– Ну, уж точно не я, – ответил Романов и направился к Ауди вслед за розовощеким.
– Кто ?
– Не знаю, и знать не желаю. Всё, Гриша, отстань, мне некогда.
Догнав Романова, Гриша открыл перед ним заднюю дверцу Ауди. Сказал, что был бы он, Сергеич, умным человеком, сперва б, как умный человек, тачку свою отогнал в положенное место, а уж потом ехал куда надо.
Романов остановился.
– Ты что, и, вправду, считаешь, это необходимо?
– А чего тут считать? Невзлюбил тебя в последнее время наш народ, Сергеич, ох, невзлюбил! Кабы в отместку чего плохого с машиной твоей не сделал. А он это, знаешь, может.
Романов задумался. В том, что народ способен разобрать на запчасти бесхозный автомобиль, он нисколько не сомневался, как и сжечь его просто так, без всякой на то корысти, из одной только нелюбви к его хозяину. Другое дело, для того чтобы отогнать автомобиль в гараж, надо сначала заменить спущенное колесо, а времени на это не было.
– Боюсь, Гриша, не успею, – сказал он, постукивая пальцем по циферблату наручных часов. – Поезд в Тамбов отходит через два часа. А у меня даже билета нет.
Лицо Гриши расплылось в пьяной улыбке.
– Ты чего, Сергеич! Забыл, с кем имеешь дело? Да ты за магарычом не успеешь сгонять, как я всю твою тачку переобую! Ну?
Романов посмотрел на часы. Подумал, что машину в случае, если Гриша сумеет быстро сменить колесо, можно в гараж не гнать, а оставить на привокзальной стоянке.
Эта мысль ему так понравилась, что он, больше не раздумывая, согласился на предложение поменять резину с проколотого колеса. Достал из кармана три денежных купюры и, помахав ими в воздухе, сказал Грише, что тот может всего за пятнадцать минут разбогатеть на триста рублей.
– Вот это другой разговор, – потер ладони Гриша. – Вот это я понимаю, забота о технике. Молодец! А теперь, давай, открывай скорей багажник, время пошло!
Пока Гриша доставал запасное колесо с инструментами, Романов подошел к сидящему за рулем Ауди розовощекому любителю поэзии. Поблагодарил за предложенную помощь и извинился за то, что не может ее принять.
– Нексию, говорят, надо срочно убрать со двора… Впрочем, вы и сами, всё должно быть слышали.
Стараясь скрыть разочарование, кислым пятном выступившем на постном лице, розовощекий вежливо улыбнулся. Высунул из машины руку и, крепко пожав ладонь Романова, сказал, что он всё слышал и всё понимает.
– В общем, всё нормально. Главное теперь, чтобы вы на поезд не опоздали. А всё остальное, ерунда… Я правильно говорю?
Романов ответил: правильно.
– Ну, если правильно, тогда я свободен. До скорой встречи! – сказал розовощекий и с исчез за поднявшимся тонированным стеклом автомобиля. В следующую секунду двигатель утробно заурчал. Ауди плавно сдвинулась с места и, аккуратно огибая неровности на дороге, выехала со двора.
Проводив ее долгим взглядом, Гриша выдохнул:
– Ну, всё, баста! Выпью сегодня последнюю поллитровку и завяжу до лета.
– Что так? – спросил Романов, прикидывая в уме, сколько времени у него уйдет на дорогу к вокзалу.
– Глюки у меня, Сергеич, похоже, начались.
– Глюки? Да что ты… Как интересно…
"Если Гриша справится с колесом пусть даже не за пятнадцать – за двадцать минут, полтора часа в запасе у меня, как минимум, еще останется".
– Сергеич, я ведь не шучу! Я вот сейчас глянул внутрь Ауди, когда тебе дверь-то отворял, и мне почудилось – прикинь! – будто на заднем сиденье сидит человек с головой курицы… Вот ведь до чего дошло.
"Я тогда и билет успею купить, и чего-нибудь в баре выпить", – подумал Романов.
– Да, Гриша, поддавать нам надо действительно меньше. Это факт.
Взяв билет до Тамбова, Романов отправился в буфет. Сел за стойку бара и, прихлебывая из стеклянной кружки жигулевское пиво, принялся думать о причинах, заставивших его – уважаемого человека, поэта, члена союза писателей – бежать из родного города, подобно нашкодившему преступнику.
"И всё из-за чего? Что я такого сделал? Непонятно".
За мыслями о превратностях судьбы его внимание привлекла сидящая рядом женщина.
