Вот жизнь и прошла… Это было его единственным ощущением, слившимся с другим, – он вдруг увидел себя в другой жизни, молодым, удачливым, любимым…
Таким, каким должен был быть… Но… Он вспомнил, как избивал беззащитного семилетнего мальчишку из соседнего двора, с какой-то остервенелой яростью, просто так, чтобы показать ухмыляющимся старшим подросткам, что ему «не слабо»… Что он вышиб тогда из себя?.. Бог знает.
Острая жалость окрасила мир желтым, уголки губ чуть опустились… Выстрела он не ощутил… Белая, словно склеп, дежурка со змеистыми проводами вдоль стен просто пропала, словно кто-то выключил свет. Навсегда.
Бойцы доложились. Всего – двадцать два трупа. Двое – в будке у ворот, двое – из караулки, четверо – взлетная плошадка, девять человек – в караулке: туда просто бросили баллончик с паралитическим газом мгновенного действия. Еще трое – врач и обслуга. Плюс трупы от предшествовавших их появлению разборок…
Все «двухсотые» запакованы в мешки и уложены в кузов появившегося грузовичка. Машина заурчала мотором и отвалила в сторону моря. Там уже ждал катер. Ровно через час «двухсотые» будут затоплены в Гнилой бухте, и через пару недель от них не останется и следа. Чисто.
– Дельта-два вызывает Дельту-один.
– Дельта-один слушает второго.
– Чистота. Полная.
– Время?
– Полторы минуты.
– Подтверждаю. Принял. Исчезайте.
– Есть.
Майор Сергеев опустил переговорное устройство, сделал знак рукой, и бойцы группами по три человека разошлись на четыре стороны и растворились в предутренней мгле.
Альбер нажал кнопку на миниатюрном таймере и теперь следил за секундной стрелкой зеленого циферблата на приборной доске автомобиля. Тридцать секунд…
Двадцать… Десять… Сейчас!
Особняк налился изнутри пламенем; глухо ухнул взрыв, и ровный мощный огонь охватил сразу все здание – словно в предутреннем небе расцвел невиданный алый цветок. Зарево отразилось от низких туч, сделав утро лиловым. Машина мчалась по змеистой дорожке. Лучи фар выхватывали лишь небольшой участок впереди, и казалось, водитель ориентируется совершенно интуитивно – езда на такой скорости по такой дороге была слишком рискованной.
Риск? Жить вообще рискованно, а жить активно – рискованно втройне. Но другой жизни Альбер не знал. И не хотел.
«Порше» проскочил центр городка, не сбавляя скорости. Свернул на юг, в сторону залива, и, проехав по улице пару кварталов, остановился у небольшого двухэтажного домика за высокой изгородью, сплошь увитой виноградом. Ворота открылись автоматически, как только водитель нажал кнопку на пульте управления.
Въехал под навес, вышел из автомобиля, подошел к двери, что находилась со стороны дворика. Вообще, и сам дом, возведенный совсем недавно, был построен по-татарски: к улице были обращены лишь глухие стены, все окна – внутрь дворика. Правда, с некоторой модернизацией: на втором этаже на улицу глядело несколько решетчатых окошечек в староанглийском стиле; но стекла были зеркально тонированы, сделаны на заказ, и пробить их было невозможно ни пулеметной пулей, ни кувалдой. Первый же этаж был «глухим» вовсе: ни единого оконца.
Альбер вытащил из чемоданчика небольшой прибор, нажал кнопку, отключая сепаратную сигнализацию, нащупал под подоконником плату, «сыграл» на клавиатуре из семи кнопочек, сродни баянным, незамысловатую мелодию, отключив дублирующую сигнальную систему; впрочем, нигде не раздалось ни звука. И только после этого вставил ключ в замок и открыл дверь.
