– Из всех известных нам демонов этот – самый могучий, – сокрушенно говорили врачи. – Он, несомненно, архонт[72] всех остальных.
Имя архонта злых духов тоже было разгадано. Все сошлись на том, что его зовут Фиуфабаофом. Этому открытию придавалось огромное значение: известно, что демоны, когда к ним обращаются по имени, становятся покладистее. Но Фиуфабаоф никаким уговорам не поддавался и покидал больную, только когда хотел этого сам, обычно часов через восемнадцать, а уходя, обнаруживал свою ужасную силу еще убедительней, чем до того. Пятеро прислужниц еле удерживали судорожно бьющуюся императрицу в постели. Столько силы, конечно, не могло быть в изнуренном теле больной. Этим демон показывал, что, разозленный настойчивыми попытками изгнать его, он не склонен выпускать свою жертву из когтей.
Главный придворный медик Синцеллий посоветовал обратиться за помощью к самому богу врачевания. В пергамское святилище Асклепия[73] больные должны были являться лично. Хранящиеся в сокровищнице храма груды золотых сердец, ониксовых глаз, выточенных из слоновой кости рук и ног свидетельствовали, что многие состоятельные люди избавились здесь от болезней сердца, глаз или конечностей. Исцелялись только богатые, так как желающим выздороветь нужно было спать в храме у подножия статуи бога, а за место и снотворные напитки взималась немалая плата. Сам Асклепий лечил, разумеется, бесплатно. Бог консультировал больных ночью, во время сна, рекомендуя способы, как избавиться от недуга или хотя бы немного смягчить его.
С трудом решилась императрица на такое далекое путешествие. И, очевидно, не напрасно провела она ночь у подножия статуи бога. Правда, сама августа не помнила, что приснилось ей в святилище, но жрецы слышали, что она громко смеялась во сне. А смех – явное свидетельство благоволения божьего.
– Некая большая радость исцелит августу, – растолковали ее сон жрецы. – Радость наполняет сердце ярким светом, а злые духи, порождение тьмы, бегут от света, ибо свет несет им смерть.
Посещение бога в Пергаме состоялось незадолго до поездки императрицы в Антиохию. После того как добрая воля Асклепия была установлена, августа, готовая ухватиться за малейшую надежду, немного воспрянула духом. Но в последние дни, когда в священном дворце всех охватило волнение в ожидании скорого прибытия государей, силы опять оставили больную. Демон уведомлял о своем приближении привычными головными болями, но на этот раз августа жаловалась также на боли в сердце. Сначала она не хотела и слышать о том, чтобы лечь в постель, но в конце концов уступила настояниям своей дочери Валерии.
Бледная, с обострившимися, словно обточенными болезнью чертами лица, лежала императрица в затемненной спальне; сползающий со лба пергаментный бурдючок с ледяной водой почти совсем закрывал обведенные синевой глаза. Она казалась моложе дочери. Сидящая на краю постели худощавая молодая женщина с горестным выражением лица выглядела старше, чем больная.
Из-под опущенных ресниц августы тихо катились слезы.
– Жрецы уверяют, что у меня еще будет радость, – ломая прозрачные руки, промолвила она. – Но скажи, какую радость, кроме смерти, могут дать мне боги?
– Полно, полно, мама! Перестань! – воскликнула Валерия, схватив мать за руку. – Ты сама усиливаешь болезнь тем, что не хочешь расстаться со своим горем.
Резкие слова дочери больно задели августу, уже привыкшую к тому, что с ней во всем соглашаются. По-детски надув губы и немного помолчав, она спросила:
– Зачем ты обижаешь меня, Валерия?
– Обижаю? Чем, мама? Тем, что призываю к терпению?
– Ты совсем не жалеешь меня.
– А меня кто-нибудь жалеет?!
– Ведь ты еще молода.
– Вот именно. Я еще молода… я дочь императора и жена цезаря, а жизнь моя хуже, чем у последней невольницы, обмывающей покойников.
– Почему так разгневались на нас боги? – простонала больная. – Почему лишили меня радости? Я никогда никого не обижала.
– Я не знаю, мама!
И, опять схватив августу за руку, Валерия горячо продолжала:
– Но знаю, что у меня-то радость отняли не боги… а вы с отцом… Выдав меня за Галерия!
– О нет! Только не я!.. Только не я! – рыдая, запротестовала мать. – Ведь я была не в себе, когда тебя увезли к нему.
– В этом все дело. Отдавшись своему горю, ты была слепа и глуха ко мне. Я ползала у тебя в ногах, обнимала твои колени, молила пощадить меня, но ты ничего не слышала и не видела… плакала, плакала… и все о своем сыне.
– О, Аполлоний! Родной мой Аполлоний! – вскрикнула мать, порывисто поднявшись в постели.
Валерия энергичным движением заставила ее опуститься на подушки и, взяв обеими руками за голову, повернула лицом к себе.
– Зачем плакать о том, кого нет? Можно ли без конца сокрушаться над тенью ребенка? Ведь Гадес[74] похитил его, когда он и ходить-то по этой земле еще не научился! Как долго будешь ты рыдать над тенью?! Деметра и та оплакивала Персефону[75] только с осени до весны. А тебе, мама, недостаточно шестнадцати лет, чтобы остановить свои слезы!
Добрым материнским взглядом, исполненным страдания, императрица заглянула в глаза молодой женщины.
– О дочь моя! Пусть дадут тебе боги узнать, что значит быть матерью, но только не так, как мне!
Валерия вдруг нервно, визгливо расхохоталась:
– Мне? Быть матерью? Я своими руками задушила бы ребенка, если бы выносила его в своем чреве! Но не беспокойся, мне не придется стать убийцей твоего внука. Твоя дочь, которую без согласия матери выдали замуж, никогда не станет матерью! У меня нет мужа, а только господин! Знаешь, что он сделал, когда в свадебном наряде при свете факелов, под звуки флейт подружки привели меня в его дом? Приказал распороть живот беременной невольницы и своими руками вырвал плод, чтобы по его внутренностям ему предсказали будущее. И представь, не обмыв рук, он хотел развязать мой пояс! С той поры меня преследует запах крови. Тот, кого вы с отцом нарекли сыном, весь пропах кровью.
Валерия, тоже рыдая, упала на грудь матери. Та прижала ее к себе и погладила по голове.
– Император… твой отец…
– Нет, мама! Он мне не отец, он только император!.. Может быть, не стань он императором, я и была бы ему дочерью. Но теперь он – только император, у которого нет ничего, кроме империи.
– Он самый мудрый в мире…
– Как ты не понимаешь, мама, что мне нужна не мудрость, а хоть капля любви!
– Ты скажи ему… Хочешь, я попрошу его за тебя?
– Я боюсь его, мама! Если бы ты видела, как он отвернулся от меня, когда я сказала, что не хочу быть женой Галерия! После этого я только раз виделась с ним, но и тогда у него не нашлось для меня доброго слова.
– Он думает, что ты счастлива.
– Он вовсе этого не думает. Он принес меня в жертву, как Агамемнон[76] – Ифигению, и больше я для него не существую.
За окном раздались торжественные звуки труб, которыми обычно приветствовали появление государей. Вскочив с места, Валерия заглянула в атрий[77] и тотчас вернулась с побледневшим, без кровинки лицом.
– Галерий идет, мама! Всеми богами молю: забудь, о чем мы говорили! Ты видишь, как мне страшно!
Она показала матери руки, покрывшиеся гусиной кожей. Потом поправила подушки, краем одеяла осушила слезы и подняла занавес над входом.
Цезарь Востока явился без свиты, в сопровождении своей дочери. Казалось, пол прогибался под его тяжелыми шагами. Хотя он уже раздобрел, лицо его было еще свежо и румяно, курчавая борода иссиня-черна. В круглых, как у дикой кошки, глазах еще горела безудержная удаль горного пастуха, умеющего и стеречь скот, и угонять его.
Валерия приветствовала мужа молчаливым поклоном. Небрежно кивнув ей в ответ, он поднял правую руку и зарокотал:
– Да благословят боги тебя и твой дом, государыня августа! Не гневайся, что не встаю на колени: мне трудно будет подняться. Старею, августа, старею! Но это не беда, лишь бы женщины наши были вечно молоды.
Императрица, сделав над собой усилие, дрожащими губами, но приветливо спросила, благополучно ли он доехал.
– Хорошо, матушка, хорошо. Но путешествие немного затянулось. Пришлось повозиться с проклятыми безбожниками.
Он сердито фыркнул. Так как обе женщины молчали, Титанилла сочла уместным поинтересоваться:
– Тебя задержали язиги? Мы здесь тоже о них слышали. Максентий совсем было собрался на них в поход.
Галерий рассмеялся:
– Молодец твой Максентий! Но дело не в язигах, а в безбожниках. Язиги что! Это вполне честные разбойники. С ними управиться плевое дело: повесил одного-другого на границе, и пока трупное зловоние не выветрилось в этом районе – порядок и тишина. Безбожники похуже.
– Это христиане?
– Они самые! Язиг охотится за скотом, женщинами и рабами, и больше ему ничего не надо. Христиане же хотят наших богов выгнать из храмов. По дороге в трех местах жрецы жаловались мне, что эти мерзавцы разрушили алтари бессмертных. Согнал я их в одно стадо и отправил вслед за богом, которому они поклоняются. Но меня просто взбесило, что в моем войске нашелся центурион, который отбросил копье в сторону и нагло заявил, что не станет проливать христианскую кровь. Ничего не поделаешь, пришлось заодно и его кровь пролить. Я своей собственной рукой, вот как стою перед вами – в плаще и парадной тоге, пронзил безумца его же копьем… Постойте, сейчас покажу, как этот негодяй забрызгал мне тогу кровью.
Императрица и Валерия вскрикнули. Голова августы бессильно соскользнула с подушек. Валерия в ужасе отпрянула к стене. Встревоженная Титанилла заметалась от одной к другой.
Цезарь выпучил глаза:
– Что с ними стряслось?
– Ты их напугал своей окровавленной тогой, государь.
Галерий расхохотался:
– Сразу видно – не нашей породы… А ты куда?
– За врачом, если позволишь.
И нобилиссима выбежала из спальни.
Закинув за спину конец красной мантии, цезарь тяжелой, вялой походкой тоже двинулся к выходу.
Ни единой души не встретилось ему вблизи покоев императрицы, лишь в кипарисовой аллее стали попадаться люди – не только босоногие рабы, но и сановники в башмаках с серебряными пряжками. Все они, завидев багряницу, падали на колени, а цезарь проходил мимо, не обращая на них никакого внимания. Только раз оглянулся он, удивленный: мужчина в длинной власянице низко наклонился, но колена не преклонил, хотя шедший впереди него седой невольник простерся ниц. Когда Галерий пошел дальше, старый раб поднялся и, дрожа всем телом, пролепетал своему спутнику:
– Господин!.. Ведь это был сам божественный цезарь!
– Знаю, – усмехнулся тот. – Но не понимаю, почему ты так напугался.
– Ты не воздал ему должной почести!
– Нет, друг мой, я приветствовал его, как полагается приветствовать человека. А колени преклонять следует только перед богом.
Он сказал «перед богом», а не «перед богами». Глаза старого невольника восторженно засияли.
– Значит, ты из наших, господин, – воскликнул он и перекрестил себе лоб. Тот тоже перекрестился.
– Я христианский врач Пантелеймон.
Старик опять упал ничком, как только что перед цезарем.
– Что ты делаешь?! – возмутился Пантелеймон. – Разве ты не христианин?
– Как же! Я из христиан, господин… Помнится, я тебя видел на нашем собрании. Толкуют, что Бог наделил тебя чудотворной силой воскрешать мертвых именем Христа! И вот я благодарю Господа нашего за то, что Он послал меня указать тебе дорогу.
Пантелеймон действительно был христианским врачом, которого Господь Бог наставил на путь истины. Многие годы, живя в Антиохии, будучи язычником, он успешно лечил заболевших богачей и сам очень разбогател. Как-то раз судьба свела его у постели умирающего с епископом Мнестором. Сначала врач принял епископа за знахаря-шарлатана, но очень скоро по некоторым высказываниям Мнестора убедился, что тот помимо чрезвычайной кротости отличается также немалой ученостью. Пантелеймона, конечно, удивило, что, несмотря на это, тот исповедует столь невежественную религию. Когда же врач высказал епископу свое недоумение, тот ответил, что и он, со своей стороны, очень удивлен тем, что такой знаменитый врач еще не принял христианства. По его убеждению, все врачи обязаны стать христианами, так как исцелять людей можно только именем Иисуса Христа. При следующих встречах епископ не переставал убеждать врача, чтобы тот попробовал исцелять именем христианского Бога. Однако Пантелеймон, чрезвычайно одаренный лекарь, чуждался христианских способов врачевания. К тому же его недавно избрали главой антиохийской коллегии врачей, архиятром, и ему не хотелось рисковать своей репутацией, навлекая на себя насмешки коллег. Однако он стал все чаще задумываться, даже во время прогулок, над чудесами, творимыми христианским Богом; о них очень горячо рассказывал ему при встречах епископ Мнестор. И вот однажды, возвращаясь с прогулки через кварталы, где ютилась беднота, Пантелеймон услыхал громкие крики и плач. Во дворе полуразвалившейся хижины, откуда они неслись, толпилось множество народа. Врач вошел, и ему рассказали, что подростки во время гимнастических состязаний вдруг стали дразнить христианином лучшего дискобола. Завязалась драка, в которой бедняге переломали ребра. Уже полдня он лежит во дворе не дыша, а мать его, вдова ткача, не имея денег, чтобы нанять плакальщицу, оплакивает его сама, на все лады проклиная христиан.
– Неужели в этом виноваты христиане? – удивился врач. – Разве они убили твоего сына?
– Конечно, виноваты они, – ответила женщина. – Если бы их вовсе не было, никто не стал бы убивать моего мальчика!
Врач задумался. А что, если на этом бедняге проверить способ, настойчиво рекомендуемый епископом? Правда, юноша этот не христианин, но тем большее уважение заслужит христианский Бог, если проявит к нему великодушие. Если же опыт не удастся, осрамится Христос, а репутация врача останется незапятнанной, поскольку никто в толпе его не знает.
Пантелеймон подошел к смертному ложу несчастного юноши, под которое приспособили ткацкий стан. Врач осенил больного крестным знамением и, взяв за руку, повелительно произнес:
– Именем Иисуса Христа, встань!
Юноша вздрогнул, в испуге широко открыл глаза и поднялся на ноги так быстро, что под ним развалилось ложе. Уверенный, что христианский Бог наставил его на путь истины, Пантелеймон тотчас явился к епископу и надел белый хитон оглашенных. Приняв христианство, он облекся в грубую власяницу в знак покаяния за безбожное прошлое. От должности архиятра он отказался, чтобы все свое время посвятить лечению нищих и бедняков; им он постепенно роздал и свое состояние.
Пантелеймон уже давно перестал лечить больных из высшего общества, и потому был крайне удивлен, когда его позвали к императрице.
– А ты не ошибаешься? – спросил он явившуюся к нему прислужницу. – За мной ли тебя прислали?
– Моя госпожа нобилиссима приказала позвать первого попавшегося врача. Одна старуха, у которой я спросила на рынке, назвала мне тебя. Она сказала, что ты воскресил из мертвых ее сына. Идем же скорей, идем!
Пантелеймон усмотрел в этом десницу Божию и без дальнейших рассуждений отправился с прислужницей во дворец. На форуме он потерял ее в шумной толпе и у входа во дворец попросил одного из рабов показать дорогу.
Старый раб довел его до первой колонны перистиля[78].
– Отсюда пусть Господь укажет тебе дорогу, – сказал он, – мне вход сюда запрещен.
Пантелеймон прошел во внутренние покои, и его никто не остановил. Прислужницы, когда императрицу навещала дочь, уходили к себе посудачить.
У входа в спальню врач остановился, напряженно вслушиваясь в тихие рыдания. Войдя, он увидел двух женщин, которые, склонившись друг к другу, горько плакали.
Услышав шаги, обе затихли, и та, что моложе, спросила:
– Кто ты?
– Врач.
– Кто прислал тебя?
– Бог.
Другая женщина простонала:
– Разве есть Бог, который еще не отвернулся от меня?
– Мой Бог не отворачивается от страждущих.
Валерия внимательно посмотрела на врача, так странно одетого.
– У тебя какой-то свой Бог?
– Он не только мой. Это Бог всех, кто верит в Него. Уверуйте вы, Он станет и вашим.
– Имя твоего Бога?
– Его называют просто Богом. Ему не нужно имени, потому что Он един. А сына Его единородного, умершего за нас, зовут Иисусом Христом.
Императрица, рыдая, воскликнула:
– Я тоже родила бога!.. Куда он делся?.. Ради кого умер?
Врач обратил к ней спокойное, просветленное лицо.
– Так и Мария плакала о Сыне своем.
– Мария?
– Матерь Божия, родившая Иисуса… Его распяли на кресте, и Он умер, но потом воскрес. Она может утешить горе любой матери.
Августа широко открытыми глазами пристально рассматривала вдохновенное лицо врача.
– А меня какой бог утешит? – с горькой усмешкой воскликнула Валерия.
– Тот же, который послал меня к вам… Боги, которым поклоняетесь вы, не могут дать утешения, потому что не умеют страдать. Они могут только радоваться. Но страждущие глухи к радости. А мой Бог может утешить целый мир, потому что Сам пострадал за него.
Врач достал из капюшона власяницы небольшое распятие.
– Вот это я оставлю вам в защиту и утешение. На ночь кладите его в изголовье, и Он оградит вас от дурных снов. А когда на глаза навернутся слезы, возьмите его в руки, и ваши сердца исполнятся тихой радости.
Обе женщины перестали плакать и напряженно слушали странные речи врача – так еще никто с ними не беседовал.
– Как тебя зовут? – спросила императрица, никогда не интересовавшаяся именами даже самых высокопоставленных сановников.
– Я – Пантелеймон, врач антиохийских нищих… Да будет с вами Бог: ведь и вы нищие.
И врач ушел, оставив на одеяле распятие. Валерия взяла его в руки.
– Но это просто деревяшка! – удивилась она.
– Деревяшка? – равнодушно переспросила императрица, чувствуя, как тяжелеют ее веки. – А ты, дочка, не хочешь поспать?
– Я так устала, мама!
– Ложись рядом со мной… Посмотри, как мало нужно мне места.
– Какая ты хорошая, мама, – мягко проговорила Валерия, ложась на край кровати и обнимая мать. – Я снова превратилась в твою маленькую дочку… и теперь такой уж останусь.
– Милая моя дочурка, – ласково пробормотала императрица. – Куда ты его спрятала?
– Крест? Под подушки: пусть лежит в изголовье, как советовал врач.
Вскоре они крепко заснули. Не разбудило их даже громыхание лестницы, которую садовник Квинт переносил по атрию, приводя в порядок цветы, украшавшие колонны. В помощь себе он взял Квинтипора, который после обеда зашел навестить родителей.
– Пойдем со мной, поработай. Пускай твой хозяин не говорит, что ты, как и другие шалопаи, даром ешь его хлеб.
Забравшись на лестницу, старик снимал корзины, в которых нужно было сменить цветы, и подавал их Квинтипору.
– Сюда поставь безвременниц, – сказал он, опуская круглую корзинку. – Вон те лиловые колокольчики…
Но корзины никто не принял. Квинт, не оборачиваясь, раздраженно крикнул:
– Ну, пошевеливайся!.. Оглох, что ли, с тех пор как важным господином стал?
Старик был одноглаз, ему пришлось совсем повернуться назад. Он никого не увидел. Сердито ворча, он начал спускаться с лестницы. И только оказавшись на земле, услышал шаги Квинтипора. Юноша нес в руках длинные ветки, среди белых цветов-звездочек ярким золотом улыбались крохотные апельсины.
– Ты что, лунатик? Где тебя носило?.. А ветки эти хороши будут на капитель.
– Хотел воды найти, сбрызнуть их, а то уж привяли чуть- чуть.
– Куда же ты ходил за водой?
– Я видел поблизости колодец.
– А у себя под носом не видишь?.. Вон она, вода, в имплювии, посреди двора. Видно, нельзя тебя одного на смотрины пускать… Клянусь пупком Артемиды, это одна из граций!
В воротах появилась Титанилла. Протянув руки вперед, она шла прямо к ним.
– Что ж ты убежал с цветами, Квинтипор? Разве они не для меня? Или ты нас не заметил? Я звала тебя… Мы с Варанесом сидели там в павильоне… Ты мне даришь их? Ух, какие тяжелые!.. Пойдем, отнеси в мою комнату!
Квинт задорно щелкнул пальцами.
– А я-то думал, этому хитрецу и впрямь помощь на смотринах нужна. Ну, парень, губа у тебя не дура! Да и ты, плутовка, тоже не промах. Значит, хочешь и парня красивого заполучить, и цветы тоже? Парня, пожалуй, бери, я не против. А цветы оставь: они не для такой пигалицы выращены… Иди, нюхай со своим дружком мяту.
Садовник хотел щелкнуть нобилиссиму по носу, но Квинтипор, стоявший позади девушки и тщетно пытавшийся знаками предупредить отца, вовремя схватил его за руку.
– Отец, неужели ты не видишь, кто перед тобой?! Это дочь цезаря, нобилиссима!
Квинт крякнул от удивления.
– Госпожа моя! Ты видишь, я одноглазый. Но императору да старухе своей я и такой гожусь. Ты сама виновата, красота твоя лишила зрения и последний мой глаз.
Нобилиссима потрепала старика по щеке и, улыбнувшись, обратилась к юноше:
– Слышал, Квинтипор? Поучись, как надо разговаривать с женщинами!
7
Тысячекилометровый путь из Никомидии в Антиохию императорские курьеры проделывали менее чем за десять суток. Императору вместе с личной гвардией и значительной частью двора для этого потребовалось почти столько же недель. Плыть морем было бы и удобнее и быстрее, но Диоклетиан не случайно предпочел сухопутье. Он хотел лично проверить, можно ли полагаться на отчеты наместников провинций. Вообще недоверие было положено в основу реформированного им управления государством и в целом давало хорошие результаты. Каждый государственный служащий обязан был следить за другим: за префектом претория пристально следили его викарии, много внимания уделяли друг другу в этом смысле наместники провинций и прокураторы, и даже последний писарь мог быть тайным осведомителем императорской канцелярии. Систематическим шпионажем занимались по долгу службы курьеры, доставлявшие во все концы империи официальные распоряжения, собирая попутно неофициальные донесения и слухи. Это были глаза и уши императора. Самые привилегированные из них – курьезии – не только обладали значительной властью, но и были гораздо богаче высокопоставленных сановников. Большую часть чиновников государство оплачивало натурой, снабжая мелких служащих питанием и одеждой; те, кто повыше, получали еще серебряные столовые приборы и наложниц. Но курьезии имели значительные денежные доходы не от государства, а от общин. Каждая община была обязана выдавать курьезию определенную плату за сообщения о радостных событиях: о победах, об учреждении новых праздников, о юбилеях августейшей фамилии или о добром здравии императора.
Теперь курьезии заранее предупреждали население городов и сел о приближении его божественности. Так что Диоклетиан имел возможность воочию убедиться, что со времен основания Рима у Римской империи не было повелителя столь обожаемого. Где бы он ни появлялся, двигаясь по заранее тщательно разработанному канцелярией дворцовых служб маршруту, всюду его встречали такими же церемониями и торжественными речами, какими встречали бы сошедшего на землю Юпитера. С одинаковым трепетом склонялись перед его статуями на форумах делегации от разных школ, корпораций и ремесленных коллегий. С таким же благоговением падали перед ним ниц в городах децемпримы во главе с городским префектом, а в деревнях – декурионы. За ними дружно, как по команде, валились головой в дорожную пыль празднично одетые свободные земледельцы и мелкие арендаторы, которые на положении колонов работали в императорских поместьях или в огромных латифундиях.
Молчаливо выслушивал император приветственные речи, и хотя все они были на одну колодку, лицо его выражало явное удовлетворение. Оно подтверждалось, между прочим, и тем, что Диоклетиан щедро раздавал мелкие деньги, которые, не причиняя ущерба казне, делают человека на всю жизнь счастливым, особенно если ни один из этих грошей не достался ни врагу, ни другу. Кроме того, император многих произвел в асессоры и президы, а некоторых даже в комиты, что считалось наивысшей наградой. Счастливцы, произведенные в этот чин, имели право называться лицами, сопровождающими императора, хотя август никогда не прибегал к их услугам. Зато награжденные обязаны были в знак благодарности воздвигнуть портик общественного пользования, или украсить площадь новым фонтаном, или оплатить расходы по устройству очередных цирковых представлений.
В самом начале пути, в Дорилее, по поводу присвоения чинов произошла небольшая неприятность. Через день после отъезда императора из этого города курьезии донесли ему, что дорилейский претор в таблицу о производстве в комиты, кроме лиц, представленных легатом, самочинно вписал четырех человек, которые хорошо ему заплатили. Подделка священнейшего волеизъявления расценивалась как оскорбление его величества, и император, опустив предписанное законом судоговорение, вынес приговор единолично. Он повелел: на игрищах, которые устроят награжденные им, бросить на растерзание диким зверям мздоимца и мздодателей.