– А отчего ж вы его так боитесь? – спросил Северин, когда они вышли на улицу.
– А вы нет? – усмехнулся Мерфельд. – А на вашем бы месте стоило. Вы ведь понять его хотите, заглянуть ему в душу. Я, знаете, однажды тоже попытался… ну, покороче с ним сойтись. Заговорил с ним о семье, о женщинах – не хочет ли он начать новую жизнь с новой женщиной. Так он мне сказал: еще раз заведешь об этом разговор – убью. И он не шутил. С ним страшно говорить о прошлом и о будущем. Представить страшно, чем он будет жить, когда кончится эта война. Ну разве что новой войной – со шляхтой, с англичанами, с японцами. В нем не то чтобы не осталось ничего человеческого, но человеческих желаний – в нашем понимании – любви, семьи, детей… он все это потерял. Да и не потерял, а именно отдал. Пожертвовал для революции. Вы думаете, много ему радости вот в этой его власти? Нет, власть – это невозможность никого жалеть, и первым делом собственное счастье. Ну и как же прикажете мне не бояться его? Себя, свою любовь не пожалел, а меня пожалеет?
Разговор оборвал вестовой, доложивший, что Северина ищет Сажин, просит срочно прибыть в атаманский дворец для описи экспроприированного «буржуйского имения». Сергей поехал с ним, раздумывая обо всем услышанном от Мерфельда, и вот очутился в заповедной пещере. В сиянии свечей отблескивали ограненные прозрачные и золотые на просвет, рубиновые, изумрудные, сапфировые камни, браслеты, медальоны, перстни, ожерелья, сгребенные в кучки, подобно куриным костям, скорлупе и лузге. Ковры из старых денег на полу. Столбы из золотых монет впритир друг к другу. Начальнику особого отдела Сажину не хватало лишь конторских нарукавников. Он и двое подручных бесконечно считали монеты и вели опись брошей, камней – пальцы были в чернилах, и в глазах уже тлела тоска.
– Вот, Сергей Серафимыч, моя золотая могила. Это ж сколько скопили на рабочем горбу, живоглоты, и то, верно, только остатнее, чего увезти не успели, – в Дону, наверное, боялись утонуть.
– Так что ж, это красноармейцы сами вам несут? – Сергей увидел уж не сказку, а воплощенное проклятие труда, как будто от всего очищенное вещество наживы, сгущенную до твердости металла душу чистогана, те пот и кровь, которые, как в алхимических ретортах, превращались в это золото.
– Эх, скажете тоже. А то будто не видите, чего они – сами. Перекинул через седло мешок и пошел. Женщин вон на свой счет одевают. Их бы всех поскрести – так еще ровно столько же будет. Мало, мало сознательных. Они ведь в своей массе рассуждают как…
– Слыхал уж: у буржуев взять не грех.
– Ну вот видите. Наше – значит мое, а до высшей идеи мало кто подымается.
– Ну а если тряхнуть, – сорвалось у Сергея. – Или что, притворимся незрячими?
– Эх, Сергей Серафимович, – вытянул Сажин страдальчески. – Тряхнуть – это знаете сколько вопросов? Кого тряхнуть? Геройского бойца, который своей крови не жалел? В чем же он виноват, если нам поглядеть на него через его босяцкую житуху? Он ведь, такой-сякой, поди, по десятому году батрачил с отцом и сытым отродясь себя не помнит. Вот он и понимает, что ежели прихватит золотой цепок да все его товарищи чего-нибудь возьмут, то вот оно и равенство… Так, сердечко, с бантиком… А-а-а! не могу больше!.. Пропало бдительное око революции! Ослеп я от этого блеска! Ну найди же ты мне ювелира, Соломин, я тебя умоляю… Вот и выходит, Сергей Серафимыч: судить по всей строгости каждого – с кем же останемся? Кого в бой вести? Леденев же и спросит: куда подевали людей? Первостепенная задача-то какая, – кивнул на повешенный кем-то плакат: рабочие, крестьяне и матросы вонзают штыки прямо в пасть безумно-пучеглазому дракону, обвившему чешуйчатым хвостом громаду фабрик, – и надпись внизу: «Смерть мировому капиталу!»