Поднялся на второй этаж, подошел к секретеру, открыл, насыпал в широкий бокал четыре ложечки растворимого кофе, плеснул тоника, тщательно перемешал, долил коньяком, подождал, пока осядет пена, и выпил тремя глотками. Выспаться ему удастся не скоро, а энергия – необходима.
– Приоритет Магистр, – произнес человек за спиной.
Альбер обернулся медленно. Мужчина среднего роста, лет сорока пяти спокойно сидел в кресле. Как он вошел в комнату – Альбер не слышал, но очевидным было одно: в дом он проник до приезда Альбера. Как там у англичан?
«Мой дом – моя крепость». Похоже, крепостей уже не осталось.
Мужчина ждал. Рядом с ним, на подлокотнике, лежала неровно порванная пятирублевая бумажка советского образца. Альбер вынул из портмоне другую половинку, передал сидящему. Тот сложил половинки, вернул Альберу. Совпадение полное.
Альбер открыл «дипломат» и молча выложил кассеты на столик. Человек спрятал их во внутренний карман пиджака, поклонился легким кивком.
– Провожать не нужно. Выйти я сумею, – произнес посетитель с едва уловимой иронией и спустился по лестнице. Щелкнул входной замок.
Альбер чувствовал себя словно октябренок, построенный на пионерской линейке. По стойке «смирно». «Э-э, человече, что ты есть в этом мире?»
Магистр умен. Чертовски умен. Одним действием он продемонстрировал и свое превосходство, и свое могущество. Приоритет Магистр. Шаг вправо, шаг влево – побег. Только – по тропочке, меж сторожевыми псами. Единственное, что утешало Альбера, – в этом мире абсолютной свободой, как и властью, не обладает никто. У всех своя тропочка, своя «колючка», свои сторожевые псы…
Глава 7
Старик сидел в увитом виноградом дворике и читал газету. Станица просыпалась рано, еще затемно, и это нравилось старику. В сумерках он умывался дождевой водой из корытца во дворике, заваривал в полулитровой эмалированной кружке крепчайший чай; воду кипятил в закопченном котелке между двух кирпичей прямо здесь, во дворе, – хватало пяти лучинок.
Чай старик любил сладкий, внакладку, со ржаными, чуть подсоленными сухарями – это было лакомство. По станице ржаного хлеба не пекли вовсе, а старику привозил Васька Мостовой: хлеб он добывал в краевом центре, да и там черный бородинский выпекали лишь в одной пекарне, при семейной лавке. Васька мотался в область раз в две недели по службе и набирал кряду буханок двадцать – старику хватало надолго.
Для старика начинался праздник, похожий на ритуал. Он растапливал печь, резал на столе хлеб тонкими ломтями, чуть присыпал крупной солью, кропил едва-едва постным маслом и-на печь. Печка была, понятно, не сибирская: просто две сложенные параллельно стеночки да железяка для варки-парки. Но такой здесь хватало: и супец сварганить, и дом согреть.
Сухарики подрумянивались, старик складывал их в белый полотняный мешок – чтоб дышали, и – прятал в запечье под потолком, в самом сухом месте. Нет, голода он не опасался: погибнуть от голода в благодатном краю, да рядом с морем, мог только полный недоумок. Просто любил черный хлебушко, любил его тихий домашний дух; казалось, что так и дом не пуст, и хозяйка просто отлучилась на время и вернется скоро, и одинокие бессонные ночи – просто иллюзия, сон, не явь.
Старик был крепок, статен и очень стар. Память его была светла, ушедшее виделось ярко, словно было вчера, но старик не жалел о промелькнувшей жизни, зная наверное: жить нужно для живых. Бог знает, что он не успел еще в этой жизни…
Дом старика стоял за краем станицы, на отшибе, две комнаты, кладовка и дворик, увитый со всех сторон и сверху виноградом и больше похожий на комнату.
Еще был вместительный добротный погреб, там хранилось в бочках вино.