Ей было лет сорок. Чуть ниже среднего роста, стройная, даже изящная, она выглядела, как выглядит обедневшая аристократка, оказавшаяся по нелепой случайности в среде простолюдинов. Пальто из плотного материала с оборками из натурального меха сидело так, словно было сшито "на заказ". Макияж, пожалуй, слишком яркий для привокзального буфета, приковывал к лицу взгляды посетителей, но при этом не отвращал их. Лицо, породистое, сохранившее остатки былой привлекательности, не смотрело – взирало на окружавшую ее убогость с выражением брезгливости и великосветской скуки.
Она пила черное, как смоль, вино из глубокого бокала и, слегка прищурившись, то и дело бросала цепкие взгляды в сторону Романова.
"Где-то я ее, кажется, уже видел, – подумал тот. – Вот только, где?"
Так и не вспомнив, где ее видел и видел ли вообще когда-нибудь, стал размышлять над тем, чем займется после того, как вернется из Тамбова. Однако вскоре сбился с мысли и принялся снова вспоминать, когда и при каких обстоятельствах мог встречаться с этой яркой женщиной.
– Васенька! Ты меня не узнаешь? – внезапно произнесла та глухим низким голосом.
Еще раз внимательно посмотрев на нее, Романов покачал головой из стороны в сторону.
– Нет. Извините.
– Я Нина.
Не вспомнив, кто такая Нина, Романов вежливо улыбнулся.
– Нина Романова. Мы с тобой встречались в Зверевке, когда были детьми. Ты приезжал к бабе Дуне, а я к тете Насте… Со мной еще сестра была троюрная Оля.
Романов вспомнил.
– Боже мой! – воскликнул он вполголоса. – Нина! Какая же ты стала… не узнать.
– Что, совсем старая?
– Нет, нет, нет, что ты! Не старая – взрослая.
Нина рассмеялась. При этом глаза ее оставались холодными, а взгляд цепким.
– Да уж, комплимент, так комплимент, – сказала она. – Но и ты – знаешь – тоже малость подрос.
– Да, да, да, – заулыбался Романов. – Сколько же нам лет тогда было, четырнадцать?
– Пятнадцать.
– Почему пятнадцать? По-моему, четырнадцать.
– А я говорю, пятнадцать! Ты мне тогда еще, на мой день рождения в августе пятнадцать полевых ромашек подарил… крупных таких, белых, с длинными стеблями.
Романов на секунду задумался, пытаясь вспомнить, когда и кому в последний раз дарил ромашки. Виновато разведя руками, сказал, что ничего этого, к его великому сожалению, уже не помнит.
– Неужели совсем ничего-ничего?
– Цветов не помню.
– Ну, значит, всё-то ты, Васенька, тогда забыл, – огорченно вздохнула Нина. – Жаль.
Романов в ответ бурно запротестовал. Сказал, что многое из его памяти, конечно, стерлось – шутка ли, почти тридцать лет прошло! – но воспоминания того, что между ними было, он сохранил, и дорожит ими до сих пор.
– Ты имеешь в виду то, как мы целовались? – улыбнулась Нина.
– Не то, как мы с тобой целовались, а уж если уж быть исторически точными, то, как ты меня учила целоваться!
Спрятав лицо в ладони, Нина смущенно засмеялась.
– Да ладно тебе… Ой, вспомнила! Точно! Было такое дело.
– Ну вот!
– Ты был тогда таким смешным…
– А ты такой терпеливой.
– Еще помню: ты мне постоянно хотел сделать приятное…
– И не знал как.
– Это неважно… Главное, ты всё делал искренне…
– И смешно.
– Да ладно тебе! Надо мной, наверно, тогда тоже можно было посмеяться.
– Это точно. Помнишь, как ты мне сказала, что девушкам нравится, когда их целуют в грудь?
– Нет. Что, прямо так и сказала?
– Да. А потом быстро добавила: но только, дескать, не мне – другим.
– Правда? Вот дура! И что дальше?
– А что могло быть дальше? Ничего. Я подумал: раз ты не любишь, когда тебя целуют в грудь, значит, мне нечего туда и соваться со своими поцелуйчиками… Да у меня, честно говоря, и мыслей-то таких не было, пока ты не сказала.
Тихо засмеявшись, Нина снова спрятала лицо в ладони. Потом уронила их на колени и, подняв голову, тихо произнесла:
– Ты, Васенька, тогда был такой хороший, такой милый…
– И такой глупый!
Повернувшись к барменше, Нина протянула свой бокал.
