Перед глазами Савостина зарябили точки и черточки – очень уж отвык от света. Переждал, пока зрение заработает. Вожатый не торопил.
Теперь бросилось в глаза, что стены построек куда темнее скал, взметывающихся в небо, – и не потому, что там, наверху, больше солнца. Как будто закопчены пожаром. Верх стен местами разрушен. Похож на скальный гребень. Тот – хлестало дождями, морозами, жестким излучением миллионы лет. И не изгладило. Эти стены, может быть, сотни лет подвергались тому же самому. А ремонтировать некому. Ну кто здесь еще есть, кроме запершего глиняную ловушку и вот этого парня?
Они пересекли площадь и вошли в такую же дверь, из какой вышли. Ручка была в виде языка, свисавшего из пасти змеи, – нет, не змея то была, а змей. Дракон, извивающийся чешуйчатыми кольцами. Чешуя казалась оплавленной. Оплавлены, полустерты были и черты лица, и фигура сидевшего на драконе всадника. Да и ручку словно измяло – лишь бронзовый блеск, наведенный руками, иногда берущимися за нее, говорил об обитаемости места.
За дверью был зал, тускло освещенный окошком под самым потолком и такой же масляной плошкой, как у бритого парня. Кажется, опять галерея статуй. Дальше этого зала их не пустили. Такой же молодой и бритый, в таком же латаном плаще, прямо брат-близнец, шагнул навстречу и произнес повелительную фразу. После короткого разговора исчез и вновь возник с чашкой и лепешкой в руках. Еда! Оказывается, Савостин был зверски голоден. Сжевал лепешку, не разобрав вкуса, выхлебал чашку единым глотком – кажется, это был местный жирный и соленый чай. Горячий, аж слезы брызнули. Но после него тело стало лучше слушаться.
– Лацаб ждет, – сказал «близнец». И добавил, поманив рукой: – Зюда.
Савостин понял: сюда. «Ждет» – тоже было понятно. Кто ждет – выяснится по месту.
После каких-то запутанных темных коридоров он очутился в комнатке, увешанной цветными, расписными тканями, совсем без окна, освещенной свечами, горевшими необыкновенно пахуче. В углу сидел, собравшись в комок, сморщенный старичок. А рядом, прямо на полу, была устроена постель, и на ней, закинув голову, спал Чорос.
Водопад остался позади, и порядок движения процессии восстановился. Во главе шел лацаб – правая рука настоятеля монастыря-хийда, тот самый сморщенный старичок. Это он услышал предсмертный ужас Чороса, падающего в бездну вместе с дикой, бешеной водой. Яростно борясь за жизнь, сибиряк сумел зацепиться за камень в кромешной тьме, заползти в пещеру ниже уровнем, отдышаться. А потом лацаб целые сутки жег курения и призывал долгую жизнь тому, кто избран принести весть, – и призывы эти достигли внутреннего слуха бедствующего, и он полз и полз по никем не хоженым уже тысячу лет норам и щелям, пока не встретил служку, посланного лацабом. Только тут последние силы покинули техника поисковой экспедиции – но уже там, куда не пускают смерть просто так. Теперь оба члена поисковой группы, перепоясанные синими шарфами, символизирующими небо и разум, шли за Намгбу, который держался от лацаба в двух или трех шагах и делал привычное – нес приношение из молока и меда. А позади поисковиков шли два послушника с гирляндами цветов и пели мантры.
Намгбу, скрестив ноги, сел перед каменным столпом, на котором Савостин заметил изваяние, и возлил напиток. Поставил свечку в пиалу. Поплыл благовонный дым. Колыхались в дыму стены пещеры, плыли, искажались лица и тела стоящих вокруг. Сливались в двухголосие стон, идущий из камня, и песнопение. Потом присоединился третий голос. Низкий, слышимый даже не ушами, а костями, коленями, хребтиной. Дрожь пронизала геофизика, ноги сами сорвались с места… куда? – нет, это подбросило, оторвало от земли силою самой земли. Столп из многих витых стволов дрожал и расседался, сыпались камни, и вдруг Чорос крикнул:
– Человек! Упадет!
И стремглав кинулся вперед. Басовый гул Земли перешел в грохот, столп рассыпался окончательно, Чорос стоял среди обломков и держал почти что на руках человека. Савостин перемахнул груду камней одним прыжком и подхватил бессильное тело. От него пахло скотным двором, терпким потом, дымом и травами. До того резко, что выедало глаза. Открылся беззубый рот и прохрипел какие-то слова. Сбоку раздался стон лацаба – полузасыпанный камнями, ветхий монах нашел-таки силы привстать и ответить ясной, звонкой фразой. Чорос дернул головой в сторону начальника и сказал:
– Говорит, деревом звезду снял с неба. Тебя выбрал, тебе семечко дерева.