Собственно, старик никогда не был ни виноградарем, ни виноделом, занялся так, чтобы было чем время занять; тем более виносовхоз распродавал виноград за бесценок, почти даром: былую «бормотуху» продавцы уже не заказывали, а чтобы переоборудовать завод – ни денег, ни желания ни у кого… Старик прикупил на том же заводике и пресс, давил сок да заливал в бочки. За восемь лет наловчился – даже местные вино оценили. Вино старик продавал задешево, впрочем, как и все в станице, – на жизнь хватало.
Был он нездешний. В станицу приехал лет пятнадцать назад из Восточной Сибири, прижился. Да и чего не жить – море шумит, солнышко светит. Вот только ночи… Ночами не спалось… И вспоминалось… Умом старик знал: жить нужно для живых, а сердцем так и был с теми, кого любил когда-то.
Старик допил чаек, ловко свернул толстенную самокрутку из самосада: табак рос за домом высокими кустами, старик высаживал его на отдельных грядках – по сортам… Чиркнул спичкой, затянулся потрескивающей цигаркой… Здоровьем Бог не обидел. Он и курил, и чай тянул крепости предельной, отчего зубы были цвета темной слоновой кости… Ну да зубы-то были! В свои восемьдесят шесть мог старик и порыбачить, и печку сладить, и пройти впроходку верст тридцать… Как сейчас сказали бы – наследственность. Раньше таких в гренадеры брали. Сухой, высокий, широкоплечий, с коротко стриженной абсолютно белой бородкой, с белыми волосами, прибранными ленточкой, словно обручем, был он схож со стародавним князем, ушедшим от буйной ратной жизни в глухую Тмутаракань доживать век в мудром отрешенном забвении мирской славы…
Вот только глаза – густого, глубокого цвета; они казались бы глазами юноши, если бы не неизбывная печаль, если бы не память об ушедших навсегда, если бы не острая тоска, таящаяся в черных зрачках… Ночи… Ночами тоска становилась нестерпимой, и старик видел почти явственно огромную пустую комнату особняка – с серебряной венецианской вазой на крытом скатертью круглом столе с витыми ореховыми ножками, с затворенным окном, за которым угадывалось желтое увядание старинного парка, с осенними хризантемами в синей стеклянной бутыли…
Высокий деревянный стул, трубка, раскрытая коробка с табаком, острый запах мокрой земли и увядающих листьев, затухший холодный камин с отливающими влажным блеском угольками… Именно таким было для него одиночество.
Старик засыпал под утро, и просыпался очень рано, и радовался наступившим утренним сумеркам, и распаливал костерок, и кипятил воду в закопченном котелке, щедрыми пригоршнями бросал туда чай, насыпал большой алюминиевой ложкой желтый сахар в кружку, выбирал из белого холщового мешочка сухарики, крутил самокрутку… Он знал, что умрет от той изматывающей одинокой тоски, что настигала его ночами. Старик не боялся смерти. Единственное, чего он действительно страшился, так это не встретить там, в мире горнем, дорогих ему людей… Бог словно забыл о нем: молодые, здоровые парни падали под пулями на бесчисленных войнах, раздирающих страну; оставшиеся беспризорными при живых родителях дети гибли от водки и наркотиков; крутые, баснословно богатые «новые» умирали, скошенные очередями разборок… А он – жил. Зачем? Бог знает.
Фигура щуплого мужичка возникла в проеме калитки, та скрипнула, отворяясь.
– Здорово, Михеич! Все чифирек хлебаешь? Не бережешь здоровьишко, старик!
Сердечко не шалит?
– Здоров будь, Сережа. А чего ему шалить? Отшалило свое.
– И то верно… От судьбы, как от сумы, не заречешься…
– А ты чего мокрый такой, мил человек? Вижу, бережком шел, ну да не по воде же…
– Не Христос я, по воде-то ходить. Тут дело такое.!. Михеич бросил быстрый взгляд на мужика: глаза у того суетились тревогою.
