Об этом и говорить, и писать не хочется… А я тогда очень хотел попасть в свою квартиру, надеясь, что она защитит. Но до нее еще надо было дойти, а это можно было осуществить лишь под покровом ночи. И я стоял перед почти родным домом, но если бы даже ворота были открыты, я бы в тот момент во двор, где жил когда-то дядя Гехо, не зашел. Я вспомнил сарай – он стал как бы своим, и я побрел туда, и почему-то почти не боялся. Видимо, все нарастающая боль в плече, а более в душе – память о дяде Гехо тоже невольно дала трещину – притупила чувство страха. Уже не хотелось в этом мире жить. Но жить приходится, вернее, выживать, потому что в моем, как казалось, родном сарае очень холодно – зима, и я голоден, я очень устал, но все же в нем безопасно… Но вдруг под сумерки началась такая канонада! Не только ветхий сарай, мое укрытие, зашатался, но даже мои нары как бы задвигались, и тут раздался такой грохот, что с нар меня буквально сдуло, и мне казалось, что земля, как и я, дрожит. А когда я в мольбе приподнял голову, – ужас! – крыша и стены сарая стали почти решето; с улицы свет – словно солнце взошло: из магистральной газовой трубы огненный факел. И я подумал, что раз газ еще подают, то кто-то еще работает, а может, что вероятнее, о газе не думали, бежали. Надо и мне бежать, домой бежать. А почему домой? Какой дом? Ведь квартира в самом центре. И все из центра города уже убежали, а я упрямо туда хочу. Почему? Не знаю. Просто мне казалось, что это мой дом, там я прописан, там я должен и могу быть. И это меня спасет… Вот такой я был всю жизнь. И не то чтобы шел против течения, но шел своим путем, как я считал, правильным, честным и справедливым. А какая справедливость в войну?! И где правильный и честный путь в войну?…
Я в этом кошмаре, в этой кромешной тьме зимней ночи, которая становилась еще темнее после частых небесных озарений от взрывов, пытался до дома и предполагаемого уюта дойти, когда совсем рядом что-то бабахнуло, швырнуло меня к стене, я стукнулся; надо, как червь, под землю вползти, подумало испуганное тело! И я чуть ли не на четвереньках пополз вдоль какой-то, как мне показалось, очень длинной стены, пока не уперся в ступеньки, и тут же спасительный мрак подъезда, куда я торопливо вполз, поглотил меня.
Наверное, впервые в жизни я ощутил ужас и страх смерти. Мне казалось, что вся эта канонада, весь залп огня направлен лишь на меня, чтобы лишь меня убить, уничтожить. И я уже чувствовал эту боль, эти страдания и конец. Но я хотел жить, очень хотел, как никогда хотел, и как спасение я почему-то искал не свет бытия, что вспыхивал снаружи, а наоборот, мрак, беспросветный мрак, чтобы меня не увидели, не попали в меня. И поэтому, обнаружив после очередного взрыва ступеньки в подвал, я очень осторожно и боязливо, держась замерзшими и дрожащими ладонями за холодную, сырую и явно грязную, запылившуюся стену, медленно тронулся вниз, как в кромешный ад, но и это казалось лучше… И вдруг я услышал снизу человеческие голоса – женские, и среди них старческие крики, стоны, боль. Адская боль войны…
