Тем временем Павел, поскольку пришёл обеденный час, принёс столик к креслу прелата и, не пробуждая его, начал накрывать на стол. Внизу, в кухонке, готовили ему обычно бульон и стряпали котлеты, которые с печенными яблоками составляли весь обед ксендза Еремея. Когда зазвенела принесённая тарелка, прелат проснулся, дрожащей рукой взял ложку, начал в молчании обедать и Павел очень обрадовался, видя, что усталость не отобрала у него аппетита. Чего давно не было, ксендз-прелат велел принести себе рюмку старого вина, которую выпил после обеда. К вечеру Павел пришёл, как обычно, с кофием; после прочтения молитвы прелат велел проводить себя до кровати. Только теперь Павел начинал жить, потому что своего старика уложил в кровать. Так было в этот день.
На следующее утро в час, предназначенный для подъёма, Павел проскользнул к кровати, кашляя. На этот звук прелат обычно пробуждался и крестился. В этот раз, однако, заснул, видно, слишком крепко и Павел откашливался раз и другой напрасно. Осмелился даже приблизился к спящему и нашёл чрезвычайно бледное лицо. Слегка взял его за руку – она показалась слишком холодной.
Ксендз-прелат умер…
Бедный Павел выбежал, испуганный, вниз к ксендзу Стружки.
– Ксендз-каноник… мой добрый пан… мой золотой… мой дорогой прелат…
Стружка стоял онемелый.
– Ксендз-прелат умер…
– Это не может быть, – крикнул, бегая, каноник, – этого быть не может.
Слугу послали за лекарем… оба вбежали на верх. Прелат, словно спящий, улыбающийся, с мягким выражением на лице, уже был холодным и не подавал признаков жизни.
Вскоре прибежал вызванный лекарь, живший по соседству. Осмотр тела убедил, что смерть должна была наступить ещё около полуночи от сильного удара крови в голову.
Можно себе представить отчаяние ксендза Стружки, который вчера отказался принять депозит. По правде говоря, осталась слабая надежда, что о нём можно будет упомянуть наследникам… но ксендз Стружка, собственно, сам не знал, чего он от них должен был требовать, а никаких свидетелей не мог бы найти на то, что действительно депозит был назначен ем у.
В этот же день тело было вынесено из комнаты, бумаги и всякое движимое имущество опечатаны. Ксендз Еремей имел своим единственным наследником младшего брата, владельца маленькой деревеньке в Галиции, которому тут же дали знать. Был это отставной офицер с 1831 года, большой, как говорили, чудак и скупец, старый холостяк, живущий в околице Кракова.
* * *Старые девы и старые холостяки есть достойными сожаления жертвами, над которыми издевается злобный язык и безжалостное перо; общество не может им простить того, что, как пустые колосья, стоят они над нивой, освободившись от обязанностей, и как бы представляя отдельное братство паразитов. Однако же среди этого мирового ордена, повсеместно высмеянного, сколько скрывается забытой боли, чужих вин, за которые они терпят, молчащие, жертву, и скромной жизни, паразитирующей и несчастной. Самая безжалостная из всех статистика указывает, впрочем, что этих умерших зёрен всегда некоторая численность должна находиться в данных условиях. Мы должны им скорее великое сочувствие, чем издевательское осуждение. Особенную снисходительность, которой мы для них просим, заслуживал почтенный профессор Куделка, которого мы видели на утренней экскурсии ищущего такие особенные растения.
Более чем восьмидесятилетний, резвый и живой профессор, кроме маленькой пенсии, которую получал, не желая освобождать себя от обязанностей, так как его обременяла незанятая жизнь, не имел совсем ничего. Жил, впрочем, бедно и скромно, никаких вредных привычек не имел, для себя мало в чём нуждался – и, несмотря на это, денег ему всегда не хватало. Причиной этому была и великая его услужливость бедным, и одна несчастная страсть, невинная, но пагубная. Как много беспечных людей, которые думают, что ничего плохого не делают, покупая себе несколько ладных и милых книжек; профессор начал от необходимых в своём призвании классических трудов; случай навязал ему приобретение нескольких библиографических редкостей; потом собранная горстка требовала какого-то систематического дополнения, потом кто-то подарил ему одну книжку, другая сама пришла. Из этого сложилась библиотечка, а что хуже, выросла с ней и настоящая страсть. Естественные науки привели с собой дорогие монографии, труды с рисунками; захотелось собрать гербарии… не заметил профессор Куделка, как два покоя заросли книжками сверху донизу. Потом книжки начали тиснуться на стулья, на канапе, встали на камин, вытолкнули печь, влезли под стол, засыпали пол и нужно было одного утра принять другой покой, потому что уже ни спать, ни есть было негде.