– Да выкладывай, случилось чего?
– Тут… Шли мы с Коляном в аккурат к тебе, по винцо, как водится… Ты ж сам понимаешь, винцо винцу рознь, у тетки Люси, до ней от нас ближче, а после ее хмельного как об забор битый, а после твоего – летаешь мелкой птахою, и с похмелья – и то легко…
– Ты мне тут славу не пой. Дело говори.
– На утопленника мы с Коляном набрели. Такой вот коленкор.
– На утопленника?
– Ну да. Видать, с пирсу навернулся или еще откуда.
– Где он?
– Дак под обрывом. Нашли его в море – между камнями застрял. Ну не оставлять же рыбам на корма… Подхватили, сюда доволокли… Колян там с ним.
Взглянь – может, признаешь кого из здешних… По одежде или еще по чему… По лицу – не разобрать, в месиво лицо-то раздробило. – Серый облизал губы. – И еще – кольцо у него на пальце, с красным камнем… Густого такого цвета, будто кровь запеклась… Уж в дом-то мертвяка мы тянуть не стали – на что тебе… – Мужик помолчал чуток. – Продрогли – мочи нет. Кабы не простудиться…
Старик встал, набросил штормовку, обмотал ноги портянками, сунул в сапоги, прошел в дом, появился с оплетенной бутылью, молча налил в граненый стаканчик темной жидкости:
– Грейся.
Серый пригубил, поперхнулся:
– У-е-е…
Выдохнул, ухнул весь стаканчик залпом, занюхал ржаным сухариком, просветлел разом:
– Благодать-то какая… Это че ж такое будет?
– Виноградная водка.
– А по оборотам она сколько?
– Не замерял.
– В голову сразу пришла. И в грудях – тепло, словно солнышко разлилось.
Градусов семисят, не меньше. Никак не меньше.
– Может, и так.
– А идет легко. Что твой нектар.
– Да веди уже!
– Надо бы и Коляну нацедить. Промерз он там, поди, до костей.
Старик сунул в карман лафитник, подхватил бутыль:
– Пошли.
К морю спустились скоро, по прорубленной в твердом грунте лесенке, укрепленной дощечками.
– Да вы что там, чаи гоняли, мать вашу! – Колян глядел так, словно вместо приятеля со стариком увидал двух припонтийских кентавров. – Шевелите граблями-то!
– Ты чего шумишь? Покойника побудишь!
– Да живой он!
– Че-го?
– Живой!
– Он же холодный был совсем!
– Ты в такой водице полежи – такой же станешь! Я тут его двигать стал, чтобы, значит, положить сподручнее, оскользнулся, да прям на грудь ему и упал.
И чувствую – дышит! Ухо приложил – вроде и сердце техается, только едва-едва.
– Ну-тка замолкните. Оба, – строго велел старик. Нагнулся, приложил ухо к груди.
– Ну что? Бьется?
Вместо ответа, старик уложил человека на спину, несколько раз сильно, ритмично надавил на грудь, развел руки, свел, снова надавил, набрал в легкие воздуха и начал делать искусственное дыхание.
– Вот дает дед, а, Серый? А ведь он же жмурик был, сдохнуть мне на месте!
Старик сидел над лежащим человеком, по лицу обильно катился пот.
– Дышит, Серый, дышит…
– Дед, так он чего, ожил?
– Ожил, ребятушки, ожил. Берись – и в дом. Живо!
– В кабака-а-ах зеленый штоф, синие салфе-е-етки, рай для нищих и шутов, мне ж – как птице в клетке-е-е… – хрипло тянул крепко уже принявший Колян, уставив локти в стол…
…Мужика занесли в комнату, уложили на широченный топчан. Старик натер его сначала крепчайшей виноградной водкой, потом каким-то снадобьем из баночки, укрыл жестким шерстяным одеялом:
– Даст Бог – оклемается…
– Ишь – мужик здоровущий, а руки – как у барина… И перстень – что огонь… – вздохнул Серый.