– Танюш, плесни, если можно, еще глоточек.
– А мне, пожалуйста, "Жигулевского", – добавил Романов.
Барменша Таня налила каждому то, что просили. После чего отошла в сторонку и, усевшись на стул, уткнулась лицом в экран висевшего в углу буфета телевизора.
Отпив вина, Нина задумчиво повертела в руках бокал. Не отрывая от него глаз, сказала, что раньше, когда у нее было плохое настроение, она включала любимую пластинку Пинк Флойд, ложилась на ковер, слушала музыку и вспоминала проведенные в Зверевке дни.
– Представляешь, только через много лет я поняла, насколько была тогда счастлива.
– Ты замужем?
Нина отрицательно покачала головой. Сказала, что была замужем, да сплыла.
– Причем, так быстро, что даже не сразу заметила, как снова стала свободной.
– Понятно. Значит, брачный опыт у тебя тоже оказался неудачным.
– Брачный опыт, Васенька, по определению не может быть удачным. Иначе, это уже не брак, а невесть что.
Романов не согласился с таким утвержденьем. Сказал, что, по мнению умных людей, не раз побывавших в браке и вышедших оттуда с потерями разной степени тяжести, неудачных опытов не бывает в принципе – каждый несет в себе полезную информацию, которая может пригодиться в будущем.
– Это точно, – согласилась Нина. – После развода сразу становится понятным: кто есть кто. Либо твой муж, как выясняется, натуральный козел, либо ты сама – полная дура, либо то и другое, как в моем случае.
Допив остатки вина, она аккуратно, так, чтобы не размазать помаду, облизала уголки губ кончиком языка. Сказала, что именно тогда на собственной шкуре поняла то, о чем говорили опытные в этих делах подруги: лучше жить одной в дерьме, чем с нелюбимым мужем в холе и богатстве.
– Неужели всё так было плохо? – участливо спросил Романов.
– Ты, Васенька, даже представить себе не можешь насколько! Мой муж был не просто нелюбимым, не просто козлом, он был еще к тому же старым козлом!
Романов спросил: чем старый козел отличается от молодого.
Нина ответила, что старый козел отличается от молодого тем, что ночью требует от жены быть нимфеткой, а всё остальное время, с утра до вечера, старухой, убивающей в себе ту, кем она является на самом деле – женщиной полной сил.
В этот момент Романов случайно бросил взгляд на часы и громко ахнул: поезд, на котором он собирался бежать из города, только что убежал от него самого.
Ударив ладонью по стойке бара, он вскочил на ноги. Но тут же, поняв бессмысленность любых активных действий, сел на место.
– Опоздал?! – догадавшись, что произошло, воскликнула Нина.
Романов в ответ зло махнул рукой. Повернувшись всем телом к барменше, сказал, что на всех нормальных вокзалах информацию об отправлении поездов объявляют по громкоговорящей связи, и только у них сообщить о поезде в Тамбов, как всегда некому.
– Безобразие! Гнать вас всех отсюда надо! Дармоеды!
Не желая связываться с нервным пассажиром, барменша – добродушная полная женщина с короткими выкрашенными в белый цвет волосами – косо взглянула на него. Потом всё-таки не выдержала и язвительным голосом сказала, что объявление об отправлении поезда в Тамбов звучало по вокзалу целых два раза.
Романов перевел вопросительный взгляд на Нину: так ли это.
Виновато улыбнувшись, словно в том была и её вина, Нина утвердительно кивнула.
– Значит, тихо звучало! – на весь буфет заявил Романов.
После чего решительно поднялся на ноги. Швырнул на стойку бара пятисотрублевую купюру и, взяв Нину за руку, предложил как можно быстрее покинуть это дурацкое место.
Остаток вечера Романов с Ниной провели вместе. Оставив машину на привокзальной стоянке, они медленно гуляли по городу, разговаривали, вспоминали время, проведенное в деревне, общих знакомых и самих себя – молодых, беззаботных, счастливых…
Во время разговора Романов внезапно поймал себя на мысли о том, что Нина уже не кажется ему обнищавшей аристократкой, скрывающей за ярким макияжем свой истинный возраст. Больше того, в какой-то момент он снова увидел в ней ту симпатичную девчонку, которая в темной деревенской бане на пропахшем сыростью полоке не побоялась, а главное, не постеснялась дать то, чего он – пятнадцатилетний мальчишка – так страстно желал – женскую ласку.
Нина остановилась у подъезда невысокого двухэтажного дома с облупленным желтым фасадом и остроконечной крышей. Продолжая начатый разговор о прожитом, сказала, что событий – как хороших, так и плохих – за эти годы произошло с ней столько, что не поместятся ни в одну самую толстую книгу.
– И у меня та же фигня, – стараясь унять охватившее его волнение, сказал Романов. – Только плохих событий произошло со мной почему-то гораздо больше, чем хороших.
– Я знаю.
– Откуда?
– Я следила за тобой. Читала, что про тебя писали в газетах, слушала, что говорили люди, где-то сама домысливала…
– Зачем?
Нина пожала плечами. Сказала, что он единственный из ее детских знакомых, кто мог стать известным человеком, и стал им.
– Вот я и следила… Сначала, чтобы не упустить того момента, когда это произойдет, потом просто так, по привычке. Мы ж, Романовы, все-таки не чужие друг другу.
Романов подошел к ней вплотную. Обнял за талию и, снисходительно улыбнувшись, так, словно был уверен в том, что всё, что ни сделает, будет с благодарностью принято, спросил:
– А кто я тебе? Конкретней, пожалуйста.
Нина уперлась ладонями ему в грудь.
– Никто, – прошептала она. – Пусти.
– Не пущу.
С этими словами Романов еще крепче прижал к себе. Наклонил голову и принялся искать губами ее лицо.
Со словами: "Да отпусти же ты!", Нина вырвалась из его объятий. Потом сама обняла руками за шею и, поцеловав в лоб, оттолкнула.
– И в следующий раз больше так не поступай, хорошо?
Не сказав, ни да, ни нет, Романов обиженно спросил:
– Почему?
– Не надо… Нам уже, Васенька, давно не пятнадцать лет.
– Я прекрасно помню, сколько нам лет. И что с того?
– Ничего.
– Нет, ты объясни…
– Не хочу я ничего объяснять. И вообще… Иди-ка ты лучше домой, поздно уже.
С этими словами Нина погладила Романова ладонью по щеке. Потом повернулась спиной и, не оборачиваясь, вбежала в подъезд.
***
Леша Соловушкин проснулся оттого, что незнакомый старик с лицом, изрезанным глубокими морщинами, теребил его за плечо. Еще не совсем понимая, где находится – то ли еще на гастролях в гостинице, то ли уже дома на своем диване – открыл глаза. Спросил заспанным голосом: кто он такой, и кто его сюда впустил.
Старик представился:
– Олег Дмитриевич Родионов. Не впускать меня некому – в квартире никого нет. А вот входная дверь почему-то открыта… Нехорошо, закрывать надо.
– Как вы сказали? – не поднимая головы с дивана, сонно спросил Соловушкин. – Олег Дмитриевич? Не знаю такого. Пошли вон. Я хочу спать.
Олег Дмитриевич отошел к столу. Брезгливо отбросив в сторону ярко иллюстрированный журнал "Playboy", взял в руки "Вечернюю газету" с уже знакомой ему статьей, в которой рассказывалось о романе сорокатрехлетнего певца Леши Соловушкина со студенткой третьего курса педагогического института Юлией Родионовой, и еще раз пробежал глазами.
Крикнул Соловушкину:
– Я Олег Дмитриевич Родионов! Вставай! Нам пора поговорить.
– Все вон отсюда.
– Ты меня, кажется, не понял? Хорошо, скажу по-другому: я – родной отец Юли Родионовой!
Шумно заворочавшийся на диване Соловушкин в ту же секунду притих. Приподнял голову и попросил повторить:
– Чей отец?
– Юли Родионовой – девушки, которую ты, подлец, совратил!
После этих слов Соловушкин стал понемногу приходить в себя. Сев на диван, сладко потянулся и сказал, что ни Юлю, ни ее подружку Катю, насколько ему помнится, насильно ни к чему не принуждал.
– Я и не говорил, что ты ее принуждал, – строгим голосом ответил Олег Дмитриевич. – Я сказал, что ты, подлец, совратил ее.
Соловушкин окончательно проснулся. Обвел мутным взглядом комнату и, видимо, не найдя того, чего искал, произнес заплетающимся языком:
– Ну, извините, папаша, так уж вышло. Чего теперь жалеть?
– Это всё, что ты можешь мне сказать? – сухо спросил старик.
– Нет. Еще передайте вашей дочке, что с этой минуты я буду ее часто вспоминать.
Казалось, ответ развеселил старика. Он широко улыбнулся, отчего его изрезанное морщинами лицо разгладилось, как под утюгом, и выразил надежду на то, что именно так всё и произойдет: он – совратитель малолеток – будет вспоминать ее не только часто, но и долго.
– Лет, думаю, эдак пять-шесть где-нибудь на южном побережье Колымы.
С этими словами он помахал Соловушкину перчатками, которые вынул из кармана длинного черного пальто, развернулся и направился к выходу.
– Э! Э! Э! Э! – закричал ему вслед прорезавшимся голосом Соловушкин. – Папаша! Стойте! Какая на фиг малолетка? Она на третьем курсе института учится! Вы чего?
– Правильно, на третьем, – остановился старик. – Да только в школу-то мы ее с матерью отдали в шесть лет – надеюсь, у тебя нашлось время заметить, какая она у нас смышленая? – и восемнадцать ей должно исполниться только в этом году… Не веришь? Если мозги не все пропил, посчитай сам!
Решив не откладывать дела в долгий ящик, Соловушкин последовал совету. Зажмурил один глаз и принялся за расчеты.
"Итак, в школу она пошла в шесть лет. Шесть лет приплюсовываем к десяти классам… Или к одиннадцати? Сколько они там сейчас учатся? Кажется, одиннадцать. Ладно. Прибавляем еще три курса и… и… и… и, кажется, отнимаем один год – он же еще не кончился. Или не отнимаем?.. Блин, сбился! Теперь придется заново пересчитывать".
Соловушкин тяжело вздохнул.
"Значит, в школу она пошла в шесть лет, шлюха. Шесть приплюсовываем к десяти, получаем шестнадцать. Прибавляем… Нет, ну надо же было так по-дурацки влипнуть!"
– Послушайте! – сказал он. – Как вас там? Олег Данилович?
– Олег Дмитриевич.
– Да-да, помню, Олег Дмитриевич… Не знаю, что у вас, Олег Дмитриевич, на уме, но то, что ей нет восемнадцати, я впервые услышал только что от вас. Поверьте, я не вру!
Всем своим видом показывая, что ему, отцу обесчещенной девочки, совершенно безразлично, когда он узнал о ее возрасте, старик сказал, что главное не то, слышал он, подлец, или не слышал, врет или не врет, а то, что его маленькую дочь совратили, воспользовавшись беспомощностью, доверчивостью и отсутствием должного контроля со стороны матери.
– И всё на этом! Всё! Ничего больше меня не волнует!
– Да не совращал я вашу дочь! – взорвался Соловушкин. – Мне даже уламывать её не пришлось! Я, если хотите знать, давным-давно забыл, когда в последний раз кого-то там уламывал, тем более совращал!.. Хотя нет, вру, помню – в двадцать лет. Точно! В двадцать один год я начал давать сольные концерты, и с тех пор уламывать и совращать стали уже меня.
Лицо старика после этих слов будто окаменело. Он сжал губы, отчего на том месте, где они находились, появилась одна плотно склеенная черточка, сквозь которую секундой позже прозвучало проклятье в адрес подлеца, и с решительным видом направился к выходу из комнаты.
Соловушкин бросился за ним. Догнал у двери и, обняв за плечо, повернул обратно.
– Ну не горячитесь вы, Олег Дмитриевич, не надо. Я совсем не хотел обидеть вашу дочь. А впрочем, вы, наверное, правы! Я действительно не сдержался! Потерял голову! Да! Но! У меня есть одно смягчающее обстоятельство – я любил ее! И она любила меня. И мы оба были счастливы! Понимаете теперь, в чем тут загвоздка?
Старик с сомнением посмотрел на Соловушкина. Перевел взгляд на заляпанную жирными пальцами голую красотку с обложки журнала "Playboy" и спросил: означают ли эти слова то, что он согласен жениться на его Юльке.
– Нет! – вырвалось из Соловушкина.
– Нет?
Соловушкин замялся. Стараясь говорить проникновенно, с чувством, так, как он обычно исполняет песни о России, сказал, что рад бы жениться на Юлечке, да, увы, не может – женат.
– А так бы, поверьте, со всем моим огромным удовольствием!
Оглядев комнату, старик спросил: если он женат, почему в доме нет жены.
– Где она?
– Где, где… Ушла к своей мамочке. Уже во второй раз в этом году, между прочим.
– Надеюсь, насовсем?
– Если бы! Только до тех пор, пока у меня не начнется изжога от ресторанной пищи.
Найдя то, что искал – початую бутылку шампанского – Соловушкин приложился к горлышку. Вытерев ладонью губы, сказал, что стоит жене приревновать к какой-нибудь вешалке и уйти из дома, как у него тотчас разыгрывается изжога. Несколько дней он мучается, страдает, потом не выдерживает и оправляется на поклон к теще. Клянется, что кроме нее и жены других баб у него больше нет, обещает выплатить денежную контрибуцию с аннексией принадлежащих ему земельных участков в пригороде, расписывается под безоговорочном актом капитуляции остатками еще не выпитой ими крови, и только после этого получает допуск к кухне, а вместе с ней и телу жены.
Последние слова о теле жены, в отличие от предыдущих слов о кухне, Соловушкин произнес с неприкрытой неприязнью.
– Ну, ничего, ничего, – по-отечески похлопал его старик. – Моя Юлька не хуже твоей стряпать умеет. Особенно у нее щи с борщом славно получаются. Попробуешь, пальчики оближешь.
– Не люблю борщ. А щи еще с детского сада на дух не переношу.
Старику не понравились эти слова, а более капризный тон, какими они были произнесены. Он недобро посмотрел на опухшее после сна и водки лицо Соловушкина и предложил на выбор: либо жрать баланду на Колыме, либо вкушать в кругу семьи борщ и благодарить его, папу, за то, что папа оказался к нему столь снисходителен и добр.
– В общем, давай, решай, парень, где тебе коротать остаток дней: на Юльке или на нарах. Мне ждать некогда.
– Олег Дмитриевич! – взмолился Соловушкин. – Ну, дайте хоть немного подумать, нельзя ж так сразу – головой в омут!
Почувствовав в его словах испуг и готовность идти на уступки, старик довольно усмехнулся. Сказал, что за него, непутевого, всё продумали.
– Кстати! Ты со своей старой женой венчался, или как?
– Нет, только расписывался в ЗАГСЕ. А что?
– Вот это молодец, вот это правильно… Нет, то есть, я хотел сказать, богобоязненному человеку жить в грехе невозможно, да ведь ты ж у нас бога не боишься… Я правильно говорю?
Соловушкин задумался. С одной стороны, если верить тёще, он являлся закоренелым грешником, и как закоренелый грешник должен страшиться божьего гнева. Но, с другой стороны, бог, который каждому воздает по делам его, за сорок три года так ни разу ему не воздал. А раз не воздал, значит, их – бога на небе и Лешу Соловушкина на земле – связывает нечто большее, чем просто сакральная связь между святым отцом и блудным сыном.
Осилив эту мысль и придя к убеждению, что бога надо уважать, но не бояться, Соловушкин выдохнул:
– Так!
– Ну, ты герой! – восхищенно произнес старик. Ещё раз похлопал его по плечу и, перейдя на деловой тон, предложил поговорить о госпоже Соловушкиной.
Сказал, что его, по большому счету, совершенно не волнует: будет он с ней официально разводиться или не будет – государственным бумагам после случая с ГКО он не верит, а бумажкам из ЗАГСа, в которых бес сидит, и подавно. Поэтому предложил не ждать, когда мирские власти соизволят признать брак с госпожой Соловушкиной недействительным, а сей же день обвенчаться с Юлькой.
– В общем, давай, сынок, сделаем так. Сейчас мы все вместе поедем в храм. Там вы, как и полагается добрым христианам, совершите обряд бракосочетания, затем тихо, мирно разойдемся. Мы с женой уедем к себе домой, а вы останетесь, и будете жить-поживать да добра наживать – в ваши семейные дела мы ввязываться боле не намерены.
Услышав предложение обвенчаться, не разводясь, Соловушкин застыл с бутылкой шампанского в руке.
– Это что же получается? – спросил он. – Выходит: после того, как я схожу с Юлькой в церковь, у меня ста…
Он хотел сказать: у меня станет не одна, а две супруги, причем, все по-своему законные, но испугался, что будущий тесть из вредности выставит какое-нибудь новое условие, ограничивающее свободу выбора количества жен, и счел за благо промолчать.
Поднеся бутылку с шампанским к губам, он отпил. Закупорил пробкой и аккуратно поставил на пол.
Мысль о двух женах ему понравилась. Единственное, что вызывало беспокойство – внутрисемейные отношения. Удастся ли ему справиться с двумя женами, если даже с одной то и дело возникали проблемы? Стоит ли, например, рассказать им друг о друге? Знакомить их? Как поделить между ними время, чтобы никого не обидеть: поровну или в зависимости от их поведения? Как им жить – втроем в одной квартире или в двух? Или, может, в трех?