«Странный чекист. – Сергей пытливо вглядывался в простоватое, одутлое лицо, в запавшие, расщепами глаза, не выражающие ничего, помимо терпеливого согласия со всем идущим, как оно идет. – Какая уж тут твердость? Мять станешь – костей не найдешь. На горьковского Луку похож. Все видит – всех оправдывает и будто бы и прав кругом в своем неосуждении».
– А если не судить, – сказал, – а именно тряхнуть? Потребовать, конфисковать? Приказом по корпусу?
– А это вам второй вопрос, – пошли от уголков сощурившихся глаз смешливые морщинки. – Кто будет трясти? Какой-такой силой и властью? Что, взводом комендантским? Штабным эскадроном, который сам же больше всех нагреб. Над каждым часового не поставишь. Ну вот и остается воспитывать партийным словом. Может быть, у кого-то глаза и защиплет.
– А если Леденев прикажет?
– Он может согнуть, – признал особист. – Да только он ведь сам такой.
– Какой «такой»? – впился Сергей.
– Опять же сами видите, наверное, – уклончиво ответил Сажин. – На первых-то сутках, как город забрали, в кулаке всех держал, контратаки от белых стерегся, а потом распустил, отдал на разграбление город. Видит: изголодались бойцы – надо вознаградить, показать им свою справедливость. А не то, может статься, не пойдут они дальше, а если и пойдут, то уж невесело. Это, знаете, как в дикие времена – деревяшкам-то, идолам племена поклонялись: то дарами задабривали, то розгами, наоборот, секли, ежели эти деревяшки плохо им помогали. Вот нынче крестьянская масса навроде такого же идола. Стихия и есть, и комкор наш ее то сечет без пощады, то, как видите, наоборот. Знает, где придавить, где ослабить, чтоб и дальше была она, масса, как глина в руках. Его ведь не только боятся, но и любят еще. Без любви на войне ничего и не сделаешь.
«Ну что ты будешь делать? – засмеялся Сергей про себя. – И тут не винит и не судит. Не судит, но и не оправдывает».
– А не подымить ли нам, Федор Антипыч, на улице? – сказал в расчете на иную степень откровенности – наедине.
– Э-э, нет! – засмеялся Сажин. – Пока вот этого всего не перечту, права уж не имею покидать помещение. И вы, кстати, тоже, Сергей Серафимыч. Под вашу подпись и никак иначе. Вон он у Соломина в глазах какие черти пляшут. А, Соломин? Вот эта вот подвеска грушей, поди, на целый пароход потянет. Давайте уж считать, товарищ военком. Вот ведь какая штука-то обременительная – совесть.
Сергею сделалось тоскливо до удушья. Он все забывал о своей безотменной повинности – скреплять личной подписью и карманной печатью все приказы по корпусу, все акты, все описи, – и власть подтверждать, запрещать, арестовывать была ему мучительна, как университетский курс юриспруденции посредственному гимназисту, не говоря уж о моральной стороне вопроса: судить и оценивать тех, кто и старше, и умнее его. Эх, с какою бы радостью он поменялся местами с любым здешним взводным, да хоть и с Мишкой Жегаленком…
А еще он надеялся вскорости выйти отсюда и добраться до госпиталя: там она обитала, только раз им и виденная, совершенно необыкновенная девушка, Зоя – из жизни ли, из снов ли, как будто не могущая принадлежать вот этому воюющему, кочевому миру, но и неотрывная ото всех этих ожесточившихся, грубых и наивных людей. Хотелось увидеть ее – и поверить, что она не приснилась ему.
