Подходит Ганс. Макс шепчет:
– Зайен зи форзиштишь. Эр ист фашист153.
Ганс возмущен:
– Саурай154. Эти русские свиньи едят всякую пакость.
– Зи хабен хунгер, – отвечает Макс, – Унзере дойче камераден ин руссише гефангеншафт филляйшт махен дасзельбе155.
Ганс подозрительно взглянул на Макса, потом на меня и, видно, что-то намотал себе на ус.
Адам многозначительно подмаргивает, хитровато улыбается. Иногда, проходя мимо, шепчет как бы невзначай:
– Эс лебе коммунизмус!156
Своими намеками и экивоками он хочет, видимо, показать:
«Я, я, ишь вайс бешайд. Ду бист агент фон Сталин»157.
Сегодня мимоходом он шепнул:
– Ишь аух коммунист158.
– Я, я, ганц гевис, зи зинд нацист159.
– Цум тойфель ден нацизмус, фардамте цойш. Ман мус Хитлер ауфхенген, ден феррюкте керль!160
– Ви дюрфен зи ире фюрер бешимпфен!161
– Ист нет майн фюрер. Ишь бекенне мишь ден коммунизмус162.
За стеной, в немецкой кантине163 бравурная радиомузыка.
– Вас ист нойес, Фалдин?164
– Вайс нет. Ум цвёльф зондерберихьт ОКВ. Филляйшьт Москау геноммен165 166.
Сергей показывает ему кукиш.
– На, выкуси, альта гауна167.
Гудок на обед. В кантине фанфарный марш, потом напыщенный голос диктора;
– Ахтунг, ахтунг. Хир ист Франкфурт-ам-Майн. Севастополь ист гефаллен!168
Трагический финал второй Севастопольской эпопеи.
Но… как говаривал Н. Г. Чернышевский:
«Пусть будет, что будет, а будет и на нашей улице праздник!»
Под окном нашел смятый обрывок «Hessische Landeszeitung»169 170.
Читаю: «Sewastopol – ist gefallen171. Deutsche Fahre weht über Stadt und Haven».
И дальше:
«Крупнейшая и неприступнейшая в мире морская крепость взята нашими солдатами. Остатки большевиков загнаны на Херсонский мыс172 и уничтожены».
Мне как-то особенно горько слышать весть о падении Севастополя. Ведь я под его стенами был ранен и попал в плен.
Ничить трава жалощами,А древо с тугою к земли преклонилось173.– Махт никс174, – говорит токарь Фриц Штайнбрешер, – русские все равно будут здесь.
Нисколько не сомневаюсь. А он? Не кривит ли душою? Через полчаса Фриц подходит снова.
– Вы знакомы, камрад Шош175, с советской сельскохозяйственной политикой?
– Знаком в главных чертах. А что?
– Вот какой вопрос. Я живу в Нидер-Рамштадте176. У меня там домик с садиком и маленьким огородом. Есть корова, свинья, кролики, куры. Как вы думаете, отберут у меня русские всё это, когда они придут сюда?
– Но почему? Разве вы юнкер, капиталист, кулак?177
– Нет, я потомственный пролетарий.
– Может быть, вы – нацист?
– Избави боже!
– Вы пользуетесь, вероятно, наемным трудом. Есть у вас батраки?
– Что вы, я обрабатываю землю своими руками и ничего не продаю.
– Тогда чего же вам бояться. Спите спокойно, русские вас не обидят. А может статься, выйдете в большие люди при русских.
Фалдин с комическим ужасом говорит:
– Ин Сибириен филь кальт, гельт? Ви канст ду, Сергей, ин Сибириен вонен? О, Сибириен ист шрекенслянд, нет вар, камраден178.
– Вот бы тебя туда, слона толстозадого.
– Авось будет там. Заставят строить дорогу где-нибудь около Верхоянска.
– Вас, вас179.
– Хрен тебе в глаз. Говорю: геен в Сибирь, в Верхоянск, понимаешь? Верхоянск шен штадт зибцишь град кальт, ферштанд?180
– О гот, гот! Ви шреклишь!181
– Врешь, Сибирь шен. Ду фарен нах Сибирь, Фалдин?182
– Эррете мишь гот! Сибириен никс гут183.