– Этому все «гайка» покою не дает! А по мне бы – вина красного да бабу рыжую! – гоготнул Колян, потянувшись до хруста. – И чего непруха такая? Нет чтобы девку из воды вытянуть, этакую биксу лет семнадцати, да чтобы ноги из ушей росли!
– А задница где? На затылке? – подначил Сергей.
– Не шаришь ты, Серый, оттого и серый такой! Это ж мечта! Понял? Мечта!
– Мечтать не вредно! А что, Михеич, здешний мужик?
– Да вроде нет.
– Так чего, в амбулаторию его сдашь?
– Чтоб он там наверняк помер? – хмыкнул Колян. – Жив-то он жив, а вот в чем душа держится – непонятно… А как думаешь, Михеич, из крутых он?
Старик улыбнулся:
– Кто что крутостью считает…
– А я вот чего скажу, – встрял Серый. – «Росписи» нет, а на руках – «трассы» свеженькие. Баловался парнишка марафетиком… Какой-нибудь интеллигент из новых подсирал… Дозу принял, по шарам дало, ну и ухнулся в воду-то… Так я это, Михеич… Нам как-никак магарычок от этого нептуна положен? А, Колян?!
– Раз этак обернулось… – пробурчал приятель, – оно конечно.
– А кольцо, поди, мильон стоит, а то и два… – продолжал Серый. – Михеич, кольцо нам без надобности, а бадейку вот этой виноградной выставишь? На десяти литрах – и сойдемся…
– А кондратий не хватит? – снова улыбнулся старик.
– Да мы ж не враз! Врастяжечку! У тебя бадья-то подходящая найдется, Михеич?
– Сыщем.
– Ну а щас – чур не в счет. Ты угощаешь. Лады?
– Лады.
– И – винчиком отполируемся… Сам-то примешь, за спасение новоспасенного раба Божьего из бурных пучин? Ну и за здоровьице, конечно…
– Только не вровень. Таких шатунов, как вы, и литрухой не перешибешь, а я – по чуть-чуть.
– А вот это правильно. Как народ говорит? Алкоголь в малых дозах полезен в любых количествах! По коням!..
– …В церкви смрад и полумрак, дьяки курят ла-а-адан… – грустно тянул Колян в одиночестве.
Серый тем временем «терзал» старика с тяжелой настойчивостью мертвецки пьяного человека, уставив на него застывший мутный взгляд:
– Нет, Михеич, ты мне скажи, как так? А? Мы же не два идиота, чтобы труп от живого не отличить? Скажи? Или ты колдун?
– Серый, отлезь от Михеича!
– Дак интересно!
– Интересно штаны через голову надевать… А тут… То не дышал, а то – ожил. Не нашего ума это дело.
– Не, пусть скажет!
– Тут, ребятушки, какой случай? Все в воле Божией! Помню, лет семь или восемь мне исполнилось, пошли мы на речку, значит, на коньках кататься. А коньки те – простые брусья железные, к валенкам их, значит, проволокой приматывали и катались так. А ребята, что постарше, они с горы на салазках съезжали, да прямо на лед: кто дальше. Ну так один парнище решил удаль показать: съехать с бугра по-над речкою. А там стремнина – не стремнина, омут, и почемуй-то вода у закраины не замерзала вовсе. Так решился он ту майну с налета перескочить… Глупая удаль, да разве отговоришь? Только раззадорился пуще. Первее всех, значит, побыть. Так вот, парниша тот влез покруче, разогнался и полетел с горы. А мог бы и перескочить: перед самой рекой взгорок был, дак на него он попасть метил… Да то ли полозья не поскользили, то ли землица там едва-едва за снегом была – застопорились сани те, стали падать набок; подбросило их вместе с седоком, да тот в воду дымную, ледяную так и ухнул, что в прорву. И-ко дну камнем.