Пречистенка оправдывала свое название – снег падал действительно пречистый. Плавно снижаясь, голубоватый, крупновырезной. Как диковинная небесная листва в листопад. Савостин сидел в рядах для приглашенных гостей и слушал. Докладывали здесь, в Рериховском центре, только что восстановленном по случаю столетия памяти Николая Константиновича, те, кто разбирался. А он, среди таких же, имеющих отношение, но сбоку, – слушал.
Над кафедрой висела карта звездного неба Северного полушария. Только что некто возбужденный, словно фехтуя указкой с неведомым противником где-то в Тельце, вывалил на слушателей охапку цифр, относившихся к сверхновой SN 1054, к Крабовидной туманности. Перемежая астрономию с чтением отрывков текста почти что на родном языке Чороса.
Книгу, из которой были выписки, Савостин видел. Там, в обгорелых стенах под оранжево-кирпичными скалами и фиолетовым небом. Почти черный, очень темно-бурый кожаный переплет, видавший на своем веку – своих более чем двенадцати веках, говорил лацаб, сморщенный старичок по имени Бол сан – пожары, нашествия, расклейки, склейки, руки многих читателей. Болсан знал по-русски десяток бытовых фраз, не больше. Понимал его только Чорос. И как мог, переводил.
Выходило, что в тысяча пятьсот девяносто седьмом году – это уже в Москве Савостин узнал, что от тибетского счета Болсана нужно отнять пятьсот сорок три года, тогда получится 1054-й год новой эры – человек, которого выбрали где-то там, далеко, посадил в соседней долине семечко дерева. Дерево выросло – и в урочный день проглотило (Чорос сказал именно так) весь жар огня, который зажгли… – Тут техник опять долго подбирал слово, но в конце концов решился и выдохнул: – Духи, то есть черти. Где-то там, не на Земле. Однако, чтобы вырасти, оно вначале проглотило того, кто выращивал. Сделало своей частью.
А в других краях, например в стране желтого царя, огонь в небе было видно днем. Ярче солнца горел! И люди убивали людей, и были болезни, и высохла вода в реках.
– Желтый – китайский, что ли? – спросил Савостин у товарища по маршруту. Слово «китайский» Болсан, оказывается, знал – и закивал.
– Итак, – возвысил голос докладчик, – нашей группой был исследован переплет данного манускрипта. При рентгеновском просвечивании внутри была обнаружена металлическая пластина с отверстиями, расположение которых соответствует расположению звезд в созвездии Малой Медведицы. Изображение созвездия ориентировано: Полярная звезда находится вверху пластины. Получив разрешение на вскрытие переплета, мы извлекли пластину и в ультрафиолетовых лучах сфотографировали в нижней ее части еще одно изображение созвездия, не чеканенное, а травленое и простым глазом в обычном видимом свете незаметное…
Рядом с картой появилась увеличенная фотография. Действительно. Вот указка коснулась карты – Орион, вот фотография – тот же контур. Орион, и точно. Одна звезда словно бы выделена. На современной карте – Бетельгейзе.
«Вот к чему была лекция про сверхновую, про Крабовидную», – подумал Савостин. Там – тысячу лет назад, а сейчас от Бетельгейзе ждут такого же взрыва.
– Кроме того, – продолжал докладчик, – наряду с пластиной был обнаружен объект предположительно растительного происхождения, скорее всего – зерно. Сейчас оно передано в Ботанический институт имени Комарова на предмет установления видовой принадлежности, а также определения всхожести…
Савостин глянул в окно. Снег прекратился. Вызвездило. Орион висел над крышами, и Бетельгейзе бархатно переливалась красно-оранжевым.
К стопам
Эмир мухафазы Эр-Растойя прикоснулся губами к содержимому тончайшей белой фарфоровой чашечки. Настоящий хид-жазский кофе. Его пьют не больше глотка за раз, иначе непривычному смерть, да и привычному ничего хорошего – сердце, как породистый скакун, может вынести невыносимое, но его нельзя подхлестывать плетью.