Тот же день, вечерЯ уже немало прожил. Можно сказать, все почти прожил и теперь доживаю. И под конец, словно какой-то великий человек, пытаюсь вести эти мемуары, причем не как некий отчет и итог, а как некое открытие – мол, ко мне снизошло прозрение, теперь хочу и вам открыть смысл жизни. Сделать это кратко и внятно пока не получается и, вероятнее всего, не получится, хотя я стараюсь. А по правде – за счет этой писанины я как-то время коротаю (не хочу писать – убиваю), а еще, в этом мой радиодоктор прав, я вроде бы успокаиваюсь. Вот и пишу. А чтобы был хоть какой-то смысл, сообщу то, что знают все, – просто так в жизни ничего не бывает; случайностей не бывает; все имеет свою причинно-следственную связь, и от судьбы не убежишь: жизнь – драма! Вся эта череда слов (хотел сказать, предисловие) к тому, что сегодня, и не как вчера, а еще более жалобно и истошно кричит моя соседка по несчастью, кричит от боли и немощи старушка. Вроде я за ней должен присмотреть, так медсестра приказала. А как? И мне от этого крика и стона очень больно. Больно по многим причинам, потому что этот крик и эта ужасная боль мне очень знакомы. И самое странное и тяжелое то, что эти стоны бабушки совпали с тем моментом моей жизни, который я сейчас хотел описать. Как очень жгучее напоминание, как насилие и издевательство… Впрочем, а что еще ожидать от войны?! Все подробности, переживания и страдания я сейчас описать не могу, да и вряд ли это у меня получится – это невозможно описать, и не хочется об этом вспоминать. Но надо. А для чего и для кого? Не знаю. Но постараюсь весь этот ужас как-то кратко изложить, тем более что крик бабушки из соседней палаты ворошит мою память, и порою мне даже кажется, что я вновь в том подвале и никогда оттуда не вылезал.
В общем, так и не дошел я до своей квартиры – война швырнула меня в сырой, грязный, холодный подвал многоэтажного дома, где прячутся от бомбежек люди; почти все русские, пожилые, в основном женщины… Все описывать не буду, не могу. Скажу лишь то, что на следующий день (ночь мы как-то пережили) многие куда-то ушли. Понятно, что искали спасения. И это спасение не только от войны, но и от душераздирающего крика… В подвале больная бабушка – у нее рак. Она крупная, словно опухшая, особенно голова, где очаг заболевания. Она нетранспортабельна – не то что ходить, а даже сесть не может. С нею дочь, кстати, врач, где-то моя ровесница, и я ее знаю – в нашей ведомственной поликлинике завотделением работала. Очень симпатичная, добрая и внимательная женщина, Ольга Сергеевна. Я и мужа ее знал – чеченец, тоже нефтяник, у нас работал. От болезни умер. У них один сын, и он здесь – светлый, живой, симпатичный юноша. И мне его больше всех жалко. И я как-то неосторожно выдал:
– Вы-то почему, Ольга Сергеевна, не уехали?
– Куда? – заплакала она. – Тем более с ней, – она глянула на старушку-мать.
А я с еще одним дурацким вопросом:
– А ей помочь… вы ведь врач.
– Как?! Никто не поможет. Лишь лекарства, наркотические лекарства. А их нет…
Она не плачет, не ноет, как-то строго держится… Позже, по жизни, когда мне становилось почти так же невыносимо больно от ударов судьбы, я почему-то всегда вспоминал эту Ольгу Сергеевну и ее слова:
– Диагноз плохой, зато известен. Все пройдет, как любая жизнь… Но как мне сына сберечь, как спасти? Ведь Ваша[4] хотел его забрать, просил, а я – дура!.. Но кто такое представить мог.
Да, такое представить невозможно. А пережить? Она пыталась. Очень пыталась. В этом вонючем, холодном подвале она постоянно сидела возле матери, а та непрестанно страдает от боли:
– Доченька, Оленька, помоги, помоги.
– Мама, мамочка, потерпи… Сейчас полегчает, все пройдет, – она гладит ее голову, целует.
Видимо, боли у старушки усиливаются, и она начинает стонать, кричать. И я представляю, как ей, точнее им обеим, тяжело, если и мне это было слушать и видеть невыносимо. И, наверное, поэтому из этого подвала, даже не боясь артобстрела, многие куда-то ушли, и я хотел уйти, но тут в очередной раз, пока Ольга Сергеевна как-то успокаивала мать, исчез ее сын.