– Дох, чтоб ты сдох. В Сибири филь шпек унд гольд184.
– О я ин Сибириен филь гольд. Дас вайс ишь ганц генау185.
– Ду либен, Фалдин, шпек и гольд?
– Натирлишь, еда либт ден шпек унд гольд, ишь вайс бешайд. Сибириен ист Эльдорадо, нет? Аба ишь кан нишьт ди кельте фертраген унд майне фрау аух нет186.
– Ишь иксосос187, золото любит, а холода боится. Мечтает: всех русских на копи сошлю, а сам Европой буду править. Только врешь, поедешь в Сибирь со своей либе фрауей.
– Зо, камраден, Сибириен ист шрекенслянд, гельт. Аба бай унс, ин унзере дойче хаймат ист шен, вундербар, нет188.
– О нет! Дойчлянд никс гут. Никс эссен, иммер клёпфен, унд иммер кальт189.
Да, действительно кальт, как нигде в Сибири. Зябнем днем и ночью, зябнем в цеху, зябнем на койках. На дворе июль, в бараке, что сельдей в бочке, спим, не раздеваясь – а все-таки зябнем.
Или это от голода, от истощения, от тяжелого морального состояния?
Всё здесь никс гут: земля, дома, климат, люди. Всё здесь кальт! Солнце, луна, звезды, небо, воздух, стены и люди. Даже пташки не хотят жить в этой стране: не слышно их веселого щебетанья.
И оттого душа еще больше тоскует по воле и по родной небесной сини. «Как сладкую песню отчизны моей, люблю я Кавказ!»190
А если суждено увидеть не горы Кавказа, а снежные просторы Верхоянска?
Что ж, пусть Верхоянск, лишь бы не чужбина.
Мы всегда говорим в таких случаях: «Я Сибири не боюсь. Сибирь ведь тоже русская земля!»191
Бывают минуты, когда наши отупевшие головы и окаменевшие сердца восприимчивы не только к пищевым раздражителям. Иногда душа просит песен. И вот затянут пленяги какую-либо каторжную:
Не для меня придет весна.Не для меня Дон разольется,А сердце радостно забьетсяВосторгом чувств не для меня192.Звуки песни вызывают слезы, рой воспоминаний о далекой отчизне. В такие минуты даже Камчатский острог кажется чем-то родным, желанным.
Вареник ругмя ругает колхозы.
– Разорили крестьянина, житья ему не стало в деревне.
– Что ж, тебе под немцами лучше?
– Не лучше. Но ведь сейчас война. Вот кончится война – тогда заживу. Выйду на волю, куплю себе землю, хату, коня, корову.
– Где ж ты купишь?
– Да тут, в Немечине.
Ишь размечтался, чертов куркуль. А на какие финики193 купишь?
– Зароблю, я ведь сапожник.
– А вы, Вареник, программу NSDAP читали?
– Где ж мне ее прочитать?
– В цеху, на доске.
– Не разумею по-немецки.
– Жаль. Почитали бы – многое уразумели бы.
– А что там пишут?
– А вот что. Ни один недойч (Nichtdeutsche) не может быть гражданином Райха. Недойч не пользуется никакими правами и не может владеть собственностью. Так что оставьте ваши мечты о хате в Немечине. Вечными рабами будем, если только победят немцы.
Голодному, истерзанному, физически и морально истощенному пленяге особенно тяжелы ночные смены.
Похлебав в 17 час. 30 мин. баланду, сидишь, повесив голову, и ждешь с тревогой, когда вахман заорет ненавистное «арбайтен!»194 Но ни пронзительный гудок, ни повторные крики вахмана не могут стронуть нас с места. И только удары и пинки заставляют подняться и понуро плестись в цех.
Медленно тянется ночь. Медленно еще и потому, что все свои слабые силы прилагаешь к тому, чтобы не работать, замаскироваться, скрыться в ферштеке195. Один глаз направлен на мастера, так и рыскающего по цеху в поисках укрывшихся от работы, а другой на стрелку стенных часов. Стоишь и напряженно смотришь до тех пор, пока все окружающие предметы не замелькают перед тобой в образе желанной пайки. Но, увы, встреча с нею произойдет не ранее 9 часов утра.