Окна были почти темны – стекло-хамелеон приняло самую бурую свою окраску. Зу-ль-хиджа, солнце высоко, почти как на родине. Даже в самум стекло не делается темнее. Впрочем, в Эр-Растойя хоть и бывает жарко, но не бывает самумов. Нигде в мухафазе. В городе течет Вади-аль-Дон. Чтобы пересечь ее, нужна моторная абра. Море воды усмиряет море песка.
Однако эмир соблюдал мудрость предков. И в полуденный час, час бурых окон, не выходил и не выезжал из касбы. Предавался кейфу в комнатах, закрытых даже для прислуги, кроме одного, самого доверенного слуги.
Вот и сейчас он лежал на ковре, покрывавшем всю комнату, на ложе из дюжины подушек, брошенных прямо на ковер. А перед ним на подносе дымилась курильница, стояла джезва с кофе, горкой лежал засахаренный миндаль и возвышался прозрачный кувшин с холодной водой – на родине так и не научились делать таких кувшинов, поющих при касании чашкой или крышкой. Только на севере, в центре минтаки, в Эль-Гус-аль-Харусталь, где он сам не бывал – не любил холода.
А теперь, видимо, придется поехать.
Мысли, далекие от кейфа, опять засновали в голове, как клювы нефтяных качалок в песках родины. Он позвал:
– Мустафа!
Бесшумно возник на пороге тот самый, единственный, доверенный, кого он сюда пускал.
– Диктовать буду!
Вынырнул за порог, нырнул обратно. В руках – нур-и-калям. Сел в углу.
Эмир поворочался в подушках, отыскивая такое положение, чтобы и Мустафу хорошо видеть, и лежать удобно. Точнее, полулежать. Еще раз лизнул кофе. Запил водой, кинул в рот миндальный орешек.
– Светоч Аллаха, драгоценнейший алмаз среди украшающих корону его величества владыки нашего, закаленного и отточенного меча в руке Аллаха, да продлит Аллах его дни, досточтимый и светлейший эмир минтаки Эль-Маскайя, семь и семь раз припадаю к стопам вашим – на живот и на спину – я, недостойный управитель мухафазы Эр-Растойя, беднейшей из вверенных вашей твердой и праведной длани…
Диктовалось легко – ничего, кроме обязательных формул, эта часть письма не содержала. Выбрать именно эпитет «беднейшей» – тоже не нужно быть гением дипломатии, ведь речь пойдет о предложении, позволяющем сэкономить средства, отпускаемые из казны. Праведная длань – и это намек прозрачнейший, надежда на снисходительное прочтение.
– Сведения, представленные мне верными моими людьми, о рождающихся на землях вверенной мне мухафазы рабах Аллаха и владыки нашего…
Грамотный слуга – это сокровище. Здесь почти никто не знает арабской грамоты, хотя и свою давно бросили. Как нур-и-калям, стило для светописания, бегает по аль-кайде, основе для письма! Ни одной буквы не пропускает. Голубые глаза пристально смотрят на него, эмира. На господина. Только ему разрешается – прочие обязаны, приближаясь, потупить взор.
– …женщины, рождающие ныне будущих верных рабов Аллаха милосердного и Его Величества владыки нашего, сами рождены в годы тысяча четыреста десятые Хиджры Пророка нашего, да прибавит Аллах ему неги в раю, или позднее, а это значит, с младенческих лет носили никаб здоровья и соблюдали мухаррам на пребывание в местах сбора толп…
Бритая голова Мустафы ритмично кивает слегка, потряхивая сбегающим за ухо светлым клоком волос, который обязаны оставлять на голове рабы, чтобы видно было их происхождение, определяющее цену. Светлый клок, северянин, – дороже. У Мустафы он был золотым, пока не поседел. Кивает, словно размечая фразу. Кивок – значит, окончена часть фразы, кутиба, написана – и отправлена с помощью нур-и-рошд, светлой головы, встроенной в аль-кайду, в облако мыслей рук и пальцев его величества. Он, эмир мухафазы Эр-Растойя, – тоже один из пальцев руки, олицетворенной в эмире минтаки Эль-Маскайя.
– …отчего и не могут, как не владеющие сами, научить младенцев своих речи и тем огорчить слух его величества владыки нашего, меча Аллаха для неверных и щита Его для праведных, да умножатся богатства его, да оросится держава его водами и покроется садами…
Мустафа тоже не может огорчить слух эмира. Языка нет.
Эмир бросил в рот еще засахаренный орешек, жевал и составлял в уме следующую фразу.
Мустафа перевел дух и преданно смотрел голубыми глазами. Даже втянулись слегка от усердия плоские, жесткие щеки, чуть выпятилась вперед длинная и тяжелая нижняя челюсть. Если бы у него не было пяти пальцев на каждой руке, столь искусно владеющих нур-и-калямом, эмир решил бы, что перед ним конь чистых кровей. Длинное лицо – признак настоящего уроженца Севера. Их осталось очень мало, именно среди них есть еще владеющие диалектами вечных снегов, потому и держится двор владыки за старый Указ, а убытку от него…
– …почему и предаю суду вашему мысль, вложенную Аллахом в грешную мою голову: да не будут более отнимать языков у младенцев, предназначенных к службе Его Величеству владыке нашему, величайшему сокровищу разума и милосердия во всех землях, созданных Аллахом в неистощимой милости своей – на службу как мечом, так и пером, как резцом, так и кетменем…
Дальше шли такие же обязательные периоды касательно того, что готов, мол, прибыть пред очи, в Эль-Маскайю, что прилагаю, мол, при сем детальнейшие расчеты, сколько биткоинов останется в казне Его Величества, если принять это предложение за основу нового Указа. И правда: каждый год только в мухафазе Эль-Ростойя рождается тысяч сто младенцев, отбирают для будущей службы – службы всех родов, и воинской, и канцелярской, и в полях, и на факториях, принадлежащих казне или двору – тысяч десять-двадцать, только мужского пола. Двадцать тысяч языков. На каждый уходит пять минут времени – докладывали, что опытный лекарь с нур-и-зайном, ножом чистого света Аллаха, не требующим перевязки или прижигания железом, тратит не больше. Но ведь еще подготовка. И получается четверть часа или полчаса на каждого. От пяти до десяти тысяч часов в год – как если бы четыре, а то и восемь опытных лекарей посвящали свое оплаченное из казны время только этому. При том, что всего-то во вверенной мухафазе их от силы десятка три.
А еще лекарские помощники, лекарства, да самое простое – и самое драгоценное: вода. Вода, которой лекари льют немерено. Всё моют и перемывают по дюжине раз. Конечно, Вади-аль-Дона не жалко, не обмелеет. Но учетно-облачное золото, которым это мытье оплачивается…
И еще с чем приходится считаться: из десяти-двадцати тысяч сотня-другая умирает. А еще сотни две-три вырастают ни на что не годными калеками, пачкунами, дергунами и прочее. Значит, затраченное на них отправляется туда же, куда и брошенное поганым псам.
Нет, определенно стоит, стоит довести мысль до действия, написанное – до Указа.
– Вновь припадаю семь и семь раз к стопам вашим – на живот и на спину – я, нерадивый управитель мухафазы Эр-Растойя, малейшей из вверенных вашей искусной длани кормчего, остаюсь же ждать вашего милостивого суждения в надежде, что не будут приняты мои дерзкие слова за попытку чем-либо повредить державе или Его Величеству, владыке нашему и спасению нашему в лоне Аллаха всемилостивейшего и милосердного, да распространится власть его на тысячи и тысячи сел с плодородными полями и городов с искусными работниками.
Только так следовало выражать озабоченность именно хозяйственным вопросом – в конце концов, откуда и берется золото, хотя бы условно-облачное, как не от растущего в полях и делаемого в мастерских. И чем жив человек, если не этим растущим. Простой человек, работник. А эмир – не в последнюю очередь и золотом.
Велел Мустафе принести еще воды, самой холодной, и несладкую сдобную лепешку-патыр. Взял аль-кайду. Перечитал написанное. Вытащил на первый план адрес: досточтимому и светлейшему эмиру минтаки Эль-Маскайя. Все. Побежало послание, теперь – иншаллах, что Аллах даст.
Эмир минтаки Эль-Маскайя любил это здание – было в нем сходство с шатрами родины. Когда Эль-Маскайя была столицей Эль-Раши, ныне, уже лет двадцать, вверенной ему в качестве минтаки Эль-Маскайя, говорят, здесь заседал малый диван внешней переписки. Для касбы управления минтакой подходило – и эмир обосновался в нем.
Сегодня был день писем эмиров, находящихся в повиновении. Конечно, эмир минтаки Эль-Маскайя прочитывал их в облаке. Но традиция оглашения в зале эмирского дивана сохранялась.
С сожалением вылез из хауза, по пояс полного чистейшей, ровно в меру прохладной воды. Зу-ль-хиджа, солнце даже здесь чувствуется. Дал двум почти обнаженным домашним гуриям вытереть его пушистым полотенцем, вытканным в минтаке Ас-Сирийя – только там рос пригодный для этого хлопок, только там умели так ткать. Гурии одели его в белую выходную джалабию, подали гутру, которую он всегда повязывал на голове сам, шнурком, благоухающим всеми ароматами Аш-Шарка, Востока за пределами державы Его Величества. Можно спускаться в зал дивана.
Впереди шел опахалыцик, негромко, заунывно выкликая:
– Трепещите, правоверные, ибо досточтимый и светлейший эмир минтаки Эль-Маскайя идет в свой диван!
Обычай требовал от служащих управления минтакой скрываться в свои кабинеты, когда в коридорах показывался эмир. На улицах прохожие в этом случае могли спрятаться в любую дверь, калитку, подворотню. Лишь бы за линию фасада домов. Местные усвоили быстро. Отдать лекарям для лишения мужского естества и последующего использования в качестве казенных работников пришлось очень немногих.
Вот и зала дивана. Чтец уже на месте. Три писца с нур-и-калямами – световыми перьями, которыми можно не только записать, но и отправить написанное сразу в облако. Еще двое в голубых джалабиях – гонцы. Кто-то решил соблюсти и этот обычай, кому-то ответ принесут в руках.
– Светоч Аллаха, да продлит Аллах его дни, досточтимый и светлейший эмир минтаки Эль-Маскайя, – начал чтец. Прочел письмо от эмира строительных работ – тот сообщал о ходе сноса зданий, противных установлениям Аллаха. От эмира рынков: тот сообщал о количестве торговцев, отданных лекарям за продажу свинины и иного непотребного, просил дополнительной стражи на вверенные рынки. Чтение продолжалось. Менялись эпитеты Аллаха, эпитеты, которыми авторы писем наделяли самого эмира минтаки Эль-Маскайя и Его Величество, иногда упоминаемого. Это повергало в зевоту, остальное было еще менее интересно и отнюдь не важно. И вдруг эмир услышал:
– …семь и семь раз припадаю к стопам Вашим – на живот и на спину – я, недостойный управитель мухафазы Эр-Растойя…
Сонная одурь слетела, как опахалом смахнули. Что? Предлагается сэкономить биткоины, отпускаемые из казны Его Величества? Чтец продолжал. Сейчас рожают младенцев женщины, сами рожденные двадцать-тридцать лет назад. Как раз когда эмир стал эмиром. Когда еще одна страна, народ которой Аллах вразумил, что следует закрывать лица, запрещать женщинам, да и любым простолюдинам, показываться в так называемых людных, а на самом деле злачных местах – местах, где совершаются лишь преступления перед Аллахом и помазанниками Его, – перешла под управление Его Величества. Когда для женщин и простолюдинов, самим Аллахом определенных для службы достойным, в общем-то, не стало надобности в речи, и они перестали учить младенцев оскорблять слух достойных…
– …да не будут более отнимать языков у младенцев…
Далее шли расчеты. Эмир минтаки Эль-Маскайя сделал жест рукой, прерывая чтеца.
– Цифры пропусти. В конце там что?
– Для пояснений же, любых, какие пожелает… – повинуясь очередному жесту эмира, чтец пропустил полстраницы пышных эпитетов и выхватил: – Прибыть пред его… э-э-э и так далее – очи. Вновь припадаю семь и семь раз к стопам Вашим – на живот и на спину. И так далее.
– Прибыть? Пред очи? – издевательски переспросил эмир. – Отвечай, обделенный Аллахом милосердным, можно ли понять из письма, где он сейчас находится?
– Он прислал гонца, о досточтимый и светлейший…
Эмир снова прервал поток ритуального красноречия, но рука чтеца уже указывала на высокого молодого человека в голубой джалабии, с непокрытой головой. Светло-русой. Гонец был из местных. Кланяясь до полу, подошел к эмиру, упал на колени, обнял ноги эмира, припал щекой к его туфле… Нет, не припал. Тот вздрогнул, перебрал ногами, как застоявшийся кровный жеребец. Отступил назад.
– Царапаешься, невежа? Пустили в собрание достойных, в диван, так следи за ногтями! – сварливым жирным голосом выкрикнул эмир.
Гонец на коленях подполз к расшитым шелковым туфлям, припал щекой, всем лицом. Вот теперь припал. Руки его больше не обнимали ног эмира, ладони лежали на полу рядом с эмирскими туфлями. И на правой руке, на безымянном пальце, отчетливо было видно гладкое, белого металла кольцо. Никто, кроме достойных, не имел права носить украшения. Вдобавок это напоминало доэмирский местный обычай. Связанный с тем, что местным разрешалась только одна жена.