– Руслан! Руслан! – бросилась она к выходу.
А юноша – непоседа, неугомонный, своенравный, и даже непонятно, как он умудряется так незаметно из подвала улизнуть, ведь его бедная мать постоянно одним глазом в сторону своей матери смотрит, а другим пытается за сыном уследить – бесполезно. Руслан регулярно исчезает, и тогда можно представить, что творится с Ольгой Сергеевной. Однако без этих вылазок Руслана нам было бы тяжело. Он как-то проникал в покинутые квартиры, в том числе и в свою, и приносил нам еду: муку, крупу, соль и сахар, консервы и даже один раз какой-то коньяк, а зачастую и дрова. Он также умудрялся узнавать новости – они были сплошь ужасные и лишь усугублялись новыми подробностями. А убегал он из подвала в надежде найти лекарства для бабушки, и кое-какие даже приносил, но Ольга Сергеевна его всегда ругала, умоляла:
– Руслан, прошу тебя, не покидай меня, мне страшно. Я боюсь за тебя.
– Не волнуйся, мама, – он по-сыновьи ласково и бережно обнимал ее. – Не волнуйся, ты ведь сама говорила, что все пройдет, жизнь пройдет…
– Замолчи! – вскипала Ольга Сергеевна, и даже в полумраке этого подвала было видно, как горели от безысходности ее усталые, измученные глаза, так же ощущались ее боль и страдание.
– Не волнуйся, мама, – успокаивал ее сын, но вновь исчезал, и я благодаря этому получил на вторую ночь одеяло, матрац и подушку. По безмолвной реакции Ольги Сергеевны я понял, что все это из их квартиры. А я поблагодарил юношу и хотел заснуть – страшно устал, но не мог – боль в плече, как игла, как воспаленный нерв, терзала меня, и я, наверное, не будь рядом людей, закричал бы от боли, как эта больная старушка; с трудом челюсти сжимал. И тут, как бы впервые увидев меня, ко мне подошла Ольга Сергеевна.
– У вас что-то болит? – она склонилась надо мной. – Плечо? А ну, оголите руку.
От прикосновения ее холодных пальцев мне стало еще больней, а она, как доктор, не церемонилась:
– Перелома нет. Просто ушиб. Вывих… Положите руку на мое плечо.
Я больную руку уже и поднять не мог, она помогла, и все давит и давит на больное место – прямо в нерв, и вдруг как дернула!.. Я от адской боли закричал, даже на корточки сел, слезы еле сдержал, а она похлопала по больному плечу:
– Теперь полежите, поспите, боль пройдет, все пройдет.
И действительно, боль потихоньку стала утихать, я повалился на матрац и отключился.
Не могу понять, сколько я спал, но спал тяжело. Порою от недалеких взрывов пробуждался, но я хотел спать, я не хотел вставать, не хотел воспринимать реальность войны, этот холод подвала, а стоны старушки я пытался не слышать, как вдруг от дикого вопля Ольги Сергеевны я вскочил.
– Руслан! Руслан! – ее крик уже слышался издалека.
Она явно уже выбралась из подвала и даже из подъезда, потому что ее уже еле слышно. Я бросился за ней и на ходу услышал: «Руслана снайпер…».
На улице ночь, гнетущая тишина, крупными хлопьями валит густой, пушистый снег. Я ее сразу увидел. Совсем рядом; она почему-то прилипла к стене, дрожит, плачет. А рядом с ней валяется человек. Его уже запорошило снежком, а вот кровь на земле, видать, еще теплая, большой лужей темнеет. Я бросился к нему – может, можно помочь? Он лежал ничком, какой-то странно большой, крепкий. Я перевернул его, это точно не Руслан – черная бородка.