И вот он сидел при свечах в зашторенной комнате и с той же отупляющей тоской, с какой перебирал пшено и гречку вместе с матерью когда-то, пересчитывал сотни червонцев, смотря на них сквозь призрак ее оцепенелого в усталости, но все равно бесконечно живого лица, такого чистого, что даже взглядом к нему больно прикоснуться, а уж выдержать взгляд этих глаз… И вместе с тем такое чувство, будто он, Северин, ее знает давно, даже рос с нею вместе, и только подойдет к ней – она его немедленно узнает, будто пробудившись, и тотчас же они продолжат как будто бы оборванный на полуслове разговор, шутливый, со взаимными насмешками и чуть ли не возней, обвальными падениями в снег, в котором затеряешь валенок иль варежку. В лице ее было обещание счастья, того, что смешно назвать счастьем, ибо девушка эта явилась Сергею его же собственной душой, которую в него пока что не вложили.
И вот все золото и камни были пересчитаны, уложены в ящики и опечатаны, и Сажин, с наслаждением потягиваясь, вышел на балкон. Раскрыв, протянул Сергею серебряный, с каким-то вензелем на крышке портсигар.
– Вы будто бы из сормовских рабочих, – сказал Сергей, закуривая.
– Из них, – улыбнулся чекист, – да только к чужой славе лепиться не стану. Я в пятом году в восстании ведь не участвовал. Слесарь был я в ту пору на хорошем счету, по технике много читал, в мастера меня прочили, а у мастера жалованье было знаете какое. Со штабсом-капитаном наравне. Нашел свою линию жизни, а тут меня спихнуть с нее хотят. Свои же, понятно, рабочие – чего ж, я не видел, каково им у горнов по десять часов? – а все ж своя рубашка ближе к телу. Ну и вот болтался, как навоз в проруби. Пока пелена спала с глаз…
– А сейчас как? – спросил Сергей резко, позволяя себе даже нотку презрения. – Может, тоже, простите, болтаетесь?
– Это вы о чем? – уточнил Сажин мирно.
– Ну как, о Леденеве. Знакомы мы, конечно, с вами без году неделя, но все же не могу понять, как лично вы к нему относитесь. Другие отзываются определенно: герой так герой, бандит так бандит. Для вас-то он кто?
– Для меня-то? Герой. Вины за ним не знаю никакой, а подозрения свои в кишку могу засунуть, потому как субстанция это летучая и ни к какому протоколу ее не пришьешь. Пока, как говорится, не доказано обратного – герой. Советовал вам давеча его остерегаться? Говорил, политкомы у нас пропадают, несогласные с ним? Ну так и сейчас говорю и советую. Да только любую, Сергей Серафимович, контру, даже самую мелкую, с поличным надо брать, как кошку на ухват. А это громадная личность: он вам на каждое сомнение Новочеркасск преподнесет, а сверх – телеграмму от Ленина: «Примите мой привет и благодарность». А это уж читай как хочешь, хоть даже и так, что именем народа разрешаю вам, товарищ Леденев, казнить любых людей согласно своей совести.
– И как же он, по-вашему, вот эту телеграмму прочитал?
– Да кто ж вам это скажет? – ответил Сажин чуть не бабьим причитанием. – Оно конечно, лютый он, как и не человек. Кровь и так дешева нынче стала, а для него и вовсе вроде смазки в дизель-двигателе. Да только ведь иначе революцию не делают, полки за собой не ведут. Куда ведут, спросите? За Советскую власть или к собственным целям? Так этого и там, – возвел Сажин к небу в глаза, – я так полагаю, не знают доподлинно – откуда же мне? Темен ведь человек, и ничем-то ты его до дна не просветишь, пока он сам тебе свою натуру не покажет. Так-то будто и спору нет: за Советскую власть добровольцем пошел с первых дней, несмотря что папаша кулак. Да, кулак, вышел, так сказать, в люди из бедняцкого класса, мельничушку свою заимел, да уж где она, та мельничушка, теперь – ведь сожгли беляки, столько крови ему, Леденеву, пустили, что вовек не откупишь. Третий год белых бьет – это надо считать. Да только ведь власть получил – и соблазн. И бабами, и водкой, и даже вон золотом – всем пресытиться можно, а власти хочется до без предела.
