Товарищи стали иногда обращаться с вопросами:
– А что наши, всё отступают или уже остановились?
– А как англичане?
– А где Сталин?
Число вопросов с каждым днем возрастало, беседы делались более частыми и продолжительными. В истерзанных пленяжьих душах, где почти вся интеллектуально-эмоциональная сфера подавлена пищевой доминантой, постепенно пробуждались проблески мысли. Правда, некоторые еще говорили:
– Нет, силен распроклятый немец. Не выдюжить нашим.
Но уже звучали и другие голоса:
– А может, и прав Сталин: победа будет за нами272.
Многие не удовлетворялись и этой робко высказанной надеждой.
– Врешь, Петро, совсем не то говоришь. Скажи – Сталин прав: победа будет за нами!
Саша Сщенцов273 возмущен своим напарником по станку Харисом Каримовым.
– Сволочь черножопая. Мало того, что он добровольно чистит немецкий аборт, чуть ли не языком вылизывает стульчаки. Теперь он вкалывает на станке так, что немцев оторопь берет.
– Это верно. Позавчера подошел ко мне Фриц Штайнбрешер: «Чего хочет добиться Каримов своей сверхскорой работой? Скажите ему, чтоб он замедлил темпы». Говорил Каримову. А что толку: он все равно свою линию тянет.
– Ну а что делать мне – напарнику Каримова?
– Как что? Уж не думаешь ли ты равняться на него? Или и тебе мерещится экстрапайка?
– Плевать я хотел на экстрапайку. Но ведь шеф скажет: «Варум-почему? Каримов гут арбай, и ты, дескать, мус гут арбай»274.
– А ты плюнь и на дике швайн275, и на черножопого гада.
– Да, тебе хорошо говорить. А как набьют морду да посадят в карцер без баланды и пайки!
– Ну и что ж такого? Не ты первый, не ты последний.
– Хорошо еще, если в карцер, а то, пожалуй, в гештапо за саботаж.
– Погоди, оторву Каримову голову да в немецкий аборт брошу.
– Гляди, какой герой сыскался. Небось скоро сам начнешь втыкать.
– Шалишь, брат. От моей работы немцам накладно будет. Знаешь, где мое рабочее место? Вон, по ту сторону карцера.
Саша Романов показал в сторону пленяжьей уборной. Там наше основное убежище, ферштек, рефушум276, место для маскировки.
Яркое, но почему-то холодное солнце. После митагсбаланды277 греемся во дворе. Петро Ткаченко и вся его «комиссионка» заняты поисками пищи.
– Брось, Петро, – говорит Беломар, – двор чисто выметен, ничего не найдешь.
Петро не отвечает. Вдруг из кучи металлических стружек он извлекает нечто. К нему спешит бывший конник по прозвищу Кронштадт.
– Ну что там, Кронштадт?
– Капуста.
– Много ли?
– Эскадрон.
– Хорошая?
– Комсоставская.
Адам смял газету и, мигнув мне, бросил под верстак. Улучив момент, я поднял ее. «Deutsche Allgemeine Zeitung»278. После ужина переводил ее ребятам и по-своему комментировал. Неожиданно вошел Самурай. Я не успел спрятать.
– Газета. Кто тавай?
– Нашел в альтпапиркорбе.
– Пошему?
– Курить, раухен.
Оторвал клочок, вытряс пыль из кармана и стал скручивать цигарку.
Водили в энтляузунганштальт. На сей раз почти каждый взял с собой торбочку. Куча мусора оказалась на том же месте. Как обычно, набросились на нее. Осторотенко посчастливилось выудить кость. Другой бы утаил от товарищей, а этот просиял и стал размахивать ею над головой.
– Ребята, гляди: мясо нашел!
Кинулись к Остротенко279, чтобы вырвать из рук лакомый кусок, но счастливчик вовремя отбежал в сторону. Обласкав добычу нежным взглядом, он начал глодать ее на зависть всем.
– Как вкусно, хлопцы! Эх, давно я мясного духа не чуял.
Удачливее всех Вареник: он нашел большую банку, набитую каким-то густым жиром.
– Добрый жир, хлопчики. Теперь заживу.
И я запустил руку в кучу и вытащил толстенную книгу большого формата. Это комплект журнала «Die Woche»280 за 1885 год. Теперь надолго хватит чтива.
Сунул книгу в Плаксунову торбу. Там килограмма 4 лушпаек. Плаксун рад, как ребенок конфетке.
– Вместе будем варить, Георгий.
Несли торбу по очереди.
Вареник продал и обменял часть жира. Взял у него и Беломар. Поев этого жира вместе с вареными лушпайками, он чуть не кончился.
– Ей-богу, Георгий, это какая-то отрута281. Ведь так недолго отдать концы.
А Вареник ест да похваливает:
– Ешь, Беломар, поправляйся. Добрый жир. Такого бы нам побольше.
– Дайте-ка посмотреть, что за жир.
Вареник протягивает банку из белой глины. Внутри – светло-коричневая жирная масса. На этикетке: «Salbe, für äusseren Gebrauch»282.
– Ну что, Георгий?
– Ничего…
– Значит, добрый жир – можно пользоваться?
– Вполне. Это лучшее средство от чесотки283.
– Ну ви гут?284
– Прима, Фриц, вундершен285.
– Зо?286
– Яволь287.Так нам хорошо, так расчудесно, что до Нового года все подохнем здесь.
Фриц смотрит mitleidig288 и качает головой.
– Знаете, Шош, если победит Россия, вы вернетесь домой. Но если верх возьмет Германия, родины вам не видать.
Конечно, это истина. Кто же станет ее оспаривать? Однако слова Фрица чуточку меня покоробили. Собственно, не сами слова, а тон откровения, прозвучавший в них. Дескать, ты не совсем отчетливо представляешь это, потому что русский! Вот Фриц Штайнбрешер хорошо понимает обстановку, ибо он немец.
Многие немцы заражены идеей превосходства германской нации над другими народами Земли. Зараза проникла даже в умы антифашистски настроенных рабочих. Нет-нет да и сорвется у них с языка:
– Чистоплотнее немца нет никого на свете, умнее тоже. Немецкий рабочий – самый трудолюбивый и высокопроизводительный рабочий в мире.
Геббельс и Лай289 играют на этой струнке.
Скрипнула дверь, ведущая из конторы в цех.
– Руе, шеф киммт290, – шепчет встревоженный Педа по прозвищу Сакрамент (у него с языка не сходит «Sakramento noch emol»291, поэтому мы дали ему эту кличку).
Немцы истово застучали молотками, засуетились около своих рабочих мест.
В цех вваливается туша, именуемая «Хер шеф Кишлер»292. Это высокий старик с оплывшей мордой, толстыми ляжками и гомерическим брюхом. Он едва влачит свои телеса, опираясь на суковатую палку.
Немцы подобострастно склоняют выи. Кишлер лает, подняв руку:
– Хайля!
– Хай Гитлер сдохнет! – громко произносит Саша Романов.
Шеф услышал. Кося глазом на Сашу, он что-то говорит обер-мастеру. Тот подлетает к Романову и, тыча в грудь ему кулаком, орет:
– Золль никс унзере дойче хитлербекенунгсгрусс анвенден. Мусс иммер заген: «Гутен морген одер гутен таг, майн либер херр шеф». Ферштанден?293
– Ист аух фауленца, – кричит шеф, – нексте цво вохе хальбрацион унд кайн табак!294
Продолжая «физит», как говорят немцы, шеф остановился перед станком, на котором работает 15-летний лерлинг295 Хайне. Вдруг Кишлер взмахнул палкой и, громко бранясь, ударил Хайне по правой руке, потом по левой и, наконец, по спине.
Оробевший малец понурил голову и опустил руки.
Окончив «физит», шеф удалился в бюро. Боязливо-льстивая маска мгновенно слетела с немецких лиц. Ленивее застучали молотки. К наказанному лерлингу крадется Халим.
– Ну ви, Хайне, шмект эс гут?296
– Ге форт, ляусбуб!297
– А ду пригельбуб298.
– Варум ляхст ду? Ибералль унд ибераус ист зо. Ин Русслянд аух зо299.
– Никс зо. Ин Руслянд мастер клёпфт айнмаль – гляйш ин гефенгнис300.
– Гляубе нет301.
– Дох, чтоб ты сдох.
Инженер подобострастно склоняет голову перед шефом, мастер в три погибели гнется перед инженером, рабочий раболепствует перед мастером .
Но стоит сильным мира сего уйти за дверь – рептилия распрямляет свои позвонки. Последний по своему общественному положению немец, какой-нибудь золотарь, пресмыкающийся перед рогатым шупо302, вдруг осознает в себе иберменша303. Он свысока смотрит на русского и требует, чтобы тот называл его не иначе как «херр Вальтер» или «херр Кайдль». А у этого херра ровно ничего нет за душой кроме хера.
Вот она, «лествица» классово-расовых отношений в ариизированной Германии.
– Вы неохотно и однословно отвечали на мои вопросы, – говорит Фриц Штайнбрешер, – но я сразу понял, кто вы.
Ему вторит Адам:
– Ваша сдержанность только подтвердила мои первые впечатления и предположения. Не пытайтесь возражать. Я замечаю, что вы имеете влияние на своих товарищей. А меня не бойтесь: я тоже коммунист.
Они думают, что я Agent von Stalin304, имеющий секретное поручение вести пропаганду и завязать связи с подпольем.
Ах, если бы только существовало подполье! Но мне думается, что КПГ, как организованной политической силы, в Германии нет. Часть ее членов физически уничтожена, часть эмигрировала, часть в кацетах, часть покоричневела, а немалая часть уподобилась премудрому пескарю305. Что же касается таких людей, как Фриц и Адам, то у них ничего нет, кроме антифашистских взглядов и настроений. Во всяком случае, они не отваживаются на смелые поступки и серьезные действия.
Вспомнилась беседа с A. B. Поздняковым в 1940 г.
– Я, Георгий Николаевич, только что с пленума райкома партии. Слушали доклад члена ИККИ306.
– Интересно?
– Очень. Оказывается, наша братская КПГ замечательно работает в подполье: печатаются газеты, разбрасываются листовки, действуют тайные радиопередатчики. Солдаты ненавидят фашистов. Если Гитлер нападет на нас, то немецкие солдаты повернут свое оружие против него.
– Болтовня.
– То есть как болтовня? Ведь это слова ответственного товарища, члена ИККИ.
– А болтает он безответственные благоглупости. Нам нужно рассчитывать только на свои силы, а не на помощь КПГ. Имейте в виду, что солдаты гитлеровской армии будут упорно драться с нами.
Вот где подлинная правда. С иллюзиями же и с шапкозакидательством надо жестоко бороться, ибо они могут дорого нам обойтись.
Эта беседа была перед войной. Сейчас вижу, что иллюзии тех лет нанесли нам огромный ущерб.
Фриц Штайнбрешер хочет выведать мое отношение к Германии, мои чувства к ней. Он начинает исподволь.
– Дойчлянд ист шене лянд, ништ вар?307
– Вас майнен зи: дойче натур?308
– Я, натур аух309.
– Вайс нихт бешайд. Ихь кенне нур унзере галера унд зонст гар нихт310.
– Унд дойче культур?311
– Фюр михь унд майне камраден дойче культур ист: хунгер, цвангзарбайт, целле, кацет, бешимфен унд книпель312.
– Филляйшт, зи хассен Дойчлянд?313
– Об хас ихь?… Маг зайн. Я, ихь хасе… унд либе314.
Россия – сфинкс. Ликуя и скорбя,И обливаясь черной кровью,Она глядит, глядит, глядит в тебяИ с ненавистью, и с любовью!..315Кажется, Тибулл сказал: Amo et odo316. Вот слова, которыми можно выразить мое отношение к Германии. Люблю Германию, давшую человечеству сокровища гуманистической культуры. Ненавижу Германию, зачумленную человеконенавистничеством.
Бьет девять. Вожделенный час фриштыка317.
С душевным трепетом приступаем к дележке паек. Плаксун перерезает килограммовую буханку вдоль, потом каждую половинку на три части. Пять частей он выкладывает в ряд, а от шестой отрезает добавки для уравновешивания паек.
– Ну как, добре?
Все горят нетерпением, но каждый боится промахнуться.
– Отбавь отсюда, добавь сюда.
– Ну теперь?
– Ця малэнька.
– Куда еще добавить?
– Кажись, равные. Ну давай, Беломар, отворачивайся.
– Кому?
– Мне.
– Кому?
– Тебе.
– Кому?
– Георгию.
– Кому?
– Гарасиму.
– Кому?
– Халиму.
– Всё, фетишь318.
Начинается второй акт священнодействия. У каждого выработался свой ритуал, свои приемы обращения с пайкой. Удмурт (прозвище Вершинина) делит ее на 8 частей. Семь долек он рассовывает по карманам (через час по чайной ложке), а восьмую съедает тут же на месте. Проглотив кусочек, хлопнет себя по впадине, где полагается быть пузу, и скажет пресерьезно:
– Уф, наивься!
Быстро расправляется с пайкой Беломар. Слизнув последнюю крошку с ладони, он грустно скажет:
– Считай, день прошел, пайка съедена. Ждешь, ждешь этого мгновения, как светлого праздника, а счастье пролетит, как сон.
Машкин срезает ажурные листики. Они не толще ватмана. Обильно умастив их солью, ворованной у Кайдля, он старательно растирает ее черным пальцем. Потом сосредоточенно откусывает микрокусочки и долго со смаком жует.
– Мишка, – раздраженно говорит Саша Романов, – перестань! Прекрати свои фрицевские штучки. Кушай по-русски, а то сброшу с лавки.
– А тебе какое дело? Моя пайка, ем как хочу.
– Противно смотреть на твои немецкие манеры, точно фрауя319 какая. Ты, наверно, не русский, а фольксдойч.
– Сам ты фольксдойч. А вот назло тебе буду есть как фройляйн.
– Ну и упрямый же ты осел. А ну, слазь с лавки!
Машкина спихивают на пол. Однако эта мера не помогает: он упорно продолжает свое колдовство с пайкой.
Садо (Васько), получив пайку, тут же прячет ее за пазуху, садится на корточки и сосет пустую трубку. С двумя вещами Садо не расстается: с котелком и с трубкой. В котелок он получит митагсбаланду и понесет ее в цех, маскируя себя и свое богатство. Потом сюда же вольют его вечернюю порцию. Садо поставит котелок на печку, всыпет сюда же искрошенную пайку и долго-долго мешает варево, подливая все время воду. Когда в 20‐00 прогонят в барак и запрут, кончится сейрам и начнется байрам320 Садо.
Прячет пайку и Верченко. В будни он совсем не ест хлеба. Зато к воскресенью у него накапливается семь паек. Вот тут-то и наступает для Верченко великдень321.
Но всех превзошел Гарасим Самборский. Сей охохлаченный поляк совсем не ест хлеба.
Чому?
Тому, шо вин дуже «мондрый»322. Вин бажае усих перемондрить: и нимцив, и русских, и навить смерть. Думка у його така: як переможе Гитлер – купляю соби хату на Украини; як переможе Сталин – купляю хаус у Нимечини та заживу бауэром. Так чи нэ так, а усё гарно323.
Вот он и продает пайки, получает финики. Копит гроши для покупки хаты чи хауса. Скоро месяц, как Гарасим не прикладывался к пайке, питаясь одной баландой. Оголодал, отощал, а не сдается. Видно, вправду говорится, что мечта сильнее смерти.
А хлопцы издеваются над ним:
– Слышь, Гарасим! Говорят, что все хохлы больно хитрожопы. А уж хитрожопее тебя, почитай, нигде на свете нет.
Не так давно мы ругмя ругали Немечину еще и за то, что зябли днем, дрожали от холода ночью. Браним ее и теперь, но уже за удушливые ночи. Мы изнываем, гибнем, сходим с ума. Нет предела нашим мукам.
Яркое солнце накаляет за день крышу и стены. В запертый барак свежий воздух не поступает, ибо единственное окошечко с железной решеткой закупорено. Так как кубатура барака 60 м3, а напихано в него 50 пленяг, то на каждого приходится 1,2 м3. Открытая параша-кибель слишком мала для 50 человек. К середине ночи она наполняется до краев. Вонючая жидкость разливается по выщербленному цементному полу, подтекает под койки, забирается во все щели. Напоенный ее парами горячий воздух душит нас всю ночь напролет. Нечем дышать, некуда скрыться, негде преклонить голову свою.
О, если бы покой был на земле,О, если бы покой найти в земле!О. Хайям324В журнале «Die Woche» за 1888 г., добытом мною в вошебойке, прочел роман о Евгении Савойском: Prinz Eugen – der edle Ritter325. Автор пишет, между прочим, о тактике «голой пустыни» или «выжженной земли», которую в XVII веке применили французы. Они жгли тогда немецкие города и села, опустошали поля, рубили виноградники, угоняли в рабство мирное население. Разумеется, автор с негодованием говорит об этой варварской тактике Людовика XIV326.
Значит, Гитлер не оригинален и здесь. Правда, ученик превзошел учителя. Король-Солнце выглядит сейчас желторотым младенцем по сравнению с бесноватым фюрером.
Говорили о том, сколько дней может жить человек без пищи.
– Тыждень327, – сказал Плаксун.
– Нет, больше, – возразил Беломар, – дней десять.
– А я знал человека, который голодал 40 дней.
– Брехня.
– Истинная правда. Помню даже фамилию: Шевелёв. Он болел язвой желудка. Врачи решили: «Оперировать поздно, безнадежно». Знакомый сказал: «Есть радикальное средство, но вы не выдержите». – «Какое?». – «Голодать». – «Выдержу». Сорок дней и сорок ночей ничего не ел. Вылечился.
– Совсем ничего не ел?
– Абсолютно.
– Чудно что-то. Даже не верится.
– Почти невероятно, а не выдумка.
Правда, одно дело, когда сам идешь на это, и совсем другое, когда тебя немцы морят голодом. Второе перенести гораздо труднее.
Помню, во дни юности мне приходилось часто голодать. Моя студенческая жизнь была перенасыщена голодовками. В те годы я ел три, а иногда два раза в неделю. Голодал я и позже, но уже, правда, с целью закаливания. Однажды, это было в Свердловске в 1932 году, я в течение 10 суток ничего не ел и не пил. Перенес голодовку легко, на ногах, не бросая работы на Верх-Исетском заводе, куда каждый день ходил пешком из центра города.
Может быть, эта закалка сделала меня менее подверженным психозу голода.
Днем солнце накалило кровлю, стены, раздвижные железные двери. Вечер и ночь не принесли прохлады. В бараке невыносимая жара, спирающая грудь духота, вонь. В горле сухо, тело горит, нервы натянуты до предела.
А тут еще, неведомо по какой причине, у Вершинина заболел живот.
– Ребята, разрешите сходить в парашу!
– Лежи. Параша не для того дела.
– Ребята, мочи нет.
– Терпи. Раньше-то о чем думал? Мог бы сходить до восьми часов.
– Тогда не хотелось, а сейчас терпежу нет.
– Не знаю, откуда только у тебя берется. Тут по неделе не ходишь, а у него живот болит.
– Верно говоришь, ходить-то ведь нечем.
– Хлопцы, пустите! Ой, не могу больше!
– Тебе говорят, Удмурт, не смей!
Головы поднялись, руки протянулись к Вершинину, пытаясь его удержать. Он вырвался и присел над парашей. Зловонный воздух стал еще плотнее, гуще, удушливее.
– Сволочь, Удмурт черножопый! Видать, ты заодно с фрицами. Ты хочешь, чтоб мы задохнулись в бараке, как в душегубке!
Припадок безумной ярости охватил всех. Соскочив с коек, бросились к Вершинину и стали его бить, сопровождая удары истерическими воплями. Потом, свалив на землю, топтали Удмурта ногами. Били, топтали и выкрикивали злобные слова, выражавшие самые нелепые, сумасшедшие мысли. Можно было подумать, что он, единственно он – виновник всех наших несчастий.
– Ребята, не троньте, – взмолился Вершинин, – не бейте меня! Я накрою парашу своим одеялом.
– Вот тебе параша, вот тебе кибель. Из-за вас, черножопых, страдали раньше, страдаем теперь!
Расправа продолжалась.
Но вот затихли злобные крики, неистовые вопли. Наступила реакция.
В эту ночь никто не мог уснуть. Измученные пленяги долго ворочались на лежанках, метались, били ногами поперечину койки, всхлипывали, стонали, изрыгали хулу всем и вся.
– За что? Чем виноват? Перед кем? За какую вину такие муки?
– Зачем я жив остался? Почему не подцепила меня на фронте поганая фрицевская пуля?
– Скорей бы подохнуть! Чем так мучиться, лучше смерть в газвагоне.
– Мамо, маты ридна! Чи чуешь ты, як стогне, як гине твоя кохана дитына?328
В команде есть люди, заслужившие благоволение шефа – экстрапайку. Но их немного, и они у нас не в чести. Каждый пленяга норовит учинить им какую-нибудь пакость, вынуть и спрятать резцы, утащить штангель329 и лекала, пережечь мотор, испортить станок.
Подавляющее большинство нашего брата не работает, а маскируется, просиживает в аборте (уборной), прячется в кеселе (котле) или в других ферштеках (потайных местах). Когда же нас вылавливают и приводят к рабочим местам, мы заставляем станки работать вхолостую, ломаем сверла и резцы, долго их точим.
Отношение немцев к такому скрытому саботажу – презрительно-благожелательное. Презирая нас якобы за исконную русскую лень, они тычут нам в нос своим истинно немецким трудолюбием. Вместе с тем они довольны нашей медлительностью, ибо в противном случае шеф будет их подгонять. «Ду мусс иммер шаффен, дамит бевайзен, дасс дойче арбайтер ист арбайтслюстигсте менш ин дер вельт!»330
Они постоянно твердят нам: «Русские не умеют работать так, как работаем мы – немцы».
Многие пленяги поддерживают эту иллюзию, маскируя леностью саботаж. На днях подслушал беседу двух немцев.
– В России мужчины не работают, – говорит Филипп.
– Кто же пашет, плотничает, делает машины, доит коров? – удивляется Макс.
– Женщины.
– А что же делают мужчины?
– Пьют водку, дерутся или спят на печке, как медведи.
– Не может быть.
– Правда. Спроси любого русского.
– Беломар, ист дас вар?331
– Я, я. Штымп332.
– Либе гот! Вундерзаме фольк333.
Таково их знание России. Туманное и анекдотичное, как во времена Геродота334.
Бетрибсобманн335 Монн спрашивает о положении рабочих в России.
Рассказываю об оплачиваемых отпусках, государственном страховании, бесплатном лечении, санаториях и домах отдыха для трудящихся, пионерских лагерях, школах и о многом другом. Монн сомневается, недоверчиво качает головой.
– Неужели все это действительно есть в России?
– Конечно, есть и было бы еще больше, если бы вы не напали на нас.
Фриц говорит, что Монн хороший человек, но голова у него не совсем в порядке. Я не раз убеждался в справедливости этой оценки. Действительно, мозги у Монна немножко набекрень. Самые несовместимые понятия и явления легко укладываются в его черепной коробке. Помню, он как-то на днях восторженно говорил о Карле Либкнехте, Розе Люксембург и Эрнсте Тельмане336.
– Да, это настоящие вожди рабочего класса. Тельмана я много раз видел и слышал. Хороший человек. Он любим всем немецким народом. Ах, если бы Тельман был у власти, этой войны, конечно, не было. Ты знаешь, Шош, в 1914 году был убит мой отец, и я остался сиротой. Страшно подумать, что эта война может осиротить мою восьмилетнюю дочку.
Монн печально склонил голову. Потом он снова поднял ее и патетически воскликнул:
– Кришь ист никс гут. Унд варум золлен вир кемпфен? Ду бист арбайта, ишь аух арбайта. Альзо вир зинд бруда. Аба заг эмоль, Шош, варум кришь, варум кришь?337
– Я, я, Монн, варум кришь?
Монн смущен вопросом. Он не знает, что ответить. Но, подумав немного, уверенно утверждает:
– Во всем виноваты евреи. Это они затеяли войну.
– По-твоему, Монн, все евреи – сторонники войны?
– Все без исключения, потому что все они капиталисты..
– Стало быть, Карл Либкнехт и Роза Люксембург тоже капиталисты и поджигатели войны?
– Что ты, Шош, наш Карл и наша Роза всю жизнь боролись против войны, всегда выступали за мир между рабочими всех стран.
– Но ведь они – евреи.
– Нет, Шош, Либкнехт и Люксембург – чистокровные немцы.
– Евреи, Монн.
– А я тебе говорю, Шош, немцы. Не веришь? Подожди, я сейчас спрошу у Фрица Штайнбрешера – он знает.
Через три минуты Монн возвращается.
– Ты прав, Шош, они – евреи338. Впрочем, это не имеет никакого значения. Кто бы ни были по национальности Карл Либкнехт и Роза Люксембург – они наши учителя и подлинные вожди германского пролетариата!
Тут Монн делает головоломный скачок, заканчивая свою реплику аффектированным восклицанием:
– Ишь бин кайн фашист, аба ишь штербе фюр майн фюрер!339
Монн все-таки добился некоторого облегчения для нас. Со вчерашнего дня барак стали запирать с помощью особого приспособления, исключающего необходимость плотно сдвигать обе половинки раздвижной двери. Сквозь образовавшуюся щель нельзя просунуть руку, но можно мочиться в парашу, стоящую снаружи. Другая параша с крышкой ставится внутри помещения.
Стало лучше еще и потому, что через щель в барак проходит некоторое количество свежего воздуха.
Утром выдали новые кандалы340. Они тяжелы и неудобны, ибо выдолблены из цельного куска дерева. К тому же эти гольц-пантоффель (так их называют немцы) спадают с ног и сильно стучат341.
В полдень явился фотограф из гештапо. Посадив пленягу на табуретку, он совал ему в руки большую черную дощечку (30 × 40 см), которую заставлял плотно прижимать к груди. На дощечке мелом выведены фамилия и номер.
Голод подретушировал наши лица: молодые красивые парни выглядят дикими людьми. Конечно, приложит старания и фотограф-гештаповец. Очень возможно, что эти снимки поместят в немецком журнале с подписью: «Типы русских солдат и офицеров». А рядом, для сравнения, напечатают художественно исполненные портреты откормленных, вылощенных немецких вояк. Взглянет какая-нибудь Гретшен342 на наши воспаленные лики и воскликнет:
– О, хайлиже Мари, вы шреклишь! Зинд кайне меншен343.
Обермайстер поймал Вершинина и Сергея Ильяшенко: они систематически делали брак, тщательно его маскируя. Инженер орал, топал, угрожал отсылкой в гештапо, тюрьмой, штрафным и даже каторжным лагерем.
Действительно, достаточно одного его слова, чтобы любого из нас не только упрятали в Бухенвальд, но и отправили на виселицу. Ведь мы, русские военнопленные, фактически вне закона. Нет никаких правил, которые охраняли бы нашу жизнь и ограничивали произвол властей.