Хорошо еще, если сменный ночной мастер Педа Либишь. Этот спокойный, молчаливый немец со скорбными глазами не дерется, не кричит, не понукает. Он подойдет, блеснет очками, вздохнет и скажет:
– Я, я. Гут, гут. Иммер лянгзам, нет196.
Ho иная интонация у Педы для беверте197, то есть для тех, кто старательно работает ради экстрапайки198. Он остановится перед таким беверте, покачает головой и процедит сквозь зубы:
– Я, я. Гут, гут!
В этом «гут» есть что-то негативное, осуждающее. Оглянется беверте и как-то невольно замедлит свои действия, а то и вовсе бросит работу.
Фриц и Адам говорят, что Педа – старый член КПД199. В 1933 году он участвовал в антинацистском восстании в Пфунгштадте200. Сидел за это в тюрьме и в кацете, а сейчас под гласным надзором гештапо. Его родной брат – коммунист до сих пор в концлагере. Единственный сын Либиша убит на фронте. Виновником смерти сына Педа считает не русских, а Гитлера.
Ночью вышел я во двор. Взглянул на мерцающие звезды и почему-то вспомнил Огюста Бланки201. Увидев как-то звездочку из окна своей одиночки, французский революционер подумал: «На каждой звездочке есть город Париж, а в нем тюрьма, в которой томится Огюст Бланки».
Мои грустные размышления прервал Педа.
– Я, я, гут гут.
– Вас ист нойёс, камрад Либишь?202
– Вайс нет. Ишь лезе кайне цайтунген203.
– Варум ден?204
– Аллес люге, аллес бетруг205.
– Скажите, вы не родственник Юстуса Либиха?206
– Нет, только земляк. Недалеко отсюда, на Таунусринг, Либишь-гимназиум, в которой учился великий химик207. Перед гимназией памятник ему. Когда-то на весь мир славился химический факультет основанной Либихом в Дармштадте Politechnische Hochschule208 209. Раньше здесь учились сотни русских. Я был знаком со многими. Хорошие люди. Да, славное прошлое было у Дармштадта, у немецкого народа. Аба ешт аллес гет капут!210 Гибнет страна философов и поэтов, гибнет великий народ, гибнет его вековая культура. Я, я. Дойчлянд гет капут!211
И вдруг, словно реквием отходящему миру, откуда-то из глубины ночи раздался минорный перезвон колоколов .
– Где это, камрад Либишь?
– Турмурглёкеншпиль. Старинные куранты на башне в замке великого герцога Hessen und bei Rhein212. Они играют через каждые 15 минут полный час – гимн, полчаса – отрывок из него, четверть часа – музыкальная фраза. Репертуар у них богатый: 24 различных мелодии, то есть каждый час – новая. Раньше на Рождество, Пасху, Троицу, тезоименитство великого герцога куранты играли особую, соответствующую торжественному случаю музыку. Ецт никс мер до. Дойчлянд гет капут!213
6 часов утра. Смена. Выходя из цеха во двор, поворачиваем голову вправо. Там у забора – наша кудрявая. Там за забором – кок на церковном шпиле214.
– Кок смотрит на нас, – говорит Беломар, – ветер с востока.
Жадно ловим его ласковое дыхание. Ищем в шелесте родные звуки.
Ожила и опутанная штахельдратом березка; затрепетали, залепетали ее серебристые листочки.
Мацукин – голубоглазый блондин. Ему лет тридцать. До войны – маляр, гуляка, игрок. Он красив, очень неглуп, но хитер и беспринципен свыше меры215.
Стали мы примечать, что за последнее время он поздоровел, поправился, округлился. Все пленяги точно скелеты, а он словно огурчик.
В чем дело? На каких таких хлебах жиреет Мацукин?
Оказывается, на чужих.
Завел у нас очко, играет только на пайки. Ставят по 1/4 пайки и проигрывают ему всю. Отыгрываясь, спускают пайки за несколько дней вперед. На следующий день Мацукин собирает дань с неудачников. Никакие мольбы и просьбы тут не помогут. С бессердечием паука он вырывает пайку из рук голодного пленяги.