– Это все философия, – отмахнулся Сергей, – а вы любите факты. Вот и дайте мне их. Шигонин-начпокор, Кондэ, другие вам известные товарищи не раз уж доводили до сведения Реввоенсоветов, что он в открытую ругает коммунистов перед массой. Выставляет грабителями трудового крестьянства, вплоть до того, что, мол, побьем всех генералов – тогда и за Советы примемся. Про это вам известно что-нибудь?
– Известно, – ответил чекист таким тоном, как если б Сергей вопросил о снеге зимой. – Об этом московским «Известиям» с «Правдой» давно уже известно – что он за казаков вступался перед Лениным, чтоб Донбюро получше разбирало, кто есть кто, бедняк-хлебороб или закоренелый кулак, а не всех под одну контрибуцию стригло.
– А про то, что с Советами воевать предстоит, ни слова, значит, не было? Получается, врут комиссары?
– Эх, Сергей Серафимыч. Человек как напьется, так пьяная правда из него и полезет, то же самое и у голодного – правда своя. Не умом – брюхом смыслит. Да какая бы власть ни была, даже наша, Советская, все равно ее будут ругать, по первой-то. Разорение-то налицо – через войну оно, конечно, да разве это каждому втолкуешь? Мужик-то видит что? Что у него ревкомы хлеб все время забирают, что евонная баба с детишками давно уж пшеничного хлеба не видели, а то и вовсе помирают с голоду, пока он с Леденевым за всеобщее счастье воюет. Ну вот и начинает он роптать. Вон в корпусе без малого пять тысяч человек – так от каждого третьего слышишь: довели нас жиды распроклятые.
– От Леденева что, от Леденева?
– А что вы от него хотите, ежли он – тот же самый мужик? А во-вторых, он, может быть, и враг в самой тайной середке своей, да только вот именно что не дурак. – Голос Сажина медленно засочился в Сергея, словно в кровь из иглы. – Вы спрашиваете: может ли он корпус повернуть? А зачем ему корпус? Рубаки, конечно, отборные, да только что они такое против целого нашего фронта? Взбунтовать их сейчас – это значит себя объявить вроде как прокаженным. Волчья доля – как ни мечись, а все одно затравят. А если поставят на армию, двадцать тысяч дадут, пятьдесят, тогда уже совсем другое дело.
– Так что же нам, сидеть и выжидать?
– Ну зачем же сидеть? Слушать, соображать. Присматриваться хорошенько. А то вы, Сергей Серафимыч, и вправду у нас пятый день, а уж хотите полной ясности, кто же он такой есть. Да и потом, не нам решать. Наше дело – все видеть как есть и доводить до сведения кого надо. Громадная личность – центр должен судить.
«Да он просто премудрый пескарь, – подумал Сергей, проникаясь брезгливостью к Сажину. – Будет ждать, чья возьмет, и примкнет к победителю. Нашел свою линию жизни, ага. Что в пятом году, что теперь… Но в главном он прав – судить-то нам не из чего… Но я ведь верю в Леденева. Еще и не зная, не видя его, уже в него верил, в одну лишь красоту легенды, а теперь – в красоту его силы. И если так пойдет и дальше, я не смогу его судить – смотря влюбляющимся взглядом, а не беспристрастно».
Попрощавшись с чекистом, он вышел на улицу. Леденев вместе с Мерфельдом отбыл в Ростов. Сергею хотелось отправиться с ними, посмотреть на живого Буденного, но надо было вытащить себя из леденевской силы – чтоб целиком себя не потерять. А еще он все время, как голодный о хлебе, – ну скажи еще, как о воде в Каракумах, но ведь вправду безвыборно, – думал о Зое.
Совсем уж растеплело, везде журчала неурочная вода – с домовых крыш, с налившегося самогонной мутью небосвода. Зарядив, день и ночь убаюкивающе воркотали дожди, червоточили, плавили снег, и вот уж не осталось ни клочка рождественской снеговой чистоты, черно и масляно заслякотило мостовые, разлились рукавами огромные талые лужины, стольный град потускнел – уже не боярин в бобрах, а нищий в отсырелом рубище.