– Ему можно помочь? – я думал, что Ольга Сергеевна, как доктор, всесильна, а она в ответ:
– Руслан, где мой Руслан! Руслан! – закричала она. Я понял, что спасать надо ее. Насильно толкая, буквально потащил ее в подъезд, и тут – «так-так», совсем рядом два попадания, так, что штукатурка в глаза. Из-за темноты и густого снега нас вряд ли видно – снайпер стреляет на звук (нас тоже в армии учили стрелять на звук. Но это так, к слову…). Мне стало страшно, очень страшно: соприкоснулся со смертью, чуть мишенью не стал… Позже я не раз вспоминал этот эпизод и думал – не повезло, не попали. А сколько еще таких эпизодов в моей жизни было – ведь как-никак пережил в Чечне две войны, вроде и с потерями, но выжил. А вот самое тяжелое случилось тогда, когда, казалось бы, войны закончились и наступил мир.
Оказывается, вся жизнь борьба – вся жизнь война. Или это только у нас, в Чечне? Но об этом писать не хочется. Хотя, может быть, и до этого дойду. В смысле – напишу.
А парадоксальный смысл в том, что все пройдет.
3 января, утроСегодня в нашей больнице (по мне, это лучше назвать – якобы лечебное коммерческое учреждение) – большое оживление. Даже какой-то переполох. С утра медсестра меня разбудила – завтрак. Вообще-то приятно свеженькое в мой изголодавшийся живот загнать. Даже катетер, словно получил смазку, хорошо заработал, то есть лучше свежую пищу пропустил. Из-за сытости мое настроение значительно улучшилось. И самочувствие вроде нормальное. Поэтому я особо не обратил внимания на то, как меня какой-то новый доктор по телефону ругал. Оказывается, да я это и знал, нельзя мне делать физические нагрузки, а я ими занимался. Камеры все зафиксировали, в американском центре подняли панику. А я думал, раз Новый год и никого в учреждении нет, то и камеры не работают, – расслабился. Ан нет, все под пристальным надзором. И что так американцы пекутся о моем здоровье? Конечно же, это большие деньги, за океаном репутацию свою берегут, за клиентов-пациентов борются. И все это до такой степени, что вдруг из Америки мой радиодоктор позвонил: тоже беспокоится, волнуется, говорит, мол, из-за меня весь его отпуск пропал.
– Да и вообще, как вы выглядите?! Что у вас за вид!
Действительно, что за вид! А в чем я виноват? Эта их бумажная одежда вся износилась, и я весь в лохмотьях, как Робинзон Крузо на необитаемом острове. И меня, оборвыша, даже в Америке видят. Что за жизнь?!
Я раньше думал – да так оно и есть, – что все, всегда и везде видит один Бог. Его надо любить, уважать, ценить, бояться. А теперь кругом камеры, и я почти подневольный в этой их палате-камере, в их лохмотьях-промокашках; за это деньги заплатил, а они меня еще ругают, пристыдить хотят… Как я ненавижу эти камеры! За всем миром следят. А почему? Чтобы все и всё было под их контролем. Так легче миром управлять… А я хочу свободы, хочу, чтобы за мной никто не следил и я лишь Бога боялся.
Но сегодня – это утопия, и я даже деньги заплатил, дабы так, хотя бы так, под вечным контролем, да жить. Конечно, где-то спасает и участь раба, но я тешу себя лишь одной мыслью, что у себя в горах я свободен. Хотя… хотя это тоже уже не так. И я не убежден, а не стоят ли и там камеры. Может, еще и не стоят, да со спутников все видно. И свои лакеи-прислужники есть, от которых и там уже житья нет. Они ненасытны в потреблении, весь мир под контролем – универсализация, глобализация, либерализм и свобода личности. На самом деле все под камерами, всех под шаблоны и в футляры загнать хотят.