Страсть также росла… От красивых изданий до библиографических редкостей и древностей только шаг… до влюблённости в широкие маргинесы, пергаментные экземпляры, оригинальные обложки, уникумы, белых ворон, библиографические тератологии. Профессор Куделка дал захватить себя в когти этой безжалостной страсти собирателя; библиотека заняла у него два и три покоя, наконец, четыре, не дала дышать, сделала его невольником хозяина дома, который каждый год грозил ему отказать в квартире и увеличивал плату за наём второго этажика, который уже теперь весь занимал несчастный.
Сам профессор выехал со своей маленькой кроваткой на тыл, в бедную, тёмную и влажную комнатку, в которой книжки жить бы не могли, потому что их там влажность съедала. В этой тесной каморке он спал, ел, прятал свои вещи, остальное жилище снизу доверху, даже посередине, занято было шкафами и фолиантами.
Профессор был одновременно несчастным и самым счастливым из людей – по-настоящему радовался с трудом добытыми экземплярами таких редкостей, каких не имеют некоторые королевские библиотеки – но сколько же страха, тревог и боли… на случай пожара, какой-нибудь опасности от воров, какое мучение с людьми, что используют книжку, чтобы, её не читая, держать год где-то брошенной в углу.
Кроме того, маленькая пенсийка профессора и всякие сбережения шли на эту библиотеку, составление которой стало целью его жизни. Никогда ему даже в голову не приходило, что, не имея детей, не кому будет оставить этого скарба, и что после его смерти, аккуратно зарегистрированные, они пойдут под молоток, распространяясь по широкому Божьему свету.
Когда не было лекций, когда пора не позволяла прогулки, профессор закрывался со своими книжками и хозяйничал. Оснащённый щёткой и пёрышком, он удалял пыль, вытирал, расставлял, проветривал, пересматривал, улыбался – читал.
На этом милом занятии проходили долгие часы. Тогда он забывал обо всём на свете, о жизни, о её нуждах, о голоде и холоде и только темнота или звонок в дверь прерывали это восхитительное путешествие.
Уже знающие его слабость антикварии присылали ему со всех концов света каталоги… наступало их чтение, как самый красивый сенсационный роман, сопоставление с собственными списками, потом борьба с великим искушением и худым кошелёчком, пересчитывание кассы и частые посты на молоке, булке и кофе для покупки какого-нибудь Алда или Элзевира.
Это занятие, казалось бы, такое сухое, не охолодило ему душу – напротив, казалось, омолаживает его и оживляет. Он загорался на невиданные книжки, как на выдуманных любовниц. А как же часто неизбежной человеческой вещью в свою очередь после самых прекрасных надежд наступало грустное разочарование. Тот экземпляр, который в каталоге стоял, как великолепный и чудесно сохранившийся и только капельку на конце пятнистый, приходил жёлтый, грязный и безжалостно помятый. Иной, что должен был иметь только маленький дефект на челе, носил нестираемый шрам.
Спасши висельника, профессор сильно занялся его судьбой – но, к несчастью, недавно купил самую ненужную ему, но прекрасно сохранившуюся хронику франкфуртского мира с рисунками Вольгемута… пошли на неё последние талеры.
Нужно было одеть несчастного… поэтому он сделал ещё кредит; потом следовало его куда-то поместить. В библиотеке ни места, ни возможности не было, в той тёмной комнатке места для двоих не хватило. Пустить его одного в свет казалось опасным. Профессор был в немалых хлопотах, но привык так верить в Провидение, которое его не раз чудесным образом вырывало из самых тяжёлых осложнений, что, имея более десяти часов до вечера, он не сомневался, что их хватит на вызволение его из этой беды. С великой осторожностью, дабы этого пришельца в доме не выследили, проводил его профессор на верх. Там он героично поместил его в той тёмной каморке.