Сергей сошел с седла, бросил повод Монахову, которого взял к себе ординарцем, безмолвной тенью, сгорбленной под ношей своей ненависти, и двинулся в глубь засаженного липами больничного двора. Его уже многие в корпусе знали в лицо – и самого страшного, чего Сергей боялся, уже как будто не случилось: зажить среди этих людей на правах приблудного призрака, сквозь которого, не застревая, проходят все взгляды.
Бойцы смотрели на него со сложным чувством собственной ущербности и превосходства, какого-то почтительного, отчасти даже трепетного и вместе с тем жалостного любопытства, с каким, наверное, глядят на человека, произносящего латинские названия всех злаков, но не могущего запрячь быка, собственноручно никогда не сеявшего хлеба.
Сергей понимал: почтительны не перед ним, а перед той непостижимой, абсолютной силой, которая его прислала, – и не перед волей, которая может казнить, а перед небывалой, всесокрушительной громадой человеческих умов и воль, которая переворачивает мир и носит имя Ленина и партии большевиков. Во-вторых же и, может быть, в-главных, Сергея признал Леденев – не то чтобы поставил вровень или рядом с собой, но все-таки дозволил числиться в живых, а не в чернильных, мертвых душах корпуса.
В конце концов, многие видели, что он не тюфяк и не трус – и вот, идя по госпитальному двору, Сергей будто сам ощущал, как он ловок и ладен – в скрипучих наплечных ремнях, в добытом Жегаленком защитном полушубке, уже побывавший в знаменитом бою, упомянутый в первом же номере корпусной «Красной лавы» как произнесший речь перед бойцами Горской и даже будто бы увлекший их на танки. Он думал, что и Зоя должна его видеть таким, и тотчас же чувствовал страх: а вдруг сейчас увидит себя ее глазами – надутым пузырем, самозванцем, никем?..
Привычно-нестрашно, но почему-то странно близко – в лазарете? – чмокнул выстрел, и тотчас же за домом плеснулся женский вскрик… Он никогда не слышал Зоиного голоса, но почему-то вмиг почуял: там она!.. Сорвался на крик, царапая ногтями крышку кобуры… и расшибся о воздух, как птица об оконное стекло, в самом деле увидев ее, оседавшую прямо на белую розваль поленьев – под тяжестью раненого! В тот же миг он узнал и Шигонина – тот сидел на дровах, зажимая ладонью бок слева и бессмысленно уж поводя непослушной рукой с револьвером…
В глубь больничного сада, оглядываясь, убегали безликие двое. Сергей молчком рванулся следом – не догнать, а скорее погнать… больше всего боясь, что те опять начнут палить – в нее!
За спиной – облегчающий, подгоняющий топот и крики своих… Один из убегавших, почти не оборачиваясь, выстрелил. Сергей на бегу наструнил зудящую от напряжения руку, врезал мушку в подвижную серую спину и нажал на курок. Перед глазами все скакало, дергалось, рвалось: и эта серая спина, и мушка, и деревья, – но Сергей, распаляясь, трижды клюнул бойком… Ответная пуля грызанула ствол яблони у его головы, и тотчас же оба безликих метнули себя на забор, взвиваясь, перемахивая, обваливаясь вперевес.
Он выстрелил еще раз с пьянящим ложным чувством: «попаду» – в дощатой стенке пуля выщербила метину, осыпала на землю мелкую щепу…
К забору прибилось с полдюжины красноармейцев:
– Куда?! Зараз срежет! Ушли!.. Видали их, товарищ комиссар?!
Сергей немедля побежал обратно – к Зое. Она была там же, с Шигониным, на груде поленьев, у козел, прижимала к его заголенному, окровавленно-бледному боку белый скомок чего-то оторванного от себя, от исподней рубашки, от тела.
– Шигонин, жив?! Вас не поранило?.. – свалившись на колени, выдохнул Сергей, бесстыдно радуясь, что может с ней заговорить.