… Я чувствовал, что вот-вот сорвусь, ощущал, как изнутри все вскипает так, что хочется с груди спасательный катетер сорвать, в эту камеру бросить. Я бы так и сделал, да тут живительный звонок – дочь звонит, ее хрустальный, родной, как мой родничок, голосок меня несколько успокоил, и я, чтобы ее утешить, пытаюсь хорошо в ответ мычать. Вообще-то какое удивительное изобретение – мобильный телефон. Что бы я без него делал? Моя дочь за тысячу километров, а я ее спокойно слышу и даже мог бы увидеть, но я этой техникой не владею. А это все, в свою очередь, тоже благодаря той же технике и технологии, глобализации и универсализации мира. Что делать? Надо идти в ногу со временем, как-то приспосабливаться и, главное, искать и строить мир в самом себе, жить в гармонии с самим собой, зная, что все пройдет. Для меня все скоро, очень скоро пройдет. Я порою чувствую смерть, чувствую, что она совсем рядом. Этому меня две войны научили. Оказывается, у смерти есть свой запах, своя аура и стихия, которые начинают господствовать, довлеть, сжимать в тисках неизбежного, тайного, страшного и неведомого. Вот тут ни камеры, ни технологии, ни деньги не спасут и не спасают, лишь могут эту агонию чуточку отвести, муку жизни с известным концом продлить… И как последний звонок, я встрепенулся – медсестра звонит:
– Вам надо переодеться. Сейчас откроется ваша дверь. В смотровой комнате на стуле одежда. Свои лохмотья киньте в контейнер: в углу стоит.
Как в иной мир, я пошел в смотровой кабинет. За стеклом медсестра, и мне ее почему-то не стыдно. Мой вид в любом случае уже давно не мужской, и эта новая одежда как саван. Но я спокойно переоделся, машинально посмотрел в зеркало – вроде тот же вид, еще живой, и тут меня осенило: смерть рядом – была и есть; я поднял трубку внутреннего аппарата. То же самое сделала медсестра. Я говорить не могу, замычал, как-то стал жестикулировать, а она меня поняла:
– Да, старушка умерла… Никто за ней так и не приехал, в морг увезли.
… Я тут же вспомнил, даже представил войну. Наш подвал. Сразу сообщу, что Руслан объявился. Объявился на следующую ночь. А что было до этого, целые сутки! Я просто сам еле пережил все страдания несчастной Ольги Сергеевны. За один этот день она лет на десять постарела, но еще держалась, крепилась, все возле матери тайком смахивала слезы. А едва больная бабушка после очередного приступа как-то утихала, Ольга Сергеевна бежала к выходу и кричала:
– Руслан! Руслан, где ты?
Не знаю, то ли снайпер ушел, то ли уснул или жалел ее и меня, но никто не стрелял в этот день. А я в который раз затаскивал Ольгу Сергеевну в подвал. И так почти весь световой день, а ночью вдруг Руслан появился в подвале – грязный, усталый, в порванной куртке.
– Руслан, сыночек, – бросилась к нему Ольга Сергеевна, а потом стала неумело бить, ругать. А у него такая нежность и любовь к матери, он с такой теплотой и лаской ее обнял, что она как-то неожиданно сникла, задрожала и так жалостливо, тоскливо и с надрывом заплакала, что весь мир, как этот вонючий, мерзкий подвал, превратился в необратимую и кошмарную безысходность. Я более не мог здесь находиться, я задыхался и ощущал, что меня здесь заживо погребают… Я это почти физически чувствовал. И тут меня осенило – будто это мой последний долг на этой земле! – я должен похоронить или хотя бы что-то сделать, чтобы предать земле труп молодого человека во дворе. Была ночь. Было холодно, очень холодно, и леденящий, даже со свистом, ветерок. И мне казалось, что из каждого разбитого окна в меня целятся снайперы с приборами ночного видения. И не то чтобы я не боялся, очень боялся. Но я уже не мог быть в подвале: ужасные стоны старушки, изможденный вид Ольги Сергеевны и этот неугомонный непоседа-юноша – как они меня угнетали!..