– Зачем, ребята, играете? Ведь он на руку нечист.
– Знаем сами, да больно хитер, не попадается. А попадется – дадим бубны.
Пустая похвальба. Мацукин щелчком убьет каждого, кто на него полезет.
– Как не стыдно, Мацукин, лишать голодного товарища пайки. Надо же совесть иметь!
– Вот еще проповедник сыскался. Какую-то совесть выдумал. На кой ляд мне твоя совесть? За нее, браток, и финика не дадут.
– Кабы были с совестью, – вторит ему Халим, – давно подохли бы. А по-моему, пусть каждый живет, как может.
Словом, homo homini lupus est216. Вот она, максима мацукиных и халимов.
Досаднее всего, что проделки Мацукина вызывают не гнев, а некоторое восхищение у молодых пленяг. «Вот, дескать, какой удивительный человек: обманщик, шулер, вор, но все это так ловко обделает, что не поймаешь, не придерешься. Артист, как есть артист!» Нашлись даже подражатели.
Страшно подумать, как рабские привычки начинают исподволь овладевать нами.
Александр Владимирович изливает свою обиду:
– Сергей думает, что я всегда сыт, потому что кох217. А разве я похож на сытого? Что с того, что я кох: я так же голоден, как все.
И вовсе не потому, что честен, потому что пикирнуть218 219 нечего. Посудите сами, что я могу скамсить220, кроме воды, соли, сушеной капусты, сушеного кольраби и молотого конского каштана. Других продуктов ведь нет. Да и эти Кайдль отпускает строго по норме и притом смотрит, чтобы не дай боже я не утащил щепотку соли. Ведь буквально так обстоит дело, вы сами знаете, Георгий. С сушеной капусты сыт не будешь, если даже украдешь ее котелок.
Шеф и Самурай всегда твердят нам: «Эссен гут, эссен прима!»221
Нечего сказать – прима, когда коху абсолютно нечего украсть.
Вернувшись с ночной, улегся на койку. Моя – на третьем ярусе.
Не спится. Думы о том, о сем, а больше о пайке. Томительные три часа до встречи с нею. «Так ждет любовник молодой минуты сладкого свиданья»222.
Вздрогнул от лязга замка и от крика:
– Тавай!
Самурай лупит Петра Кривого и тащит его с койки.
– Пан, я болен. Пан, форштейн я кранк!223
– Та, та, та! Яйца тольсти к… большой. Никс больной. Фауленца224. Саботаже.
– Пан, ей-богу, кранк!
– Никс кранк. Русски иммер эссен, иммер шпать унд никс ропота. Тикай!225
Самурай толкает Петра в спину и ведет из барака.
Через час Петро возвращается.
– Ну что, отпустили?
– Отпустили, хотя и отлупили. Упал я в обморок. Вышел шеф, поглядел и крикнул: «Раус! Кушат нет. Кайн брот унд никс суп!»226
Каримов – баракенэльте227, а по-нашему – полицай.
Нередко он орет на товарищей, угрожает, даже пытается ударить. Словом, лезет из кожи, чтобы доказать шефу и командофюреру свою преданность.
Работает он так, что немцы с тревогой поглядывают на него.
Ведь Геббельс и Лай228 внушают своим землякам, будто они самые что ни на есть «арбайтслюстигсте унд арбайтефеигсте меншен ин дер вельт»229. Когда пленяга работает наравне с немцем, то шеф рычит на своих «фольксгеноссов»230: «Какие вы немцы, раз русские вас обгоняют. Вы хальбруссе или хальбполе!»231 Чтобы не подвергнуться проверке расовой чистоты, немец вынужден или значительно повысить производительность труда, или сдерживать ретивых русаков.
Вот почему немцы часто говорят Каримову:
– Лянгзам, иммер лянгзам!232
Куды там, Каримов не слушает их, он готов наизнанку вывернуться, в аборт233 и обратно бегает рысью.
Славы ищет? Нет, экстрапайки.
Петра Кривого водили к врачу.
– Ну как, Петро, освободил доктор?