– Мой пане, – сказал он, вводя его, – это всё моё жилище. Не особенное… нет, это правда… но, что же делать, я имею тут несколько комнаток, занятых книжками, а там нет места и для мыши, не только для человека. Между тем вы займёте мою кровать и тот уголок, а я до вечера что-нибудь придумаю.
Мурминский огляделся, не говоря ни слова.
– Это всё ваше жильё, пане профессор? – спросил он.
– Но где же, – фыркнул Куделка, – у меня несколько комнаток, а там всё-таки книги нужно было поместить, потому что они в солнце и воздухе, и в хорошем лакее нуждаются больше, чем человек. Ложись, когда хочешь, на кровать, могу тебе даже дать какую-нибудь красивую книжку, чтобы тебе не было скучно. Отдыхай, а я побегу искать… жилища, ну и на разведку, дабы тебе найти с чем примириться с жизнью.
Мурминский отказался от красивой книжки, обещал отдохнуть, послушный, а профессор пошёл на разведку. По счастью, в коридоре он сразу встретил служанку и узнал у неё, что на третьем этаже была пустая комнатка для найма. Тут же он взобрался по лестнице, осмотрелся, велел нанять кровать и немного вещей; постарался, чтобы эту комнату привели в порядок, и, объявив хозяину, что берёт покой для родственника, который прибыл к нему на какое-то время, вытащил Мурминского из темноты, поместил на третьем этаже, взял слово, что на себя не покусится, и пошёл в город.
Он имел теперь множество неожиданных потребностей и дел – не мог обойтись без займа денег, хотел чего-нибудь узнать о своём протеже и его судьбе, должен был, наконец, какое-нибудь занятие ему подыскать, так как его целиком взять на свои плечи не имел сил. Через несколько недель они должны были бы жить булками и молоком.
От Мурминского в первые минуты, как можно тщательней его расспрашивая, не много мог добиться – нехотя говорил о прошлом, не подобало также его травить постоянными напоминаниями о нём.
Профессора Куделку любили все – охотно с ним разговаривали, но судьба навязала ему, как на зло, таких людей, от которых ничего узнать было невозможно. Блуждая по разным указаниям, в тот грустный вечер он направился к президенту, где столько вытерпел по причине непослушной одежды и этих ботинок au naturel.
Приглашение на следующий день на обед к докоторовой-графине весьма ему было на руку.
Мурминский провёл ночь очень хорошо – спал как камень. На следующий день он съел заказанный завтрак, а на усиленные настаивания профессора чем-нибудь заняться для отведения плохих мыслей, попросил Шекспира.
В библиотеке профессора было их несколько… что более удивительно, в одном из своих пеших путешествий, в Голландии, у невзрачного букиниста в маленьком городке Куделка приобрёл за бесценок то издание in folio, первое и очень дорогое, которое в Англии ценится на вес золота. Хотел им похвалиться и боялся доверить его в руки человека, который, не уважая жизнь, наверное, и этой драматичной реликвии не умел бы ценить. Иные более маленькие Шекспиры равно хорошо могли послужить… Пошли вместе в библиотеку. Куделка неизмерно удивился, видя в этом легкомысленном человеке, который, хотя был немного заплесневелым, но внутри не гнилой. Знал Мурминский много книг, неизвестных профессору, и говорил ему о ценах, какие за них платили.
– А тогда ты бы мне отлично, пока для работы ничего нет, мог бы вести каталог, – воскликнул Куделка, – только… только… ты куришь, к чёрту этот табак, а тут огонь совсем ни к чему. Дрожу от одной мысли. Ну и слишком скучал бы – и мог бы мне какую-нибудь новую систему привести. Нет – но, когда так, получишь Шекспира, каких на материке не много…
Мурминский усмехнулся.
– Не хочу его, – сказал он, – я отвлёкся… дайте мне самого дешёвого и плохого – всё мне одно… лишь бы бессмертный Уилльям. Это гений, что лучше всех понимал человека и жизнь. Люди могут ещё тысячи лет марать бумагу… ничего не добавят, ничего не придумают, чего бы в сокровищнице старого Уилльяма не было…
Поэтому взяли они Шекспира будних дней и вышли. По дороге Мурминский порисовался ещё разными новостями, которыми пренебрегал, как всем, чего касался… и расстались…
Профессор должен был надеть вчерашний фрак, потому что иного не имел, и тот казался ему самым замечательным, но ребелезующие брюки приговорил к ящику, а надел чёрные, менее бросающиеся в глаза и гораздо более послушные… Обернув шею белым платком, который напоминал времена Директории, нащупав в кармане другой, он двинулся к пани докторовой.
Докторова из дома графини… была также эксцентричной особой, каких мало.
Девушкой, прекрасно, старательно образованной, будучи очень богатой и из известного дома, она вышла за молодого бедного мужчину, отец которого жил ещё и служил экономом. Семья, которую это доводило почти до отчаяния, должна была пережить ужасные бури, прежде чем согласилась на эту жестокость. Поставив на своём, она была несколько лет счастлива, муж оправдал её выбор, но, отданный своему призванию, он вскоре пал его жертвой. Тифозная горячка забрала его. Два года потом бедная вдова просидела замкнутой…
Вышла на свет сломленной, постаревшей, равнодушной ко всему, и, хотя много докторов и аспирантов просили её руки и к ней два фольварка, сказала, что замуж не пойдёт, и не пошла. Земли пустила в аренду. На лето в одной из них выпросив себе двор с садом, наняла в городе удобное помещение и вела жизнь свободно, спокойно… не много видя людей – и от нападок света, языков и глупых конкурентов так храбро защищаясь, что в конце концов никто её зацепить не смел. Была это – hic mulier…
Она не колебалась ни говорить правды, ни плохой привычке сопротивляться, ни поступить по своей мысли, хотя бы иные шли противоположной дорогой.
Она не любила света, но не сторонилась его. Читала много, а так как книжки и занятия разнообразными добродетельными ассоциациями совсем не заполняли времени, иногда принимала у себя серьёзных людей. Только, когда какой-нибудь воодушевлённый и введённый в заблуждение её доверчивостью начинал мечтать о конкуренции, вдова давала ему суровый и решительный отказ, чтобы напрасно времени не терял. Смеялись над ней, что иногда оборванных уличных детей булками и тортами привлекала к себе и силой сажала за чтение или писание, что имела бедных протеже, которые злоупотребляли её добротой, и которых она старалась постепенно реализовать в работе… Имела и иные фантазии этого рода… а вдобавок очень любила цветы.
В доме пани докторовой было богато, достойно, но не пышно. Зелено было в покоях от вазонов, книжек достаточно. Салон с фортепиано, никакой элегантности… Те, что там бывали на обедах, жаловались, что стол был по простой кухарке, здоровый, может, но очень не изысканный.
Профессор Куделка так же редко тут бывал, как и в других местах. Для него само название салона имело в себе что-то ужасающее. Салон требовал фрака, а профессор ненавидел этого наряда и всего, что идёт с ним и что свободу человека смущает.
Таким образом, он вошёл в это царство Флоры довольно смущённый, хоть наряд его уже не тревожил. На пороге второго покоя его встретила докторова, подавая ему руку, которую старик, согласно давнему обычаю, поцеловал.
– Дорогой мой профессор, – сказала она, смеясь, – будете со мной обед есть домашний, повседневный, en tete a tete, для которого фрака брать не нужно. Жаль, что вам вчера этого не поведала.
– А! Жаль! – наивно ответил старик. – Потому что, сказать по правде, фрак мне портит настроение… я в нём как ограбленный.
Пани докторова посинела.
– Ну, сталось, – проговорила она, – забудь о нём. Совсем никого не просила, потому что хотела объяснить о том Тадзе Мурминском, о котором совсем не нужно было говорить президенту. А то эта вещь, – добавила она, – о которой он только близким рассказывает в четыре глаза. Но, во-первых, профессор, откуда вам пришло о нём думать и говорить? Это не без повода…
Старик смешался…
– Вы меня знаете, – прибавила она, – что я не сплетница… если спрашиваю, то для того чтобы быть полезной. Всё-таки вы, старик, не любящий салона и фрака… не бывающий на ужинах, так из-за простого любопытства к президенту пошли…
Куделка начал тереть лысину, но молчал.
– Что же? Какая-то тайна?
– Что-то наподобие… – шепнул он несмело.
– И не скажешь мне?