А легко ли похоронить человека? Но надо. Кто-то должен, но, кроме меня, никого нет. А я даже дотронуться до него боюсь. И просто стоять над ним боюсь, вот-вот и меня могут тут же уложить. Это война! Уже потом, особенно во вторую войну, я к этому делу почти привык. А тогда, в январе 1995-го, как я боялся притронуться к мертвому телу. А тут иной страх – кто-то идет… Руслан!
– Ты опять? – с нескрываемой дрожью лишь это смог я прошептать.
– Мама вырубилась, устала, – он гораздо спокойнее меня, но тоже говорит тихо. – Это наш сосед, такой парень…
– Надо похоронить, – я попытался набраться спокойствия, хотя, признаюсь, состояние мое было ужасным. – Руслан, – попросил я, – прошу тебя, иди к матери, она проснется…
– Нет. Она пока спит. А я должен, это наш сосед. И вам помогу.
Действительно, я бы без него не справился. Руслан знал свой двор. Мы погибшего куда-то в закуток оттащили. А Руслан еще и лопату нашел. И только начали копать, как истошный крик:
– Руслан! Руслан! Сынок!
– Ради Бога, пойди к матери, – взмолился я, а когда остался один, мне стало совсем страшно, и такая адская, тягостная тишина – ни одного выстрела, ни единого взрыва, лишь моя лопата на всю округу о мерзлую щебенку звенит, и такое чувство, что сам себе могилу рою… В первый раз могилу рою. Война!
Торопился ли я? Очень. Но что мог сделать – сделал, и даже какой-то религиозный обряд свершил (позже я все это основательно, почти как мулла, освоил – надо было). А тогда я от спешки и страха даже вспотел, и одна была мысль, раз такая тишина, в городе никого нет, надо бежать, хоть куда бежать, лишь бы не в этот подвал. А с другой стороны, как я могу бросить их? Ведь я прекрасно понимаю положение Ольги Сергеевны.
… Конечно, это сейчас так спокойно и вроде бы здорово рассуждаю. А там, в то время было не до здравомыслия. Когда все и вся сошли с ума, убивают друг друга, не зная, за что, – это тяжело воспринимать, анализировать, тяжко даже просто жить. Это экстремальная ситуация, на грани жизни и смерти, и здесь каждый хочет просто выжить, и если о ком-то думать, то только о своих самых близких, о своей семье. И чтобы как-то образно понять, что такое война, я хочу привести небольшой, но, как мне сейчас кажется, показательный пример.
… Как-то во время войны меня послали в командировку в Краснодарский край. Скажу честно, и это вам подтвердят все: когда шла война, стоило лишь на два шага выехать в любую сторону из Чечни, и тебе казалось, что ты попал в рай, до того все чисто, тихо, приятно, и нет блокпостов и военной техники. Ведь в Чечне, даже в горах, в то время чувствовалась атмосфера вражды, напряженности, смерти, и всюду было небезопасно. Я быстренько решил дела и позвонил своему товарищу Максиму. Максим лет на пять моложе меня. Познакомились мы в институте, учились в одном вузе (он был очник) и работали в одном объединении, пока он не поступил в аспирантуру в Москве, а там женился на кубаночке и с нею уехал. Теперь он работал в местной нефтегазовой государственной компании – работа хорошая, денег прилично и свободного времени много, и он почему-то пристрастился к экстремальному виду спорта: летает на дельтаплане. И меня хотел научить, но я летать на дельтапланах просто боялся, хотя он уверял, что это очень легко, приятно и почти безопасно. Но я рисковать не посмел, ведь и так каждый день и час в Чечне – это риск. А за волшебным спокойным полетом Максима наблюдал с таким восторгом и, не скрою, с некой завистью. Его красно-белый легкий дельтаплан, словно грациозный, большой орел, вольно парил над ущельем, горами и улетал далеко-далеко, становился как яркая, недостижимая, все удаляющаяся точка, будто несбывшаяся моя мечта, которая теперь за далеким перевалом. Я этого уже не видел и не мог видеть, да, видимо, я сглазил – оказывается, как потом рассказывал Максим, за перевалом в другом ущелье господствовал иной, резкий и встречный ветер, отчего полет стал сложным, и Максим очень неудачно приземлился, задел деревья, поломал дельтаплан, но сам остался цел и невредим, был очень доволен, отнюдь не унывал, а наоборот, в восторге от случившегося. Как он все это описывал! Какие эмоции, чувства, как он, выражаясь его языком, выпустил весь адреналин. Я думал, что после этого ЧП Максим угомонится. А он тут же с радостью сообщает: «Завтра мы с тобой прыгаем с вертолета на парашюте в Черное море».
– Это полная безопасность. Ведь на нас будут спасательные жилеты, не дадут утонуть.
Я категорически отказался, а он за свое:
– Хоть посмотри, а там примешь решение.
Одному оставаться тоже неловко, и я пошел к вертолету. И если бы кто знал, какой я испытывал страх даже от шума двигателя, не говоря уже от самого вида вертолета. Ведь им не объяснишь, а они и не поймут, что в Чечне это летающая смерть и что не раз при виде и шуме вертолетов мы выпрыгиваем из машин и бросаемся к обочине – ничком и в грязь, и в снег, и в пыль. Но я пересилил себя и полетел, а когда на значительной высоте раскрыли борт и я увидел безбрежное море – такой страх овеял меня, что я обеими руками ухватился за все, за что было можно, чтобы не снесло. А Максим и его товарищи с улыбками, с удовольствием бросились за борт. Вечером в лесу, у костра, где шашлык и спиртное, они, смакуя, рассказывали о прекрасных минутах полета. А когда совсем стемнело, костер угас и пыл поумерился, Максим отвел меня в сторону и печально сказал:
– В Грозном вроде теперь спокойно. Повези меня туда, ведь я даже на могилке матери не был.
Мать Максима умерла перед самой войной. Ситуация в Грозном тогда была очень сложной, опасной. Максим, скажем так, по разным причинам приехать ну никак не смог. Мы его мать похоронили всем коллективом, как положено. И вот теперь, зная, что в Грозном вроде бы восстановилась федеральная власть, Максим решил посетить могилу матери.
Всю дорогу до Чечни я пытался объяснить Максиму ситуацию, но разве такое объяснишь, такое только самому пережить надо. На въезде – устрашающе-военизированный блокпост; огромная очередь, которую какие-то блатные за определенную мзду объезжают. А это – середина лета, жара, печет. Почти два часа выстояли. Я знаю, что таких, как я, то есть местных, они быстро вычисляют, отношение к нам плевое и цель одна – вымогательство. Ради этого все будут сверять, проверять, а дашь на лапу – хоть бомбу провози…
Помню, как-то ночью по работе я попал на этот КПП, уже все стражи порядка, как говорится, подшофе, и наш краткий диалог таков:
– Командир, уже ночь, мы на службе, федеральной службе – «Роснефть», нельзя ли побыстрее.
– Быстро только кошки умеют, а еще кролики… А у нас проезд сто рублей, ночью – двести.
– До Грозного двенадцать блокпостов – зарплаты не хватит.
– А ты думаешь, мы здесь просто так стоим – сто тысяч за этот пост выложили. Как ныне говорится, тендер выиграли.
– Так вы эти сто тысяч за пару дней собираете.
– Но-но-но! Я смотрю, ты больно болтливый и грамотный.
Не помню, как тогда закончился наш диалог, просто в это время, под покровом ночи, со стороны Чечни подъехала большая колонна нефтевозов. Стало не до меня…
А теперь была совсем иная ситуация – я волновался за Максима, ведь федералы не любят тех, кто сюда со стороны приезжает, не хотят, чтобы кто-то видел, как они наводят «конституционный порядок».