– Хиба ж это доктор, это полицай. Орет, толкает, бранится, дерется. Я и мундёра свово не скидал. Этот арц-полицай234 посмотрел на меня сквозь окуляры да как крикнет: «Никс, шлим, арбай!»235 Стукнул меня с размаха ногой по дупе236 и выпихнул из кабинета.
20 часов. Дверь на запоре. Перед дверью символ нашего общественного положения – большая параша-кибель237 без крышки.
Лежу на верхотуре, почти упираясь головой в железобетонную балку. Подо мной наш кох Александр Владимирович. Слышу его плавную речь.
– …и вот я лежу, голодный как цуцик. Ну разве не смешно, ребята!
– Пошел ты, кох, к своей одесской маме. Ха, ему смешно. Тут плакать хочется, да сил нет.
– Это ты верно говоришь, Сергей, что сил нет ни плакать, ни смеяться. А все ж таки смешно, как подумаешь. Ну посуди сам: вот перед тобой расквалифицированнейший повар и кондитер. Всю жизнь провел среди утонченнейших блюд и деликатесов. И вот теперь голоден, как та татарская собака. А я ведь потомственный кондитер. Мой отец был главным мастером в лучшей одесской конфизери238. Я сам вот с таких лет начал учиться кондитерскому делу и отлично знаю всю французскую рецептуру.
– Ну и жри ее. Авось сыт будешь.
– Кок, а кок! Ты торт испекти можешь?
– Хоть сейчас.
– Ну, ну!
– Что ну! Подай сюда муки, масла, сахару, яиц, ванили, шоколаду – через два часа получишь торт.
– Эх ма! Кабы дали мне муки да масла, я бы их так слопал. Ей-бо, без печева сглотнул бы.
– Что торт – баловство одно. А я, знаете, больше люблю подсолнечную халву. Вот немцы о ней понятия не имеют, а ведь вкусно.
– Нимцы люди тэмны. Ничого воны нэ бачилы. Тики и е в цей Нимечине, шо кольраби, та буряковый мармалат. А бачилы вы, хлопцы, яки у их бутерброты? Тонюсеньки, аж свитятся. А щоб галушкы, або, наприклад, халва, цэ воны нэ розумиють. Нэма людынской ижи239 у цих нимцев. Що нэ кажы, а люды темны.
– Да, халва вещь хорошая. Но знаете ли, подсолнечная халва – эрзац. А настоящую халву мы готовили из аравийского семени, название которого сейчас не припомню. Вот та халва – цимес, как говорят у нас в Одессе, а подсолнечная – эрзац.
– Это подсолнух-то эрзац? Что ж, по-твоему, немецкий маргарин из угля лучше? Ты еще скажешь, кох, что русский ржаной хлеб – эрзац, а немецкий гольцброт240 – натуральный продукт. Эх, кох, видно, сам ты эрзац.
– А вот еще хороши у нас в России пирожные. Помню, мама мне покупала «наполеон» и «микадо»241. Я очень любил их.
– Ишь чего захотел. А если [бы] маменька чудом каким доставила сюда торбу лушпаек – не стал бы кусать?
– Спрашиваешь. Ох, как рад бы был. Ах, мама, мам! Знаешь ли ты, о чем мечтает твой сын?
– А ты поплачь, может, мама и прилетит на крыльях утешить сынка. Эх, покусать бы чего. Комиссионка, дайте трохи лушпаек!
– Где мы их тебе возьмем?
– Вот видишь, лушпаек поганых нет. А ты говоришь: «микадо», «наполеон»!
– Эх, ребята, пропадем мы в Немечине!
– Подохнем, все здесь подохнем!
– Как есть все околеем. До нового года не доживем!
– Нэ бачиить нам ридной Украины!
– Сгинем, все сгинем тут!
– Бросьте, хлопцы, скулить. Не легче ведь от этого. Лучше расскажите, кто что знает. Все скорее забудешь муку.
– Забудешь ее, когда в нутре гложет.
– Братцы, кто читал «Как закалялась сталь»242?
– Ну, я.
– Расскажи.
– Не умею. Да и не помню.