– Да помогите ж снять шинель! Подержите его! – приказала она твердым, бешеным голосом, жиганув Северина коротким повелительным взглядом, и поневоле подалась к нему, и он в упор увидел ее кошачьи гневные глаза и родинку над верхней оттопыренной губой, когда обнял и стиснул Шигонина, как большого ребенка.
Тот рычал и мычал, выгибался дугой, ощеряясь от боли… Почти прижимаясь к Сергею лицом, опаляя его своим срывистым, тягловитым дыханием, она с удивительной ловкостью и быстротой перепоясала Шигонина своим чисто-белым платком.
– Монахов, бери его! Куда нам? Ведите.
Шигонин не обмяк, не обезволел, ответно вцепился Сергею в плечо, и Зоя пошла впереди… «А ведь и ее могли…» – не смог уместить Северин, оглядывая всю ее, от сбившейся косынки на светло-русых волосах до желтых солдатских ботинок, должно быть английских, трофейных, с неизносимыми подошвами, в застиранной защитной гимнастерке и юбке синего сукна чуть пониже колена, во всей этой грубой одежде солдата.
Он знал, что у Монахова убили сына и жену, что смерть не заклясть, не убить чистотою единственного человека, никакою твоей в человеке нуждою, – и ему стало страшно, как в детстве при мысли, что ни отца, ни матери когда-нибудь не будет, а значит, и его никто не пожалеет.
Но сразу следом поднялась, по горло полня, радость, что вот она цела – и он уже с ней говорит, хотя бы и допрашивая, что произошло, кто были эти двое и почему стреляли в начпокора… что вот сейчас он утвердится в ее бытии на правах… ну хотя бы товарища… такая радость, что и раненый Шигонин показался ему совсем легким.
Крыльцо, вестибюль, милосердные сестры… Шигонин был нем, лишь иногда постанывал сквозь стиснутые зубы, наступая на левую ногу.
– Постойте, без вас тут… – шалея от собственной смелости, поймал Северин Зою за руку, так страшно и блаженно почуяв всю ее, что сердце рухнуло, и с невозможной, в оторопь кидающей покорностью она пошла за ним в какой-то кабинет. – Что ж это было? Кто? – спросил как можно строже, усевшись напротив нее.
– Не знаю. Не видела раньше. Одеты в военное, безо всяких вот только различий. Я пошла за дровами. Тут они – «не помочь ли, сестрица?». Ну и позволили себе. – Улыбка какой-то нехорошей бывалости искривила ее опеченные губы. – Тут товарищ Шигонин – «не сметь!». Они его по матери, все в крик. А дальше уж вы… Сами видели все.
– Шигонин-то откуда взялся? За какой-такой нуждой?
– А все за той же – с дровами хотел подсобить, – улыбнулась она той же скучно-привычной, искушенной улыбкой. – Нет, он себе не позволяет. Ночевать не зовет.
«А куда зовет? Замуж?.. Ну, Шигонин, монах…»
– Узна́ете вы их?
– Узнала бы, наверное. Да только где же их теперь найти – весь город в наших. Да и не только наших – всяких много, все по-военному одеты, как тут разобрать. Я ведь не Александр Македонский – всех в лицо не помню, тем более счастливцев, каких еще не ранило, да и новобранцы идут.
– Ну а сюда-то, в лазарет зачем идти бойцам, если они не ранены?
– К нам, знаете, идут с любыми жалобами. Лекарство требуют от сифилиса. А то ведь и карболкой сами лечатся, и толченым стеклом.
– Давно же вы в корпусе? – спросил Сергей лишь для того, чтобы ее не отпускать.
– С тех самых пор, как есть он, корпус.
– Так что же, вы от самого Саратова? – напоказ восхитился Сергей.
– От Саратова, да. Товарищ Леденев у нас лечился. Все думали: не встанет, а он встал. – Так говорят простые люди о божьей воле, о судьбе.
– Работали в госпитале?
– Да, у профессора Спасокукоцкого. Потом пошла за Леденевым.
Сергей вспомнил Мишкин рассказ: ходила за комкором, выкармливала с ложечки, – и будто ткнули спицей в сердце.
– А если бы не он, остались бы в Саратове?