– Ну и гордец этот… из Эр-Растойя! – словно сплюнул эмир через губу. – Знает, шакал, что пока на тебе его клеймо – он может тебя как невесту на свадьбу вырядить, и никто не посмеет… разве что Аллах, да святится Его камень в Мекке!
– Мой господин, эмир мухафазы Эр-Растойя, да пошлет Аллах ему помощь в делах, непостижимых простому смертному…
Узорчатые, обволакивающие периоды лились из уст гонца столь плавно, что даже эмир заслушался. Враскоряку на полу всякий ли сможет говорить так звучно и складно, без запинок и смущения? Изящно встал – это тоже не всякому удается. Перекупить? Или – эр-растойского управителя под арест, а этого конфисковать…
В голове кружилось странное, разноцветно-шелковое, как дым курений или шум моря. Грузную фигуру эмира тихо пошатывало на месте.
– …иди за мной! – выкликнул гонец, глядя прямо в глаза эмиру, в расплывавшиеся, младенческие глаза. Повернулся и пошел.
Чтец, писцы, второй гонец, опахалыцик увидели, как эмир, шаркая ногами, поплелся за этим типом. Не прекратил неслыханную дерзость, не позвал стражу, не остался в величественной неподвижности. Нет, как драный, заезженный одер, потащился за голубой джалабией, точно держа дистанцию в два шага. В дверь. По лестнице вниз. Мимо стражей на каждой площадке парадного марша. В гулкий вестибюль с инкрустированным мраморным полом – и на раскаленную зу-ль-хиджазом, зенитом лета, площадь перед подъездом.
Гонец распахнул перед эмиром дверцу старого, облезлого автомобиля. Ни стража, ни прислуга никогда не видели такого здесь, возле касбы управления минтаки Эль-Маскайя.
– Садись!
Эмир повиновался. С рычанием, дребезгом, синим дымом автомобиль исчез.
Только тут стража всполошилась:
– Догнать немедля!
– Стойте, дерзкие, именем Аллаха! – раздалось откуда-то сбоку, и все взоры скрестились на седобородом оборванце с горящими черными глазами.
– Это пророк Аллаха нашего, да продлится вечно царствие Его! – продолжал седобородый.
– Ты откуда знаешь?
– Кто таков?
– Хвата-а-ай!
Не пытаясь оторвать от себя вцепившиеся руки дюжих эмирских молодцов, тот продолжал:
– Путь его лежит в мечеть, где свершались чудеса Аллаха.
– Дурак! У великого эмира есть домовая мечеть, – пожал накачанными плечами старший наряда, – а ты-то на какого шайтана тут шляешься?
– Я сподобился видеть пророка.
Хватка стражников ослабла, один вовсе убрал руки.
– Че, правда пророк… Тогда грех…
– Да обычный псих! – гаркнул старший. – Пш-шел вон!
Толкнул седобородого так, что тот упал на четвереньки, поднялся под гогот стражи и поспешно пошел прочь, слегка прихрамывая.
А облезлая машина, изрыгающая синий дым, мчалась на приличной скорости по раскаленной Эль-Маскайе. Куда-то на окраину. Где еще не снесены были дома, в которых уже никто не жил, построенные до эмирата и теперь разрушавшиеся. Въехала в подвальный этаж одного из таких. Поднялись и опустились ворота подземного паркинга. Машина провиляла между нумерованных мест, мимо квадратных бетонных колонн, тусклых желтых ламп. Остановилась перед дверью – заоваленным прямоугольником, вместо обычной ручки – длинный рычаг шестереночного механизма.
– Выходи!
Эмир почти не стоял на ногах – гонец вытащил его, как куль отрубей. Одной рукой удерживая важного спутника в стоячем положении, другой нажал на рычаг. Шестеренки побежали друг по дружке с масляным, приглушенным звуком. Гонец переволок спутника через высокий порог. За порогом была тьма, пронизанная ветром с техническим запахом. Дверь закрылась, и стало видно, что тьма не абсолютная. Она освещалась лучом фонаря, закрепленного на фуражке высокого парня в форме, со значком на петлицах – молот и штангенциркуль. В свете этого луча поблескивали рельсы и различалась тележка, дрезина-«пионерка».
– Я еще дозу закатил, как в подвал въехали, так что часа четыре у нас есть, – отдуваясь, буркнул гонец.