– Эх вы, молодежь! Семилетки-десятилетки кончили, а рассказать толком не умеете. Вот гляди – я неграмотный, а от начала до конца расскажу «Как гартувалась сталь».
– Ты, Петро, лучше расскажи, как тебе глаз выбили.
– Ну, фрицы выбили.
– А може, за баланду с кем подрался?
– Пущай за баланду. Выбили, да и только. Словно бы как Соловью-разбойнику. Слыхали про Соловья-разбойника?
– Слыхали. А ты все равно расскажи.
– Да оно словно бы и не совсем как Соловью-разбойнику. Ведь Илья Муромец – наш русак, а Соловей-разбойник вроде поганого фрица. Ему бы, фрицу, надо было глаз выбить, а вышло так, что мне пришлось свой потерять!
– Да ты не тяни, рассказывай.
– Ну, ладно, слухайте. Едет полем Илья, а встреч ему мужики. «Куда едешь, браток?» – «Еду в Киев на весилля к князю Владимиру». – «Слышь, не езди Брянским лесом, там засел Соловей-разбойник. Свистит Соловей по-соловьиному, ажно деревья валятся». Не послушался Илья. Вот въезжает он в Брянский лес. А лес-то темный, дремучий. Кто был, хлопцы, в Брянском лесу?
– Я был. Сам оттуда.
– Лес-то, что твоя тайга! Верно говорю?.. Вот едет, значит, Илья. Вдруг как засвищет Соловей по-соловьиному. Испугался конь да как – шарах. Мало не свалился Илья. Обозлился тут он, скидывает свой ППШ243 да как пальнет! Вышиб правый глаз Соловью, вот как мне фрицы. Привязал Соловья к седлу да поехал дальше. Вот въезжает он в стольный Киев, к самому дворцу князя Владимира направляет свово коня. У паратного встречают его лакеи и ведут в зало. А там столы уже накрыты для гулянки. И какой только ижи там нет! И борщ, и сало, и галушки, и котлеты, и халва, и «микадо», и «наполеон». Ну, словом, вся французская рецептура, – вот про которую сейчас кох говорил…
– Стало быть, и лягушки?
– Какие лягушки!.. Опомнись, князь-то Владимир, чать, православный, а не какой-нибудь мусью-жабоед.
– А вареники с сыром были?
– Были, были. И вареники были, и галушки, и пельмени. Одним словом, все было, окромя жаб, кольраби, сушеной капусты да как его…
– Скаркон, что-ли?
– Эскарго244.
– Вот-вот. Оно самое.
– А про щи не сказал. Иль, по-твоему, князь Владимир брезговал русской пищей?
– Бач, бач, шо вин каже! Хиба шти ижа? Це все одно шо кольраби. Эгаль245. Володимир наш, кыивський князь, а в нас на Кыивщини шти нэ розумиють. Борщ – ось це смачна ижа.
– Да ладно тебе там, хитрожопый борщовник. А показали бы постные щи – небось облизывался бы… Откуда у нас, братцы, гетьвидмосковит246 сыскался?.. Продолжай, Соловей-разбойник.
– И впрямь Соловей-разбойник. Ну, рассказывай.
– Нет мочи, хлопцы. Дали бы пожевать чего, до утра рассказывал бы.
– Ух, как хочется кусать. Ну хоть бы лушпаек.
– Держи карман шире. Тут и траве бы рад, да всю уже выщипали.
– Да, братки, скоро подохнем мы в этой распроклятой Дойчлянд.
– Видно, и вправду сыграем в ящик.
– Здесь нам будет и конец.
– Как есть все подохнем тут.
– Ой, лыхо нам, хлопци! Уси загинем у цей нимецькой неволи!
Неожиданно объявили о поголовном медицинском осмотре. Загнали нас в эсраум247, заставили раздеться догола и построили в затылок. Врач стал на дистанцию вытянутой ноги от правофлангового. Спрятав руки за спину, он брезгливо разглядывал наши тощие телеса.
– Хенде хох!248
Слова команды он дополнял пинками и бранью. Так, чтобы повернуть пленягу кругом, сей эскулап бил его ногой в живот или в бок и при этом рычал:
– Рум!249
Потом отпихивал обследованного, толкая всей ступней в ягодицы.