Ребята как застыли все, до того жуть: был человек и нету, только вода паром исходит… Помчали в деревню; подошли мужиков двое, покойника, значит, тащить… Пытались баграми – да куда там: глыбоко. Одно слово, омут. Тут дядько его, Михей Петров, кузнец, разделся, перекрестился, обвязался в поясе вожжами, камень нашел потяжельше да и ухнул в ту полынью. Дерг за вожжи – мужики и потянули. Вытянули мальца на лед, вытянули и Михея. Он сразу в валенки ногами, треух овчинный на голову, да сам – в тулуп, прям на голое тело. А мальца, значит, тоже раздел – мороз все ж, чтобы коростой ледяной не зарос – да в другой тулуп укутал, с головою… А когда укутывал – ухо к груди приложил, да, видно, услышал, а скорее – почуял: не мертвый! Помните, ребятушки, в сказках: ни жив ни мертв?
Завернул малого в тулуп, да сам в деревню припустил! Вгорячах и валенки скинул, так и бег по снегу босой, что твой юродивый!
Бабки сразу – баню топить! А мальца – на постелю, и ну снегом растирать – не оживает… Потом – в баню, на полок, да водой студеной окатывать, да сызнова на полок… Ожил мальчуган, понять ничего не может…
Потом горячка с ним приключилась, неделю не в себе был, ан отошел. Его так потом по деревне и прозывали: Топленый. Такие дела.
– А дядько тот что?
– А чего ему? Водки выпил да и песни пел. Хоть бы что! Уже потом, сказывали, году в двадцать восьмом, как коллективизация пришла, запрягали было Михея в ихние активисты – как-никак кузнец, пролетарий, значит… А-не запрягли. Приезжал уполномоченный из города, да стал порядки наводить, да на девку Куракину глаз положил… А Куракины те вроде зажиточно жили…
– Это из князьев, что ли?
– Да какой! Наша деревня была – Афанасьеве, у нас и Афанасьевы все, а соседняя – та Куракино. Оттуда те Куракины были. Так вот: попристал этот уполномоченный к девке да в сельсовете ее запер: вроде как за провинность какую… Узнал про то Михей да шею ему и свернул. А сам – в бега ушел.
Сказывали – на стройку записался какую… А Петровых по Руси – что кедров в тайге…
Вот так и живешь – что по воде бредешь… А вода – кому живая, а кому мертвая… Так-то.
– А почему так-то? – не унимается Серый.
– Бог весть. «Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто».
– Сказки, дед, сказываешь…
– А жизнь наша – сказка и есть. Только один в ней добрым молодцем живет, другой – серым волком рыщет.
– Это уж кому как на роду писано.
Старик задумчиво глядел в оконце. Море стало густо-зеленым, мутным; валы маслянисто перекатывались под низким небом…
– Писано оно, может, и так… А только есть – важнее.
– Что?
– Выбери себе жизнь и – живи.
Глава 8
Быть покойником – дело тихое, но хлопотное. Особенно ежели задача проста, как яйцо, а вот с тем, как ее выполнить… Что есть эта самая База – знал только Корт: субординация в группе соблюдалась свято, равно как и обычное в спецгруппах былых времен разделение: один знает «что», другой – «куда», третий – «зачем». Впрочем, последнее было совсем не обязательно. А сейчас: пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что…
К утру шторм стих. Саша Бойко добрался до берега не без труда: сказались и усталость, и пусть и небольшая, но кровопотеря, и экономное дыхание в течение почти шести часов. Ничего… Главное – выбрался.
Домой он объявляться не стал. Брат с сестренкой спокойно живут под присмотром бабушки, к его долговременным порой командировкам все привыкли, и то, что он не объявится какое-то время, ничего, кроме стариковского ворчания, не вызовет. Всем спокойнее.
К подруге? Тоже дело дохлое. Женщинам, как известно, язык дан вовсе не для того, чтобы скрывать хоть что-то: если женщина не поделилась чем-то с «ближайшей подругой», то сие для нее может просто не существовать! Так куда?
Лучше всего – в «Альбатрос». Ночной клуб, он же казино, он же… Как водится. Нет, никакого вертепа там не существовало, но мадам имелась. Сейчас уже утро, значит, к ней, прямым ходом, все одно больше не к кому. Нелли Валентиновна Красовская – с ней Саша Бойко крутил любовь еще на школьной скамье… С тех пор Нелька стала умной, тертой, рассудительной теткой, округлой в формах и респектабельной по жизни. С суждениями о людях не спешила, но и не ошибалась. К Саше Бойко, дважды разведенному и шебутному, с годами стала питать почти материнские чувства, время от времени направляя на путь истинный.
Впрочем, весь смысл нравоучений сводился к двум взаимоисключающим фразам: «Все бабы – стервы» и «Ты их жалей, они хорошие». Клиентуру, как и эскортных девчонок, она умело тусовала по квартиркам и особнячкам, заботилась о репутации «фирмы», а потому имела на хлеб с маслом, причем и девчонок не обижая. Имелся и «Загородный клуб»; но, с одной стороны, в отличие от дома терпимости, запускали туда только по строгим рекомендациям, с другой, чтобы стать его членом, в отличие от Аглицкого клоба, вовсе не обязательно было рождаться сыном лорда или деятеля Политбюро ЦК.
Короче – клиентура текучая, информация максимальная, и есть где упасть: то, что нужно. Причем Нелька умела держать язык за зубами не только по роду профессии: ей нравилось иметь тайны от окружающих. И еще – нравилось поражать подруг. Скажем, в той же школе, помимо любови с Сашкой, крутила она роман с таким крупным человеком из партийных бонз – так никому об этом, молчок.
Известно это стало само собою уже лет через пятнадцать, все знавшие ее тетки были в шоке – не от самого даже былого романа, от того, что она не похвасталась! Но был тут у Нельки свой интерес: подруги стали смотреть на нее с тревожным завистливым уважением, словно спрашивая себя: а с кем тогда она тайно связана теперь? И ошибаются они в своих подозрениях или правы – сказать не мог никто. Все это вместе прибавляло Нелли Валентиновне искреннего уважения от девчонок и авторитета в кругах деловых.
К Нельке Саша Бойко завалился в девятом часу утра: благо под гидрокостюмом находился спортивный, шерстяной, хоть и промокший до нитки. Уняв боль в ноге инъекцией легонького наркотика, весь путь до ее дома в центре Приморска он проделал бегом, завернув оружие и причиндалы в кусок гидрокостюма и приладив за спину; бежал он босой, подвернув штанины до колен, что, впрочем, у редких прохожих особого удивления не вызывало – время дивное, чем только люди не тешатся: кто траву ест, кто в проруби рожает… Ну а босой человек бежит – вообще в порядке вещей, не голый же!
Нелли открыла дверь после третьего звонка. Увидев Сашку, уставшего до черноты под глазами, бледного, мокрого и настороженного притом, держащего нечто тяжелое и опасное на изготовку, но скрытно, под резиновым свертком, сказала только:
– Ну ты, блин, в своем репертуаре. Заходи.
– Одна?
– Как Робинзон. Впору вибратор покупать, да руки не доходят. Иди умойся. Я кофе согрею. – Окинула Сашку взглядом, хмыкнула:
– Рембо, блин. Сгружай железяки, здесь тебя не обидят.
Пока Саша стоял под струей душа, Нелли успела причесаться, подкраситься, сменить домашний халат на «приемный расписной», как она называла. Открыла дверь в ванную, окинула обнаженного мужчину взглядом, бросила чистый халат, полотенце, резюмировала: