Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под Дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему: «Если вы захотите еще немного подождать, – сказал я, – то будете иметь удовольствие увидеться с старым приятелем…»
– Ах, точно! – быстро отвечал оп, – мне вчера говорили, – по где же он? – Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи… Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос вырвались из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени ого дрожали… он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку. Штабс-капитап на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его руку обеими руками: он еще не мог говорить.
– Как я рад, дорогой Максим Максимыч! Ну, как вы поживаете? – сказал Печорин.
– А ты?., а вы?.. – пробормотал со слезами на глазах старик… – сколько лет… сколько дней… да куда это?..
– Еду в Персию – и дальше…
– Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчас расстанемся?.. Сколько времени не видались…
– Мне пора, Максим Максимыч, – был ответ.
– Боже мой, Боже мой! да куда ото так спешите?.. Мне столько бы хотелось вам сказать… столько расспросить… Ну, что? в отставке?.. как?.. что поделывали?..
– Скучал! – отвечал Печорин, улыбаясь…
– А помните наше житье-бытье в крепости?.. Славная: страна для охотников!.. Ведь вы были страстный охотник стрелять… А Бэла!..
Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся…
– Да, помню! – сказал он, почти тотчас принужденно зевнув… Максим Максимыч стал его упрашивать остаться с ним еще часа два.
«Мы славно пообедаем, – говорил он, – у меня есть два фазана; а кахетинское здесь прекрасное… разумеется, не то, что в Грузии, однако лучшего сорта… Мы поговорим… вы мне расскажете про свое житье в Петербурге… А?..»
– Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч. Однако прощайте, мне пора… я спешу… Благодарю, что не забыли… – прибавил он, взяв его за руку.
Старик нахмурил брови… Оп был печален и сердит, хотя старался скрыть это. «Забыть! – проворчал он, – я-то не забыл ничего… Ну, да Бог с вами!.. Не так я думал с вамп встретиться…»
– Ну, полно, полно! – сказал Печорин, обняв его дружески, – неужели я не тот же?.. что делать?.. Всякому своя дорога… Удастся ли еще встретиться – Бог знает!.. – Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже начал подбирать вожжи.
– Постой, постой! – закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски, – совсем было забыл… У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю с собой… думал найти вас в Грузии, а вот где Бог дал свидеться… что мне с ними делать?..
– Что хотите! – отвечал Печорин. – Прощайте…
– Так вы в Персию?.. а когда вернетесь? – кричал вслед Максим Максимыч.
Коляска была уже далеко; но Печорин сделал знак рукой, который можно было перевести следующим образом: вряд ли! да и незачем!..
Давно уже не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокой задумчивости…
Довольно! не будем выписывать длинного и бессвязного монолога, который проговорил огорченный старик, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам и сверкала па его ресницах. Довольно: Максим Максимыч и так уже весь перед вами… Если бы вы нашли его, познакомились с ним, двадцать лет прожили с ним в одной крепости, и тогда бы не узнали его лучше. Но мы больше уже не увидимся с ним, а он так интересен, так прекрасен, что грустно так скоро расстаться с ним, и потому взглянем на него еще раз, уже последний…
– Максим Максимыч, – сказал я, подошедши к нему, – а что это за бумаги оставил вам Печорин?
– А Бог его знает! какие-то записки…
– Что вы из них сделаете?
– Что? я велю наделать патронов.
– Отдайте их лучше мне.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне стало смешно и жалко.
Вот они все, – сказал он, – поздравляю вас с находкою…
– И я могу делать с ними все, что хочу?
– Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве друг его какой или родственник?.. Правда, мы жили долго под одной кровлей… Да мало ли с кем я не жил?..
Схватя и унеся поскорее бумаги из опасения, чтобы Максим Максимыч не раскаялся, наш автор собрался в дорогу; он уже надел шапку, как штабс-капитан вошел… Но нет, воля ваша! а уж надо проститься с Максимом Максимычем как следует, то есть не прежде, как выслушав его последнее слово… Что делать? есть такие люди, с которыми, раз познакомившись, век бы не расстался…
– А вы, Максим Максимыч, разве не едете?
– Нет-с.
– А что так?
– Да я еще коменданта не видал, а мне надо сдать кой-какие казенные вещи…
– Да ведь вы же были у него?
– Был, конечно, – сказал он, заминаясь, – да его дома не было… а я не дождался…
Я понял его: бедный старик, в первый раз отроду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, – и как же он был награжден!
– Очень жаль, – сказал я ему, – очень жаль, Максим Максимыч, что нам до срока надо расстаться.
– Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!., вы молодежь светская, гордая: еще покамест под черкесскими пулями, так вы туда-сюда… а после встретитесь, так стыдитесь и руку протянуть нашему брату.
– Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч.
– Да я, знаете, так, к слову говорю; а впрочем, желаю вам всякого счастия и веселой дороги.
Засим они довольно сухо расстались; но вы, любезный читатель, верно, не сухо расстались с этим старым младенцем, столь добрым, столь милым, столь человечным и столь неопытным во всем, что выходило за тесный кругозор его понятий и опытности? Не правда ли, вы так свыклись с ним, так полюбили его, что никогда уже не забудете его, а если встретите – под грубою наружностию, под корою зачерствелости от трудной и скудной жизни – горячее сердце, под простою, мещанскою речью – теплоту души, то, верно, скажете: «Это Максим Максимыч»?.. И дай Бог вам поболее встретить, на пути вашей жизни, Максимов Максимычей!..
И вот мы рассмотрели две части романа – «Бэлу» и «Максима Максимыча»: каждая из них имеет свою особность и замкнутость, почему каждая и оставляет в душе читателя такое полное, целостное и глубокое впечатление. Героев той и другой повести мы видели в торжественнейших положениях их жизни и коротко их знаем. Первая – повесть; вторая – эскиз характера, и каждая равно полна и удовлетворительна, ибо в каждой поэт умел исчерпать все ее содержание и в типических чертах вывести вовне все внутреннее, крывшееся в ней как возможность. Что нам за нужда, что во второй нет романического содержания, что она представляет собою не жизнь, а отрывок из жизни человека? Но если в этом отрывке – весь человек, то чего же больше. Поэт хотел изобразить характер и превосходно успел в этом: его Максим Максимыч может употребляться не как собственное, но как нарицательное имя, наравне с Онегиными, Ленскими, Зарецкими, Иванами Ивановичами, Никифорами Ивановичами, Афанасиями Ивановичами, Чацкими, Фамусовыми и пр. Мы познакомились с ним еще в «Бэле» и больше уже не увидимся. Но в обеих этих повестях мы видели еще одно лицо, с которым, однако ж, незнакомы. Это таинственное лицо не есть герой этих повестей, но без него не было бы этих повестей: он герой романа, которого эти две повести только части. Теперь пора нам с ним познакомиться, и уже не через посредство других лиц, как прежде: все они его не понимают, как мы уже видели; равным образом, и не через поэта, который хоть и один виноват в нем, но умывает в нем руки, а через его же самого: мы готовимся читать его записки. Поэт написал от себя предисловие только к запискам Печорина. Это предисловие составляет род главы романа, как его существеннейшая часть, но, несмотря на то, мы возвратимся к нему после, когда будем говорить о характере Печорина, а теперь прямо приступим к «запискам».
Первое отделение их называется «Тамань» и, подобно первым двум, есть отдельная повесть. Хотя оно и представляет собою эпизод из жизни героя романа, но герой по-прежнему остается для нас лицом таинственным. Содержание этого эпизода следующее: Печорин в Тамани остановился в скверной хате, на берегу моря, в которой он нашел только слепого мальчика лет 14-ти и потом таинственную девушку. Случай открывает ему, что эти люди – контрабандисты. Он ухаживает за девушкою и в шутку грозит ей, что донесет на них. Вечером в тот же день она приходит к нему, как сирена, обольщает его предложением своей любви и назначает ему ночное свидание на морском берегу. Разумеется, он является, но как странность и какая-то таинственность во всех словах и поступках девушки давно уже возбудили в нем подозрение, то он и запасся пистолетом. Таинственная девушка пригласила его сесть в лодку – он было поколебался, но отступать было уже не время. Лодка помчалась, а девушка обвилась вокруг его шеи, и что-то тяжелое упало в воду… Он хвать за пистолет, но его уже не было… Тогда завязалась между ними страшная борьба: наконец мужчина победил; посредством осколка весла он добрался кое-как до берега и, при лунном свете, увидел таинственную ундину, которая, спасшись от смерти, отряхалась. Через несколько времени она удалилась с Янко, как видно, своим любовником и одним из главных действователей контрабанды: так как посторонний узнал их тайну, им опасно было оставаться более в этом месте. Слепой тоже пропал, украв у Печорина шкатулку, шашку с серебряной оправой и дагестанский кинжал.
Мы не решились делать выписок из этой повести, потому что она решительно не допускает их: это словно какое-то лирическое стихотворение, вся прелесть которого уничтожается одним выпущенным или измененным не рукою самого поэта стихом; она вся в форме; если выписывать, то должно бы ее выписать всю от слова до слова; пересказывание ее содержания даст о ней такое же понятие, как рассказ, хотя бы и восторженный, о красоте женщины, которой вы сами не видели. Повесть эта отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания, все в ней таинственно, лица – какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца. Особенно очаровательна девушка: это какая-то дикая, сверкающая красота, обольстительная, как сирена, неуловимая, как ундина, страшная, как русалка, быстрая, как прелестная тень или волна, гибкая, как тростник. Ее нельзя любить, нельзя и ненавидеть, но ее можно только и любить и ненавидеть вместе. Как чудно хороша она, когда, на крыше своей кровли, с распущенными волосами, защитив глаза ладонью, пристально всматривается вдаль, и то смеется и рассуждает сама с собою, то запевает эту полную раздолья и отваги удалую песню:
Как по вольной волюшке,По зелену морю,Ходят всё корабликиБелопарусиики.Промеж тех корабликовМоя лодочка,Лодка неснащенная,Двухвесельная.Буря ль разыграется —Старые корабликиПриподымут крылышки,По морю размечутся.Стану морю кланятьсяЯ низехонько:«Уж не тронь ты, злое море,Мою лодочку:Везет моя лодочкаВещи драгоценные,Правит ею в темну ночьБуйная головушка».Что касается до героя романа – он и тут является тем же таинственным лицом, как и в первых повестях. Вы видите человека с сильною волею, отважного, не бледнеющего никакой опасности, напрашивающегося на бури и тревоги, чтобы занять себя чем-нибудь и наполнить бездонную пустоту своего духа, хотя бы и деятельностию без всякой цели.
Наконец, вот и «Княжна Мери». Предисловие нами прочитано, теперь начинается для нас роман. Эта повесть разнообразнее и богаче всех других своим содержанием, но зато далеко уступает им в художественности формы. Характеры ее пли очерки, или силуэты, и только разве один – портрет. Но что составляет ее недостаток, то же самое есть и ее достоинство, и наоборот. Подробное рассмотрение ее объяснит нашу мысль.
Начинаем с седьмой страницы. Печорин в Пятигорске, у Елисаветинского источника, сходится с своим знакомым – юнкером Грушницким. По художественному выполнению, это лицо стоит Максима Максимыча: подобно ему, это тип, представитель целого разряда людей, имя нарицательное. Грушницкий – идеальный молодой человек, который щеголяет своею идеальностию, как записные франты щеголяют модным платьем, а «львы» ослиного глупостию. Он носит солдатскую шинель из толстого сукна; у него георгиевский солдатский крестик. Ему очень хочется, чтобы его считали не юнкером, а разжалованным из офицеров: он находит это очень эффектным и интересным. Вообще, «производить эффект» – его страсть. Он говорит вычурными фразами. Словом, это один из тех людей, которые особенно пленяют чувствительных, романических и романтических провинциальных барышень, один из тех людей, которых, по прекрасному выражению автора записок, «не трогает просто прекрасное и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания». – «В их душе, – прибавляет он, – часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии». Но вот самая лучшая и полная характеристика таких людей, сделанная автором же журнала: «Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами, – иногда тем и другим». Мы к этому очерку прибавим от себя только то, что они страх как любят сочинения Марлинского, и чуть зайдет речь о предметах сколько-нибудь не житейских, стараются говорить фразами из его повестей. Теперь вы вполне знакомы с Грушницким. Он очень недолюбливает Печорина за то, что тот его понял. Печорин тоже не любит Грушницкого и чувствует, что когда-нибудь они столкнутся, и одному из них несдобровать.
Они встретились как знакомые, и у них начался разговор. Грушницкий напал на общество, съехавшееся в этот год на воды. «Нынешний год, – говорил он, – из Москвы только одна княгиня Литовская с дочерью; но я с ними незнаком; моя солдатская шинель, как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, – тяжело, как милостыня». В это время прошли мимо их к колодцу две дамы, и Грушницкий сказал, что то княгиня Литовская с дочерью Мери. Он с ними незнаком, потому что «этой гордой знати нет дела, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстою шинелью!» Звонкою фразою, громко сказанною по-французски, он обратил на себя внимание княжны. Печорин сказал ему: «Эта княжна Мери прехорошенькая. У нее такие бархатные глаза, – именно бархатные; я тебе советую присвоить это выражение, говоря о ее глазах; – нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза – без блеска: они так мягки, они будто бы тебя, гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… а что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу!» – «Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади», – сказал Грушницкий с негодованием. Они разошлись.
Возвращаясь мимо того места, Печорин, невидимый, был свидетелем следующей сцены. Грушницкий был ранен, или хотел казаться раненым, и потому хромал на одну ногу. Уронив стакан на песок, он напрасно усиливался поднять его. Легче птички подлетела к нему княжна и, подняв стакан, подала ему его с телодвижением, исполненным невыразимой прелести. Из этого выходит целый ряд смешных сцен, худо кончившихся для Грушницкого. Он идеальничает – Печорин над ним тешится. Он хочет ему показать, что в поступке княжны не видит для Грушницкого никакой причины к восторгу или даже просто к удовольствию. Печорин приписывает это своей страсти к противоречию, говоря, что присутствие энтузиаста обдает его крещенским холодом, а частые сношения с флегматиком могут сделать его страстным мечтателем. Напрасное обвинение! Такое чувство противоречия понятно во всяком человеке с глубокою душою. Детская, а тем более фальшивая идеальность оскорбляет чувство до того, что приятно уверить себя на ту минуту, что совсем не имеешь чувства. В самом деле, лучше быть совсем без чувства, нежели с таким чувством. Напротив, совершенное отсутствие жизни в человеке возбуждает в нас невольное желание увериться в собственных глазах, что мы не похожи на него, что в нас много жизни, и сообщает нам какую-то восторженность. Указываем на эту черту ложного самообвинения в характере Печорина, как на доказательство его противоречия с самим собою вследствие непонимания самого себя, причины которого мы объясним ниже.
Теперь выходит на сцену новое лицо – медик Вернер. В беллетрическом смысле это лицо превосходно, но в художественном довольно бледно. Мы больше видим, что хотел сделать из него поэт, нежели что оп сделал из него в самом деле.
Жалеем, что пределы статьи не позволяют нам выписать разговора Печорина с Вернером: это образец грациозной шутливости и, вместе, полного мысли остроумия (стр. 28 – 37). Вернер сообщает ему сведения о приехавших на воды, а главное – о Литовских. «Что вам сказала княгиня Литовская обо мне?» – спросил Печорин. «Вы очень уверены, что это княгиня… а не княжна?» – «Совершенно убежден». – «Почему?» – «Потому что княжна спрашивала о Грушницком». – «У вас большой дар соображения», – отвечал Вернер. Затем он сообщил, что княжна почитает Грушницкого разжалованным в солдаты за дуэль. «Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении?» – «Разумеется». – «Завязка есть! – закричал Печорин в восторге, – об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтобы мне не было скучно». Далее, Вернер сообщил Печорину, что княгиня его знает, потому что встречала в Петербурге, где его история (какая – этого не объясняется в романе) наделала много шума. Говоря о ней, княгиня к светским сплетням приплетала свои, а дочка слушала со вниманием; – в ее воображении Печорин (по словам Вернера) сделался героем романа в новом вкусе. Вернер вызывается представить его княгине. Печорин отвечает, что героев не представляют и что они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную. В шутках его проглядывает намерение. Мы скоро узнаем о нем: оно началось от нечего делать, а кончилось… но об этом после. Вернер сказал о княжне, что она любит рассуждать о чувствах, о страстях и пр. Потом, на вопрос Печорина, не видел ли он кого-нибудь у них, он говорит, что видел женщину – блондинку, с чахоточным видом лица, с черною родинкою на правой щеке. Приметы эти, видимо, взволновали Печорина, и он должен был признаться, что некогда любил эту женщину. Затем он просит Вернера не говорить ей о нем, а если она спросит – отнестись о нем дурно. «Пожалуй!» – отвечал Вернер, пожав плечами, и ушел.
Оставшись наедине, Печорин думает о предстоящей встрече, которая беспокоит его. Ясно, что его равнодушие и ирония – больше светская привычка, нежели черта характера. «Нет в мире человека (говорит он), над которым бы прошедшее приобретало такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан! ничего не забываю – ничего!»
Вечером он вышел на бульвар. Сошедшись с двумя знакомыми он начал им рассказывать что-то смешное; они так громко хохотали, что любопытство переманило на его сторону некоторых из окружавших княжну. Он, как выражается сам, продолжал увлекать публику до захождения солнца. Княжна несколько раз проходила мимо его с матерью, – и ее взгляд, стараясь выразить равнодушие, выражал одну досаду. С этого времени у них началась открытая война: в глаза и за глаза язвили они друг друга насмешками, злыми намеками. Верх всегда был на стороне Печорина, ибо он вел войну с должным присутствием духа, без всякой запальчивости. Его равнодушие бесило княжну и, назло ей самой, только делало его интереснее в ее глазах. Грушницкий следил за нею, как зверь, и лишь только Печорин предрек скорое знакомство его с Литовскими, как он в самом деле нашел случай заговорить с княгинею и сказать какой-то комплимент княжне. Вследствие этого он начал докучать Печорину, почему он не познакомится с этим домом, лучшим на водах? Печорин уверяет идеального шута, что княжна его любит: Грушницкий конфузится, говорит: «Какой вздор!» и самодовольно улыбается. «Друг мой, Печорин, – говорил он, – я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право жаль! потому что Мери очень мила!..» – «Да, она недурна! – сказал с важностию Печорин, – только берегись, Грушницкий!» – Тут он стал ему давать советы и делать предсказания с ученым видом знатока. Смысл их был тот, что княжна из тех женщин, которые любят, чтобы их забавляли; что если с Грушницкий будет ей скучно две минуты сряду – он погиб; что, Накокетничавшись с ним, она выйдет за какого-нибудь урода, из покорности к маменьке, а после и станет уверять себя, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть Грушницкого, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное… Грушницкий ударил по столу кулаком и стал ходить взад и вперед по комнате. «Я внутренне хохотал (слова Печорина) и даже раза два улыбнулся, но он, к счастию, этого не заметил. Явно, что оп влюблен, потому что еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы… Я стал его рассматривать, и что же?.. мелкими буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом – число того дня, когда она подняла знаменитый стакан. Я утаил свое открытие; я не хочу вынуждать у него признаний; я хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои поверенные, – и тут-то я буду наслаждаться!»
На другой день, гуляя по виноградной аллее и думая о женщине с родинкой, он в гроте встретился с нею самою. Но здесь мы должны выпискою дать понятие о их отношениях.
– Вера! – вскрикнул я невольно.
Она вздрогнула и побледнела. «Я знала, что вы здесь», – сказала она. Я сел возле нее и взял ее за руку. Давно забытый трепет пробежал до моим жилам при звуке этого милого голоса; она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами, – в них выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек.
– Мы давно не видались, – сказал я.
– Давно, и переменились оба во многом.
– Стало быть, уж ты меня не любишь?..
– Я замужем!.. – сказала она.
– Опять? Однако несколько лет тому назад эта причина также существовала, но между тем…
Она выдернула свою руку из моей, и щеки ее запылали.
– Может быть, ты любишь своего второго мужа?.. Она не отвечала и отвернулась.
– Или он очень ревнив? Молчание.
– Что ж? он молод, хорош, особенно, верно, богат, и ты боишься… – Я взглянул на нее и испугался: ее лицо выражало глубокое отчаяние, на глазах сверкали слезы.
– Скажи мне, – наконец прошептала она, – тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор, как мы знаем друг друга ты ничего мне не дал, кроме страданий… – Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и опустила голову на грудь мою.
«Может быть, – подумал я, – ты оттого-то именно меня и любила: радости забываются, а печали никогда!..»
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны, как лед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.
Вера никак не хотела, чтобы Печорин познакомился с ее мужем; но так как он дальний родственник Литовской и как потому Вера часто бывает у ней, то она и взяла с него слово познакомиться с княгинею.
Так как «Записки» Печорина есть его автобиография, то и невозможно дать полного понятия о нем, не прибегая к выпискам, а выписок нельзя делать, не переписавши большей части повести. Посему мы принуждены пропускать множество подробностей самых характеристических и следить только за развитием действия.
Однажды, гуляя верхом, в черкесском платье, между Пятигорском и Железноводском, Печорин спустился в овраг, закрытый кустарником, чтобы напоить коня. Вдруг он видит – приближается кавалькада: впереди ехал Грушницкий с княжной Мери. Он был довольно смешон в своей серой солдатской шинели, сверх которой у него надета была шашка и пара пистолетов. Причина такого вооружения та (говорит Печорин), что дамы на водах еще верят нападению черкесов.
– И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? – говорила княжна.
– Что для меня Россия? – отвечал ее кавалер, – страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, и тогда как здесь, – здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами…