3
Слышно было – кто-то из большаков проснулся.
Вера ещё с минуту лежала неподвижно – пережитые думы проплывали неярким видением. Наконец она осторожно высвободилась от Ванюшки; и ещё через минуту, уже прибрав волосы и ополоснув лицо, была в деле. Хотя и всех-то дел – приготовь поесть.
Она подметала пол и только теперь увидела, что ботинки большаков так и стояли с вечера грязные: ну, лодыри, ну, лень перекатная – ничего не хотят делать.
– Ме-е-е, маменькин сыночек, – уже завязавшимся баском прогудел Петька.
Вера заглянула в горницу, и в то же время Федька, вышедшие следом за братом, звучно поддал ему под зад ногой: заглохни – не буди! Петька развернулся и врезал брату не менее звучно кулаком по плечу – ежеутренняя разминка началась. Жалея Ванюшку – разбудят, мать с веником в руке ринулась на большаков: одному, другому по спине, по спине, да не мякишем – будыльем, будыльем. Сыновья, погогатывая, как лоси от охотника, метнулись к умывальнику. И здесь, пока умывались, понаддавали друг другу тумаков. Но здесь уже мать не вмешивалась в самовоспитание.
Большаки добивали девятый класс – но уже теперь можно было сказать, что дальше школы парни не пойдут. «Не в коня корм», – как определил отец… Но родительское сердце радуется любому ребенку, лишь бы не больной, лишь бы не болел, а всему остальному оправдание под рукой – вот оно: каждому своё.
Федьку с Петькой не только двойниками, но и просто братьями со стороны не назвать – столь рознились и по внешнему виду, и по характеру. Петька худощавый, большеносый, с удлиненным лицом – сам в себя – вымахал уже выше матери, а Федька на полголовы ниже, но крепче, ухватистее, и лицо скуластое – в Сиротиных пошёл. Петька простодушный и откровенный, Федька – своевольный и упрямый. И всем бы хороши парни, но оба ленивые, как два старых мерина. Вздыхают родители – и в кого; что ли, сами и виноваты; так уж воспитали? Но и это – оправдание, хотя, может быть, нежелание перекладывать вину на общественные плечи. И верно: приучить детей к труду и трудолюбию – долг прежде всего отца с матерью. Да только как быть, когда и это – явление общее, может быть, за редким исключением – и такое исключение росло перед глазами: младший, Ванюшка, – трудолюбивый и безотказный.
Родители, хватившие советского горького до слез, глядя на своих детей, прежде всего думали: «Господи, да неужели и им наша доля?» И это звучало как клятва: положить все свои силы, но чтобы детям жилось легче. Вот так же нередко мы твердим: все что угодно – лишь бы не война. Тоже понятно, потому как нет ничего безумнее, чем война и ее результаты: скажем, двадцать миллионов убитых, столько же изуродованных, калек, а в итоге… Но ведь если в человеческую природу заложены зло, вражда и если предопределены войны, то эти войны никак не зависят от того, что мы согласимся на что угодно, лишь бы не война. «Что угодно» – само собой, а война сама собой – она разразится в определенное ей время, а до того ею, как жупелицей, будут пугать народы, чтобы эти народы были согласны на «что угодно» – и это по-своему тоже война власти с народом.
И вот как только появилось в Курбатихах и Перелетихах окошечко-послабление, так появилась возможность и побаловать. А послабление это было не само по себе: стали за труд платить. Однако тотчас появились и возобновленные запреты с посулой в 1980 году коммунизма. И нет крестьянину покосов – не надо косить, нет надобности в ребячьей подмоге, нет коровы – не надо и двор чистить, а если уж и огородишко кулем рогожным покрыть можно – детям и вовсе делать нечего. И если трудятся за живые рубли, а общее дело вовсе не интересует, то уж и дети на любой труд, тем более если этот труд неоплачиваемый и бестолковый, посмотрят не иначе как на принудиловку… Так и складывается: если уж отец поднялся ни свет ни заря – и, как мальчишка, рванул с удочками на Имзу; если мать лежит в постели до нуды, тут уж не взыщите – дети с вечера обувь мыть не станут…
Смотрит мать на сыновей да украдкой посмеивается: оба перед зеркалом так и петушатся – прыщики давят, непослушные волосы щеткой задирают: ни дать ни взять – женихи.
– Эй, мужики, хватит там хвосты распускать, – наконец окликнула мать. – Идите есть, не то и в школу не успеете.
Сходу за стол – и за ложки: каша гречневая – сгодится, с молоком – сойдет. Молоко колхозное – не беда, зато дома с навозом и сеном не возиться.
У большаков за ушами трещит, а у матери сердце радуется: одеты, обуты, сыты, не ломаны и школу в следующем году завершат – всё очень и славно.
– Мам, а куда лучше идти отрабатывать, неделя осталась, можно с первого июня, а? – Это Петька.
– А где больше заплатят.
– Эге, больше заплатят! Везде одинако – пятерку за практику, а то и вовсе ничего.
– Вот на «ничего» и отрабатывайте. Я всю жизнь за «ничего» лямку тянула, а теперь пусть дураков поищут.
– А я тебе что говорил… Большой, а без гармони. – Это уже Федька. – Грибы пойдут – на вениках в лесу и отработаем.
– Вы сначала прошлогодние пожгите – все ведь сопрели, так валом и преют.
– Это дело Ракова, наше дело – наломать.
– Мам, а мотоцикл летом купим?
– Много захотели: и телевизор большой, и мотоцикл – на какие это шиши?
– Ну вот, а обещают ведь, обещают – нехорошо родных детей обманывать, – вновь Петька.
– Вот заработаете – и купите.
– О, это когда!
– А тогда. В армию заберут – там и будете на мотоциклах гонять.
– Не, мам, там не на мотоциклах, там на пузе – по-пластунски называется.
– Кончай кукарекать, пластунский. – Это уже Федька. – Пошли, контрольная сегодня, забыл, что ли…
И поднялись, и пошли добрые молодцы писать контрольную, а уж если точнее – списывать, изгонять из головы останную живую мыслишку. И никогда-то им эта контрольная не приснится – лучше бы во дворе корова, лучше бы навоз во дворе, лучше бы за плугом попотели добрые молодцы… Но улыбается мать, глядя им вослед: экое мужичье, мотоцикл подавай… Вскормили, слава Бory, подняли – женихи!
4
Проснулся Ванюшка – улыбчивый, тихоня – и голову склонил, трет кулачком свой мягкий широкий нос… Мать и по головке погладила, и к умывальнику проводила. Ах, Ванюшка, вымыты с вечера ботиночки у малого и щеткой почищены – стоят рядком… Или не быть ему добрым молодцем?
Мать и творожку со сливками выставила, и яичко свежее сварила – ах, ты ласковый теленочек!.. И только за чай взялись, как под окнами остановилась серая «Волга» – персональная Ракова, сам он и за рулем. Хлопнул председатель дверцей, глянул по сторонам и неторопливо направился к крыльцу.
«Пошто это его принесло?» – подумала Вера; поправила волосы и застегнула на груди пуговичку халата.
– Хлеб да соль, – вошед, несколько сумрачно приветствовал Раков.
– Едим да свой, – бойко ответила Вера, повернувшись навстречу, но даже не намереваясь подняться со стула. – Садись, Николай Васильевич, чайком побалую.
Не ответил Раков обычное: «Вода мельницу ломает», – промолчал, прошел к столу и сел на свободную табуретку… Был он уже не тот, не прежний главный агроном, тридцатилетний красавец Раков. Годы сказались, да и председательская лямка уже натерла шею: он располнел, виски поседели и одрябла кожа под глазами… Лишь на мгновение председатель задумался, но такая тоска, такое сквозящее одиночество вдруг отразились на его лице, что даже Вера тотчас поняла: а так таки и не сложилась у него семейнная жизнь.
– Чаю-то налью, – вновь предложила Вера, выводя председателя из оцепенения. Раков легонько встрепенулся и, похоже, только теперь заметил рядом сидящего Ванюшку: какое-то время они смотрели друг на друга, и у обоих рты растягивались в улыбке… Замечала Вера и раньше, радуясь и удивляясь: даже незнакомый прохожий будь он и хмурый, но если глянет на Ванюшку – непременно и улыбнется… Вот и Раков – сидел и улыбался, и глаза его отсвечивались добрым светом.
– Ну что, Ваня Сиротин… – И провел широкой ладонью по детской головенке. И голос, и доброе движение руки выдавали чувство и мысль Ракова: «Эх, такого бы мне сынишку… нет уж, теперь не будет, какими мы друзьями стали бы. Нет наследника. Да и наследовать нечего. Какой же ты, Ваня Сиротин, парень славный, вроде ни на кого и не похожий».
Ванюшка скользнул со стула и, как вода из сети, ушел из-под руки: улыбнулся виновато и юркнул в горницу. А Раков вновь заугрюмился, чуточку ссутулившись над столом.
Вера ждала – не чай же пить приехал председатель.
– Алексей позвонил… Завтра, что ли, приедет с ночевой…
Кивнула в ответ: не велика новость, мог бы председатель и не заходить, с кем-нибудь передал бы.
Продолжая о чем-то неведомом думать, как о деле давно решенном, Раков спросил:
– Когда подниматься-то собираетесь?
Теперь стало ясно: Алексей раскрыл председателю их затею, и Раков зашел удостовериться или уговаривать. Ошиблась Вера: и мысли не было у председателя – уговаривать.
И все-таки Вера проникла в состояние Ракова – и даже посочувствовала ему, пожалела председателя. И это было новое чувство в крестьянской душе.
– Когда и куда?.. Надо и это знать, – проговорил Раков.
– Когда-нибудь куда-нибудь, – без раздумки ответила Вера, хотя скрывать ей было нечего, не те времена, чтобы хорониться – справку не просить. – Наверно, в район, к Алексею. А когда? Может, завтра.
– Если выбирать, так уж хоть город покрупнее… Чтобы и работу выбрать денежную. А то все те же рублишки – шило на мыло.
– Была бы, Николай Васильевич, шея, а хомут везде найдется. Да и не только из-за рублишек думаем, о детях не след забывать.
– Дети, дети… Не поздно ли, старшим-то через год в армию.
– Что ли, и жизнь на армии кончается?
– Не кончается… И младший ваш – парень что надо, есть в нем что-то такое, а что – не знаю… И мне за дочку беспокойно. – Расправляя плечи, Раков вздохнул. – А знать мне хочется, почему все-таки и последние в город бегут?.. Что ещё-то надо?
– Так ведь, Николай Васильевич, у каждого своя нуда. У вас одно, у нас другое… А, смотри, Васянька Воронин и вовсе из города назад перебрался. Всяк теперь выбирает, где ему лучше.
– А как и узнать, где лучше?
– А карман да брюхо подскажут, где лучше, – прямо-таки с вызовом выдала Вера, на что Раков тихо, добродушно засмеялся:
– Это точно – подскажут.
– Вот я и говорю: сколько мы годков за так-то робили! Эх, много… Так хоть детей избавить от такой кабалы. Да и для себя немного пожить. Чёрт ли тут видишь? Рaбoтa да печка. Хозяйства своего нет, так уж и ничего нет… Свободное времечко выпало, вот и задумались. Пока совсем не огрузли, только и подниматься, а то, гляди, и сил не хватит.
Раков промолчал. И ощутил он, как шелохнулось в груди давнее, а потому уже привычное чувство стыда: не диво ли, как человек, как председатель, он полагал себя виноватым перед деревенскими бабами, особенно перед теми, которые уже отработали своё и теперь получали пенсии: по двенадцать – пятнадцать рублей в месяц.
* * *Ванюшка уже не раз выставлял из-за двери свою плутоватую, но бесхитростную и доверительную мордашку. Наконец он вышел в переднюю и с независимым видом прошуршал к двери. Здесь он надвинул на ноги ботинки, снял с гвоздя хрусткий плащик и юркнул в дверь, видимо, не надеясь, что его не заметят, но надеясь, что не спросят или не успеют спросить – куда? И расчет оказался верным.
И Ванюшка, всем и вполне довольный, улизнул. И когда он вышел через огород к луговой стёжке и глянул за Имзу, за луга, за горушку, где на юру виднелись осиротевшие домишки, сердце детское радостно встрепенулось. Точно козлёнок он подпрыгнул на месте – и побежал через луга, и колокольцем раскатился его радостный смех. Бежал Ванюшка и кланялся земле, срывал мокрые цветочки – голубенькие, замокшие, – складывал их в букетик для мамы-коки, и букетик этот казался ему красивым и радостным.
* * *– А Нина не собирается уезжать? – неожиданно спросил Раков.
Глава третья
1
И все-таки уехали бы, наверное, Раковы из Курбатихи, если бы не случай теперь уже шестилетней давности…
Медпункт размешался в небольшом бревенчатом домике о двух комнатках: в передней велся прием больных, во второй комнатке шкаф с медицинскими инструментами и материалами, платяной шкаф и кровать для экстренных больных – случись досрочная роженица или другая напасть, и тогда эта комнатка становилась палатой-стационаром до тех пор, пока не увозили больного в райцентр.
Прежде работавшая фельдшерица так и осталась на своем месте, но уже в роли помощницы Валентины Викторовны, врача с высшим образованием. Работала при медпункта уборщицей, санитаркой и истопником и ещё заботливая душа – Юлия. После того как в Перелетихе закрыли школу, Юлия с семьёй перебралась в Курбатиху. А так как её чрезмерная полнота зрела не от здоровья, то и предложили ей опять же дело полегче – в медпункте.
И вот, собравшись с утра и сделав всё необходимое по работе, женщины затевали или чаепитие, или же устраивали посиделки, нередко с рукодельем – и здесь уж главенствовала не медицина, а женщина. Говорили о болезнях, о колхозных делах, о ценах на рынке и о дефицитных товарах, говорили даже о модах, о детях и, уж конечно же, о мужьях, об их достоинствах, а чаще – о недостоинствах и пороках.
– А мой-то, мой – что учудил, срамник! – однажды, посмеиваясь, рассказывала Юлия. – Поехали мужики в Никольское за семенами, что ли, да и припозднились, с ночевой, значит. Взяли пол-литра к ужину, выпили, губу-то и разъело. Туда, сюда, а сельмаг закрыт. Нашей здесь только дай прикуп – она тебе хоть в полночь выставит. А там – нет. Хозяину говорят: сходи, мол. А он никак. Говорит, торгашка старая дева – хуже ведьмы, не подступишься. А мой возьми да и брякни: вот, мол, и пошли сватать, она и бутылку выставит – не за свои же деньги, за наши. И пошли ведь милые, ну, что ли, не охальники… Спрашиваю, за кого хоть сватали? Да за меня, говорит, и сватали. Ах, окурок, говорю, ты старый, тебе ведь за пятьдесят! Ржёт милый… Сначала, говорит, не верила, а потом вроде и поверила – сватают… Признались: так, мол, и так – внуки в Курбатихе ждут… Эх, мужичье, ну, басурмане, избаловались на нет…
– Да уж да, поизбаловались, – вздохнув, согласилась медсестра Шура, хотя у неё-то в семье всё было в порядке.
– Не только мужчины, а и женщины – все развратились. Такова теперь жизнь. Я вот никого и не сужу и себя судить не позволяю, – прикрыв глаза и улыбаясь с достоинством, говорила Валентина Викторовна. – Я вот в городе жила, а мой здесь один – куда уж тут денешься, живой человек, потребность-то естественная. – И сказала это так безвинно, бездосадно, даже с безразличием – и затаилась, отведя взгляд: бабы, авось, народ языкастый.
– Николай-то Васильевич человек степенный, – как бы предупредила любые пересуды Юлия. – И не пьет зря, и по бабьей части стороннего не позволял, хотя и видный мужчина…
– Ну, ты, Юля, будто следишь за каждым – все-то знаешь.
– Так ведь у нас шила в мешке не утаишь – всё видно.
– Вот и так. Ухаживал же Николай Васильевич за Нинкой Струниной – и всяк знает. А уж как там да что там – это под замком.
– Зря ты, Шура, зря Нинушку приплетаешь. Я-то уж её от рождения знаю. Нинушка, как холстинка белёная, тут и калякать зря нечего.
– А я что, а я и ничего дурного, – попыталась спохватиться Шура. Но Валентине Викторовне уже и сказанного было достаточно.
С того дня и начался затяжной сыск.
* * *Цену себе Валентина Викторовна знала. И управлять собой умела – зря не опростоволосится. Но было в ней два перебора: недоверчивость и мнительность. То ли это от природы дано, то ли отсутствие должного воспитания сказывалось – бог весть. Ведь сегодня в большинстве семей родители и не предполагают, что детей надобно воспитывать, существо неразумное делать не только разумным, но и нравственным. Как плодовое деревце непривитое вырастает дичком, точно так же и новые поколения наши преимущественно – дички. И крепки, как правило, и долголетние – а дички: ни тебе личной нравственности, ни тебе общественного катехизиса – потому что духовно помрачились. Стадное воспитание. А стадо понимает только силос да кнут, все остальное для стада – блеф. И мечется человек, и страдает, а вот почему – не поймет, потому как ответ был бы направлен против себя – дичок.
Кроме Ракова-мужа знавала Валентина Викторовна и других мужчин. Но в большом городе такое тонет, как в морской пучине ветхая плоскодонка, в городе из «знавала» молва редко вызревает. Видя, как все это просто и доступно, Валентина Викторовна и раньше, в городе, ни часу не верила мужчине Ракову. Её будто не покидала мысль: куда-то бегает, кто-то у него есть – и это казалось для неё настолько естественным, что она, подозревая, лишь твердила: пусть, только бы не знать… Но стоило ей, бывало, перехватить на ком-то взгляд мужа – будь то подруга или жена приятеля, – как в голову ударяла ревность, и удержу её фантазии уже не было: а как, а что, а где?..
А тут прямо и сказали: ухаживал за агрономшей Струниной. Нахлынуло, как половодье. И если бы Валентина Викторовна не умела таиться, то незамедлительно грянули бы громы и молнии. Но ей надо было знать все, и она исподволь, осторожно повела свое тайное следствие.
Прошёл месяц, второй, и она уже не сомневалась, что агрономша – до сих пор в любовницах у мужа и не случайно эта «мартышка», так она ее уже вскоре окрестила, засела там в своей развалюхе, от глаз подальше. И только тогда, люто возненавидев любовницу, Валентина Викторовна взялась за мужа. В ход была пущена вся женская изощренность и изворотливость. И в какой-то момент Раков понял – его обкручивают, заманивают, ловят, опутывая сплетнями, как тенетами; сначала он смущался, затем бледнел, затем гневом налились его глаза, и он сказал, наверно, даже слишком резко:
– Ты её оставь… Ничего не было и нет. И отмежуйся.
Но вот эта решительность – «оставь», «отмежуйся» – как соль на открытую рану.
С того дня начались открытые попреки – всё, что в конце концов оборачивается скандалами и делает семейную жизнь невозможной.
Все шло к тому: или вторично разводиться, или уезжать из Курбатихи. И это в то время, когда Раков, уже как председатель колхоза, влез в хомут – принял хозяйство и определил свою деятельность.
2
Просёлки и пешие тропы ещё не рушились, но уже охребетелись, обледенели – снег по сторонам подточило и уплотнило ранними дождями. Ни зима, ни весна – безвременье. Даже Ванюшка, тогда ещё совсем малышок, чаще отсиживался дома. А Нянька всю последнюю неделю еле ноги волочила; и такая-то тяжесть во всем теле – силушки никакой. Ни температуры, ни кашля, ни других признаков хвори, а вся, ну, на исходе. Она и травку заваривала, и таблетки глотала – никакой помощи, а идти к Раковой было бы так стеснительно, впору хоть умереть. И откладывала день за днём, надеялась, что само собою и обойдётся.
Не обошлось.
Ночью поднялась температура, жаром точно опалило губы; под утро начала мучить жажда, но когда Нина поднялась, чтобы напиться, её так и мотнуло в сторону, и хуже того, сначала она почувствовала, а затем и увидела, как по ногам потекли почти черные струйки крови. Перепугалась, вовсе обессилела, легла в кровать. Жар, видимо, был так высок, что вскоре и страх, и слабость точно куда-то уплыли, а взамен прихлынула умиротворенность – Нина как будто уплывала в приятном угасании.
– Нянька, Нянька, ну что ты, Нянька, ну, проснись, Нянька, не плачь. – Ванюшка с широко раскрытыми в страхе глазёнками изо всех сил тормошил крестную. И она попыталась даже подняться – и вот тут-то Ванюшка и увидел, что вся постель под Нянькой в крови. Ванюшка сжался и тоненьким голосочком заскулил: – Нянька, у тебя кровь… Нянька, ты умрешь…
– Ванюшка, миленький, – тихо наставляла она, едва шевеля спекшиеся губы, – беги в Курбатиху, к тёте врачихе… скажи, что я заболела, встать не могу – пусть придет… и дома маме Вере скажи… беги, Ванюшка, беги скорее…
И в детском разуме, видимо, четко обозначилась беда. И всё теперь воспринималось просто и ясно: Нянька умирает, и только он, Ванюшка, может ее спасти, а для этого надо бежать в Курбатиху за врачихой.
И Ванюшка побежал – напрямик, через луга, по обтаявшей и обледенелой горбатой тропе. Он поскользался, срывался, падал, проваливался в зернистый снег, обдирал руки, но поднимался – и вновь бежал, бежал… Эти три километра запомнятся ему на всю жизнь, и когда он будет уже юношей, не раз с удивлением повторит: «Ну и марафон был! И в голове, как колокол: умрет!…» А когда он почувствовал, что силы покидают его, ноги подкашиваются, по́том заливает глаза, он тихонько заплакал-заскулил, но и тогда все-таки бежал и бежал.
Тропочка выводила прямиком к медпункту, точнее – к сельмагу, но и медпункт – вот он – рядом.
Ванюшка открыл первую дверь, подергав за ручку, открыл и вторую, более тяжелую, переступил порог, но уже сказать ничего не мог – и задохнулся, и слезы не давали выговорить слова.
– Ты что, мальчик? Что случилось? – Валентина Викторовна в приталинном халатике, в белой шапочке с приколкой, в меру подпудренная и подкрашенная, буквально ослепила Ванюшку. Она склонилась над ним – в лицо ей так и шибануло загнанным потом. На груди из-под пальтишка струился парок. И тогда она тряхнула его за плечи: – Говори: что случилось?!
– Нянька… померла…
– Какая нянька? Где померла? – А рука уже тянулась к вешалке.
– Кока Нина, – обессиленно произнес Ванюшка, – в Перелетихе…
И если бы Ванюшка был постарше, он непременно заметил бы, как посуровело лицо этой красивой тети: она выпрямилась, уронила от пальто руку, легонько покусала розоватыми зубами верхнюю губу и отошла к столу.
– Что с ней? – телефонно спросила она.
– Сказала, встать не могу. – Ванюшка в страхе вспомнил окровавленную постель. – Вот крови по кех. – И провел рукой себе поперек груди. И вновь тихо беспомощно заскулил.
– Понятно, – механически подумала вслух Валентина Викторовна, и про себя: «Понятно, ковырнула мартышка… ну, я тебе устрою химчистку».
Она подумала, что надо бы взять председательскую машину, поехать, но тотчас и отмела эту идею – он будет знать… И мальчишке, решила она, нечего там делать, пусть домой идет. И, резко щёлкнув медицинским саквояжем-аптечкой, начала одеваться…
В пути Валентина Викторовна настолько воспалила свое жгучее воображение, что гневу ее, казалось, не будет удержу. Даже в мыслях она жестко доказывала свою правоту – истязала «мартышку», стирала её в порошок и нравственно, и физически. «Лошадиную дозу магнезии, пусть как червяк на огне покрутится». – И злоба застилала свет, и не понимала она, что и гнев её, и радость предстоящей мести идут из пустоты и бессилия – ведь если всё так, значит, муженек-то дома – в нагрузку, по долгу службы… Потому-то вместе с ненавистью в душе её кипели и бабьи слёзы.
Она вошла в избу, как входит хозяин в конюшню, в хлев: ногой отбросила упавший веник, прошла к столу, швырнула на стол саквояж-аптечку и, вздернув подбородок и приопустив на глаза веки, с медлительной нетерпеливостью прошла в боковушку, откуда доносились непредсказуемые звуки.
В бедной тощей постели что-то одновременно возилось, постанывало, поскрипывало. И Валентина Викторовна не тотчас разобрала, где голова, где ноги больной. Но первое, что толчком ударило ей в голову: это вот здесь-то он и промышляет…
Наконец Нина откинулась на подушку, и её судороги стали угасать. И только теперь Валентина Викторовна поняла: «мартышка» пыталась вытянуть из-под себя простыню, но сил не хватило.
И теперь их глаза сошлись, взгляды скрестились, но слишком уж неравное было положение.
«Ну что, опросталась от излишеств? Это тебе так просто не пройдет. Хочешь, я тебе сейчас своими руками так вычищу, что от тебя одна оболочка останется!.. Ты думаешь, я ревную? К кому ревновать, или мы равны, ты посмотри на себя – грязный ком в куче грязных тряпок», – это или примерно это говорил её взгляд.
А Нина была в состоянии лишь умолять.
Далее по сценарию Валентины Викторовны действие должно бы развиваться беспощадно. Скажем, для начала обнажить соперницу, потому что мало что ещё так унижает, как беспомощная обнажённость перед посторонним человеком, затем устроить, скажем, допрос и ненужное кипячение шприцев, а потом…
Валентина Викторовна с брезгливостью прихватила за край одеяло и резко отбросила его в ноги – и остолбенела: месиво, слякоть. И все-таки она пересилила вдруг хлынувшее в душу сочувствие – да и что кровь, повидала она крови! – и, скривив рот, как шилом под ребро – сказала:
– Сама, что ли, ковырнула?
И минутное оцепенение.
«Ну что, получила – это для начала» – так и хлестала взглядом победительница.
А до Нины за эту минуту только и дошёл смысл сказанного. Ни слова в ответ, лишь веки задрожали да крупные слезы стекли по щекам.
Валентина Викторовна неспешно вышла. Хотела действительно поставить кипятить шприц и заняться допросом, но электроплитка на глаза не попалась, и тогда она надела резиновые перчатки, открыла дверцу небольшого шкафа – стопками там лежало проутюженное белье – и вытянула чистую простыню…