– Скажу, – проговорил, подумав, старик. – Благодетельница, вы можете мне дать добрый совет, а навредить бедному человеку не захотите…
– Подожди же, – прервала хозяйка, – к столу подают, люди ходят, после обеда поговорим.
Обед был фермерский, для Куделки, привыкшего часто к сухой булки с молоком, в котором было больше воды, чем питательной части, штука мяса и жаркое показались пиром Лукулла. Женщина собственноручно налила ему несколько рюмок старого вина; старичок оживился и разговорился.
Сразу после десерта вошли в кабинет.
– Скажите мне сначала, что знаете о Мурминском.
Профессор очень наивно и не без юмора, ему свойственного, рассказал историю своей утренней экспедиции и как спас от петли несчастного бродягу.
Докторова слушала с большой заинтересованностью, без женских выкриков, но сильно взволнованная. Прошлась потом несколько раз по покою, словно не имела охоты говорить. Профессор ждал.
– Что с ним думаете предпринять? – спросила она.
– Ищу для него занятие.
– Сначала узнайте его получше, – отозвалась она, – человек, который дошёл до того, что от отчаяния в молодом возрасте покушался на свою жизнь – труден для управления. Вы должны быть с ним осторожны.
Я только могу вам рассказать о его прошлом, – добавила хозяйка. – Вы, небось, знали покойную президентшу, была это особа добрая, уважаемая, но очень несчастная. Отец нынешнего президента, человек достойный и честный, был в то же время самым невыносимым существом под солнцем.
Имел припадки гнева, которые отбирали у него сознательность, бушевал без причины. Не имел над собой ни малейшей силы – жить с ним было постоянным мучением. Когда он умер, жена его очень оплакивала, но даже вдовство должно было быть ей наиболее милым, чем та ежедневная борьба, в которой нужно было каждую минуту усмирять, защищать, заслонять мужа.
Измученная, оставшись с одним сыном, президентша занялась усердно его воспитанием. Навязали ей гувернёром для ребёнка некоего Мурминского – не знаю точно, что с ним стало. Я знала его, был это человек милый, талантливый, мягкого характера, а, так как в то время десять лет воспитанием занимался, отлично понимал, как мальчиком управлять.
Не могу вам сказать, сколько в том правды, – начала тише докторова, – но люди начали поговаривать, что президентша в него влюбилась, он – в неё и т. п. Семья начинала беспокоиться… На второй год, несмотря на разные убеждения, советы и напоминания, президентша с сыном и гувернёром выехала в Италию на несколько месяцев. Считалось, что когда вернулись, Мурминский был в доме на более близкой стопе и почти всем управлял. Тогда великий ужас, испуг и интриги всего рода, дальних и близких, отравили президентше жизнь. Держалась одна против всех… Любила его, в этом нет сомнения. Измучили её вконец, так, что под предлогом здоровья отправила мальчика, Мурминского с сыном, за границу… Он ушёл с их глаз… но она постоянно ездила к сыну и к нему…
В это время как-то очень быстро появился сиротка, вроде бы кузен, племянник… или там какой-то дальний родственник гувернёра… Тадзио Мурминский, которого президентша взяла на воспитание и занялась им так заботливо и показывала ему столько любви, словно был её собственным ребёнком.
Тут докторова ещё понизила голос:
– Разве вы не заметили того, о чём мне говорили, что тот Тадзио как две капли похож на президента?
Профессор задумался.
– В самом деле, – сказал он, – это два разных лица, но тип един. Люди на первый взгляд непохожие друг на друга, а по одному каждый из них напоминает другого.
– Ходили разные вести, что президентша тайно замуж за него вышла и только навязчивой семье обещала, что сохранит это в тайне… Мурминский воспитал президента, который его терпеть не мог, потом показывался тут иногда, жил – докучали ему неизмерно. Начал бывать всё реже, президентша отправилась путешествовать за границу и… и что с ним стало – никто не знает. Не слышно было, что он умер.
Тем временем Тадзио, от которого семья также ревностно хотела отделаться, старанием президентши воспитывался, как паныч. Нежила его, забывалась и компрометировала себя этим ребёнком, которого повсеместно считали её собственным. Сегодняшний пан президент, на несколько лет старше, пылал настоящую ненависть к этому сопернику, который у него отбирал материнское сердце. Но ни усилия родни, ни взрывы сына, ни смогли вынудить президентшу к отречению от воспитанника. Только когда он вырос и в опеке не нуждался, она выслала его, оплакав расставание, за границу. Что с ним сделалось потом, уже не знаю.
Президент дошёл до совершеннолетия.
Он всегда уважительно относился к матери, но любовь, что должна была соединить с ней сына, была вырвана из сердца по причине воспитанника. По поводу этого таинственного брака и мезальянса, который был всеобщим слухом, президент требовал от матери, чтобы однажды открыто объявила, что это всё было ложью. Кажется, она отказала сыну, что больше, в разговорах была так неосторожна, что часто наполовину признавалась во втором муже и сыне. Родня по этому поводу, испуганная компрометацией, начала распускать новости, что президентша от невралгии получила лёгкое безумие и то, что говорила, от этого.
Один Бог знает, что выстрадала эта женщина, была грустная, несчастная и редко её кто видел иначе, как с заплаканными глазами. Собственное имущество обременила значительными долгами и догадывались, что сделала их, чтобы обеспечить второго сына. Пока только позволяло здоровье, она выскальзывала, несмотря на просьбы сына, за границу. Начали распускать вести, что тому воспитаннику жилось очень плохо. Бедная женщина тонула в слезах… Страдание её и судьбу покрывает тайна. Мы знаем только, что, чувствуя близкую смерть, она позвала старичка каноника или прелата Еремея, который, возможно, до сих пор жив. Президента не было дома, когда он прибыл, рассказывали, что она отбыла долгую исповедь, слуги болтали, что отдала ему какие-то бумаги, деньги.
На этом кончается моя история, – закончила докторова. – Стало быть, видите, профессор, что я имела причину просить вас, чтобы президенту о Тадзе не напоминали.
– А я, благодетельница, – прервал профессор, – был такой упрямый, что спросил его и разгневал.
– Я догадалась об этом, – с грустной улыбкой добросила хозяйка. – Есть ещё один повод, из-за которого эти – братья или не братья – должны были друг друга возненавидеть.
– Ещё один? – спросил профессор.
Докторова усмехнулась.
– Повод для нас, старших, уже не очень понятный, но самым ужасным образом ссорящий людей – любовь.
Испуганный Куделка взмахнул руками.
– Вы также когда-то любили, пане профессор? – шутливо спросила докторова.
Библиоман дивно скривил лицо, услышав вопрос, достающий до глубин его вечных воспоминаний.
– А! Моя благодетельница, – ответил он, складывая руки, как для молитвы, – может быть, я особенно между восемнадцатым и двадцать шестым годом испытал эту болезнь, которой в целом все подвержены, но сегодня – пепел засыпал эти памятки юношеских безумий. С тридцати же лет, могу поручиться, что, кроме книжек и науки, в сердце ничего не осталось, что бы его благим образом могло разволновать.
Хозяйка ударила его по плечу.
– Но не все такие умные, – отозвалась она, – или такие счастливые, чтобы любовь одного существа, как вы, могли в себе переделать в общую любовь людей. Когда оба те пана, наш уважаемый президент и юноша Тадзио, ещё были тут вместе, президент, сегодня такой суровый и на вид холодный муж красивой Джульетты, смертельно был влюблён в богатую и очень красивую Толу З. Панна Тола, родители которой умерли раньше, воспитывалась у тётки. Тётка, графиня Помпадур (как её тут все называли), жила на большой стопе. Сама была ещё красивой и хотела почестей. Дом всегда полный, весёлый, открытый, манил всю молодёжь по соседству. Наследница многих деревень, на выданье, можете себе представить, скольких мотыльков притягивала к своей особе. А она была и есть не только красивая и богатая, но умная, остроумная и смелая.
Рассказывали, что она довольно милым оком поглядывала на президента, когда появился убогий воспитанник президентши, этот Тадзио Мурминский, и президента, а с ним весь ряд иных претендентов отбросил. Панна им так скандально занялась, что тётя должна была отказать ему в доме. Спустя полторы недели после этого, должно быть, произошло что-нибудь важное между тётей и племянницей, потому что графиня Помпадур поехала к президентше и, застав там Тадзиа… с румянцем на лице попросила его, чтобы бывал снова.