами наружу, вроде колонки и сортира под забором с вкопанным ведром. Двор, правда, был огромный: пятнадцать соток, засеянных полусъедобными растениями и корнеплодами. Эта буфетчица-разлучница была помешана на натуральном хозяйстве и феодальной экономике. Сахарная свекла, ячмень, картофель, редька, лук-шалот, щавель и даже лебеда были предметами её повышенного интереса. Всё шло в дело, всё, что появлялось на столе, было с огорода: ячменный хлеб, свекольник, лебедянь и жутчайший луковый салат. Оставив повсюду следы своей аграрной деятельности, она старалась не попасться на глаза, всё время пока я гостил, пропадая от зари и до заката на свекольных грядках или в ячменных посадках.
Дача стояла аккурат возле бобровой запруды. Хатки, похожие на перевёрнутые церемониальные чаши, Карим нарочно не трогал. Жалел их, что ли, не знаю, но летом запруда дико цвела, превращаясь в узаконенный бобрами рассадник комаров. Эти мелкие кровопийцы набивались зудящим облаком в комнаты, делая совершенно невозможным пребывание внутри. Впрочем, снаружи было ненамного лучше. Костёр из еловых веток их отпугивал, но только пока источал смоляные клубы дыма, от которого одинаково плохо было и комарам, и людям. Я находил спасение в полутёмном забарахлённом пространстве чердака. Можно вообразить, что комаров отпугивал неимоверный хаос, царивший всюду, хотя, возможно, причина крылась в колонизации плесневых грибов, атаковавших стопки книг, оставшихся от прежних хозяев. В этих разноцветных бархатистых налётах и мучнистых пятнах была не только букинистика, но и саманная штукатурка, и вечно не просыхающие от дождей палубные доски перекрытий. Отец порывался книги сжечь, но, страдая от бронхиальной астмы, боялся чердака не меньше комариных гарпий.
Лет до десяти Карим навещал нас с мамой, пока, в одну прекрасную весну сильнейший паводок не оставил его вовсе без жилья. Затопило ко всем чертям и дом, и огород, и ракушку с «москвичом». Всё, что я знаю о нём сейчас: он бросил свою буфетчицу (или она его), стал пилигримом, странствует по свету. Иногда до матери долетают его скупые открытки из разных уголков планеты. Я думаю, это он специально, чтобы она завидовала, хотя завидовать-то нечему. Мужику, на секунду, больше полтоса: ни дома, ни угла, бродяжничает где-то. Разве так нормально?
Кстати говоря, моё первое знакомство с шахматной доской случилось ровно как в набоковском романе – на чердаке отцовской дачи. Она отыскалась там же, среди лабиринтов неописуемого бардака, неплохо сохранившейся, но без ладьи и пешки. От скуки спасали книги. Хотя Карим и запрещал к ним прикасаться, я с удовольствием (исключительно из вредности) ослушивался всякий раз, и листал книги в поисках картинок. Иллюстрации стояли в остром дефиците, зато текста всегда было в избытке. Первая книга, осиленная при свете налобного фонарика, изъеденная паразитическими спорами ровно на столько, чтобы не терять тончайшей нити повествования, стала набоковская «Защита Лужина». Мне было девять: меньше, чем герою книги. Единственное, что можно было требовать от автора, и что я получил сполна – редкое чувство присутствия в книге – той самой магии, которой ждёшь от писателя больше всего. В книге писатель обращался к жизни русской эмиграции. Но что тогда я знал об этом? Ровно столько, сколько знал о Коминтерне. Я был уверен: книга о гроссмейстере. Мне нравилось это сложносочинённое, трудновыговариваемое слово. Непременно хотелось, во что бы то ни стало иметь звание шахматного мастера. Гроссмейстер – это даже звучало умно. Как профессор, или магистр.
Болезненная страсть к шахматам пришла позже. В школьной библиотеке на меня упала книга наставлений гроссмейстера Блоха. В прямом смысле: свалилась на голову. Конечно, я не увидел в этом вселенского проведения, меня нельзя обвинить в избытке сентиментальности. Взял почитать и всё. Но учебник не зашёл, сдал через день обратно. Конечно, шахматного поля и тридцати фигур недостаточно для претворения мечты в реальность, и я почти угас, как это бывает, когда тебе нравится какой-то человек, и вдруг он говорит или что-то делает такое, ну не знаю, козявки прилюдно достаёт из носа и оставляет на ножке стула. И всё: с этим ты не можешь мириться, это ниже любых самых заниженных твоих ожиданий симпатии. Вот так и с мечтой. Книжные нравоучения учебного толка мне показались такой большой козявкой, что я подумал: нет, точно не моё.
Если вёдрами и брёвнами Чабакур гордился по праву (хозпосуда, покрытая эмалью, шла на экспорт в Венгрию, а брёвна в виде каркасных срубов уезжали в подмосковные посёлки), то шахматными клубами город похвастать не мог. Даже самая захудалая секция или кружок там как-то не прижились. В глубоких синих до черноты дворах я иногда встречал поклонников игры с впалыми грудями и картофельными лицами. От дворовых шахмат всегда пахло спиртным, энтузиазма любителей хватало разве что на второй заход в винно-водочный, не больше. Шахматы перетекали в шашки, шашки в карты, карты в домино, во что угодно, способное окоротить хозбытовое пребывание цепных мужепсов на страже раздолбанных ячеек общества. На их лицах (мордах?) я читал бессилие полностью зависимых от внешних обстоятельств существ. К этим обстоятельствам – семье, городу, стране, эпохе – они хотели предъявить определённый счёт, но к своим немолодым годам (мне они казались жутким старичьём) понимали, что выбора нет, выбор – иллюзия для дураков. Это было так заразительно, что даже я начинал чувствовать себя таким же обречённым мухомором, не требующим от жизни ничего: ни любящего отца, ни заботливой матери, ни стремления, ни чуда, ни надежды.
А между тем, чудо случилось в лице попавшего к нам из столицы Данила Артёмовича Переверзева. Новый школьный методист сразу как-то приглянулся всем, но не директрисе. Уж не знаю, за что она его невзлюбила, но злые языки завучей «шептали» на всю школу, что когда-то кому-то обещали директорское кресло в одном московском лицее. За какие заслуги неизвестно, но обещать-то обещали, только не дали. С тех самых пор у директора предвзятое отношение к москвичам. Данил Артёмович заочно поставил ей диагноз – москвофобия. Глухая провинция, сказал он, таким категорически показана, она их лечит, поддерживая на плаву. У Переверзева были, кстати говоря, те же симптомы. Вырос себе в рабочем районе Ижевска, переехал учиться в столицу, прожил двенадцать лет и съехал оттуда в нашу дичь, искренне жалея москвичей, страдающих от выхлопных газов и перенаселённости. Себя он тоже жалел, но задним числом, как бы в прошедшем времени. В нашей школе ему, похоже, нравилось, во всяком случае, до тех самых пор, пока директриса не нашла способа избавиться от допекавшего её коллеги. Для меня Переверзев стал тем самым человеком, сильно раздвинувшем границы шахмат. Шахматы он не любил, он их боготворил. Когда рассказывал о гамбитах, миттельшпилях и эндшпилях, его руки легонько потряхивало от возбуждения. «Это, брат, такая гимнастика для мозгов, – приговаривал он, раскладывая фигуры на доске, – которая отнюдь не предполагает душевного здоровья».
Начиналось интересное: чувство неурочной взрослости требовало от меня сверхжертв самоутверждения. Вообще, подростковый кризис характеризует много скреп с приставкой «само»: самоутверждение, самовыражение, самосознание. Любое из этих слов легко анатомирует образ моих тогдашних действий и их причины. Слушая раздёрганный, ритмичный голос методиста, глотающего знаки препинания, я понимал, что он единственный, кто верит в мой талант. Он считал, что меня это кое к чему обязывает. Помню его лайфхаки на все возможные замесы жизни, все до единого, особенно те, что касались перспективы переезда в Москву. Он постоянно твердил про вуз, в котором смог получить достойное образование и предрекал мою судьбу в похожем русле. Но помни, наставлял меня Данил Артёмович, будто он был сказочной феей, а я простодушной горемычной Золушкой, выбивая лакомые места с шашкой наголо по жизни, не стоит лезть в категорию покорителей с горящими глазами, идущих по головам к заветной московской «однушке».
Это, конечно, были странные советы – не по возрасту. «Попытай удачи, – продолжал он наставлять в своей манере, – только не вздумай терять больше, чем приобретёшь. Столица умеет сбивать с намеченных путей». Но у меня тогда пути не только не наметились, но даже не проклюнулись. Переверзев достоверно знал, что мы не выбираем дороги, дороги сами выбирают нас.
Весомые причины ехать учиться в Москву возникли где-то за неделю до выпускного. Примерно в это время долбанула мысль в голову, что, сбросив оковы среднего образования, я останусь на пугающем распутье. Тогда я ошибочно решил, что подростковые мечты можно (и нужно) уложить в формулу «пришёл-увидел-победил», а если это так – их надо немедля воплощать. Треморной рукой я полез в мобильный телефон выискивать тот самый вуз, про который когда-то слышал.