«Для Леденева женщин нет, – немедля вспомнил он. – «Но разве она не может любить безответно?»
– Пошла тогда, когда решилась. – В глазах ее мелькнуло что-то неопределимое – не то испуг, не то, быть может, стыд, – и вот уж посмотрела на Сергея с прямотой отторжения, говоря: не его это дело, из-за кого она пошла и что ей Леденев. – Раньше боязно было, и мать не пускала, не хотела бросать я ее, не могла. А потом уж бросать стало некого. Вот и пошла.
Сергею захотелось откусить себе язык, ударить по лицу…
– Вы что же, думаете, он меня… ну как персидскую княжну? – спасла его, сжалившись, Зоя. – Или что я за ним, как собака? А хоть бы и так – что ж в этом такого? В свободном обществе никто не запрещает, и вообще, чем дешевее жизнь, тем больше стоит каждая минута. Живые же люди. Но только не он.
– А он какой?
– Да мне откуда знать? – засмеялась она, на миг и вправду став той девочкой, которую знаешь всю жизнь. – Я, по-вашему, кто ему? С ночными горшками его и кальсонами близко знакома. А в душу ему не заглянешь – не то чтобы страшно, а он тебя только к горшку своему и допустит.
Сергей почувствовал освобождающую радость, но тут в кабинет, как на пожар, вломился Сажин:
– Это ты, что ли, милая, с начпокором была?
– Она, – ответил за нее Сергей. – Двоих этих не знает.
– Отойдемте, Сергей Серафимыч, – красноречиво зыркнул Сажин.
Преследуя ждущим, настойчивым взглядом потупленные Зоины глаза, Сергей поднялся и сказал:
– Ну, счастливо служить вам. Мы обязательно еще увидимся.
Она подняла на него строгий взгляд, как будто запрещающий к ней приближаться:
– Мы если увидимся, то потому, что вас поранит или заболеете. А мне бы этого не хотелось. – И как будто с издевкой добавила: – Хватит с меня одного комиссара.
На дворе гомонили бойцы, милосердные сестры.
– Глухо, тарщ Сажин, – доложил подбежавший к крыльцу особист Литвиненко. – Дворы проходные – как канули.
– Ну ясно, – отмахнулся Сажин. – Вы, может, ранили кого из них? – спросил Сергея.
– Как будто нет. Не видел.
– Ну вот что, Сергей Серафимыч. Шигонин сказал: на него покушение. То самое, о чем мы говорили, – что политкомы у нас часто погибают, – неловко улыбнулся Сажин, как будто сообщил Сергею о своей нехорошей болезни и спрашивал о пользе толченого стекла.
– Чего?! Да кто же это покушался?
– Смешно сказать. И страшно. – Сажин поозирался: не услышит ли кто – и выдавил с болезненной, как будто стыдливой улыбкой: – Комкор, говорит, вот этих послал.
– И на каком же основании? Узнал их?
– Да нет, говорит, не видел их раньше.
– Ну и какое ж покушение? Ведь ясно: уголовный случай пьяных идиотов.
– Со слов сестрицы заключаете?
– Так к ней и пристали. Шигонин нечаянно рядом случился.
– Непохоже, Сергей Серафимыч, на ножовщину пьяную. Та – по темным углам, в бардаках, на базаре, тоже как и разбой. А чтоб средь бела дня да в госпитале – из-за женского пола? Вон их сколько по городу, девочек, – покупай не хочу, зачем же к сестрице цепляться? Врать-то ей, надо думать, конечно, никакого резона, и с виду все, пожалуй, так и обстояло, как она говорит, да только уж больно провокацией пахнет. Всем в корпусе известно, что топчет за ней начпокор. Вы только не подумайте – интеллигентно, осаду ведет по всем правилам: «Под душистою веткой сирени…» и такое подобное. Ну вот и получается: при иных обстоятельствах он всегда на людях, то есть, можно сказать, при охране, а тут дело такое, строго с глазу на глаз. Ну вот и бери его рядом с ней. Удобнейший случай.