– Вег! Нексте!250
Медицинское обследование, скорее напоминавшее сеанс французского бокса251, продолжалось не более 10 минут.
– Москау бальд капут. Нох айне, хёхстенс цво вохе унд данн кришь аус252.
Так, брызжа слюной, Фалдин извергает свои сокровенные мечты.
Врешь, майне фрау. Позором для вас кончится Drang nach Osten253, как кончился когда-то.
Четвертому Риму не быть!254
Настанет день, не будет и следаот ваших Постумов, быть может!255Так и кажется, что это написано сегодня.
Изо рта Фалдина летят брызги.
– Никс гуте камраден руссен. Кайне эрлишкайт. Иммер клауен, иммер штелен. Мусс аллес ферштекен. Хойте еманд фон майнем таше брот гекляут256.
– Молодец, так вам и надо.
– Погоди, еще не так разбомбим: без штанов домой пойдете.
– Правильно, ребята. У русского не тронь, а у немца сам бог велел пикировать.
– Вас, вас?257
– Хрен тебе в глаз.
– Я-а-а. Хаб аух венишь брот258.
– Хрен тебе в рот.
– Нед ферштее259.
– Хреном по шее. Вот тогда, может быть, поймешь.
– Я-а. Ишь бин аух арме тойфель260.
Подходит Педа Либишь.
– Вас ист денн лёс, Фалдин?261.
– Руссен брот гекляут262.
– Я, я. Гут, гут… Аба золль никс дем шеф заген. Ди арме лёйте иммер хабен хунгер263.
Фалдин никому не сказал.
Cogito – ergo sum264.
Sum ergo cogito265.
Какая жизнь без мысли, без думы!
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать266 (то есть чувствовать, любить).
Мыслить и любить – вот содержание полноценной жизни.
А мысль пленяги взлететь не может: она скована, как сковано тело.
Запереть мыслящего человека, истязать его физически и морально и вдобавок ко всему этому лишить духовной пищи – вот безмерная жестокость. Как тут не вспомнить свирепость мучителей Уголино267.
Настанет день, и рухнет башня глада.
Тогда берегись, Tedesco Rugieri268.
Непереносимы муки физического голода. Они превращают человека в бессловесное четвероногое. Шаришь воспаленными глазами, роешься в мусорке, тащишь всякое дерьмо в рот.
А разве духовный голод лучше? Нередко и он клонит долу очи пленяги, жаждущего пищи для ума. Найдешь в альтпапиркорбе269 обрывок газеты или страничку журнала – и рад им, словно пайкам и лушпайкам. Заберешься куда-нибудь подальше от вахманских глаз и читаешь, пока вокруг не лягут сумеречные тени.
– Литератор!! – злобно говорит Мацукин. – Книгами да совестью питаешься.
– Видать, не все сало вытопили фрицы, в кишках еще осталось. Погоди, скоро выбросишь свои листочки в аборт.
– Без книги подохнешь и с книгой подохнешь. Как ни крутись, браток, а все равно сыграешь в ящик.
– Бог не выдаст, свинья не съест. Авось не подохну.
– Что же, ты средство какое знаешь? Говори, может, и нам поможет.
– Средства не знаю, а поддаваться психозу голода не стану. Печатное слово как раз и помогает мне бороться с ним.
– Вот антимонию развел. Сплошная черная магия.
– Не спасут, браток, и черные книги270. Все равно подохнешь с нами.
А я продолжал собирать клочки газет и журналов. Правда, это была геббельсовская печатная брехня, но я научился анатомировать ее и читать между строк. Кроме того, кое-что узнавал от Фрица и Адама, слушавших тайком советское и английское радио. Так постепенно, по кусочкам воссоздавалась правда о положении на фронтах, о внутренней политике фашистской Германии, о фактическом бесправии немцев-рабочих, об изуверском плане Гитлера уничтожить русский народ, о стремлении нацистов построить Neue Europa (Neue Ordnung in Europa)271 по спартанскому образцу, то есть превратить всех ненемцев в илотов, добывающих материальные блага для нордических спартиатов.