– Благослови, батюшка! – Глаза ласковые, голос вежливый, шелковая борода расчесана. – Заждались тебя, крепость ты наша. Столько неистовых людей развелось. Бросаются друг на друга, как хищные звери. И хоть язык у них человеческий, слова русские, а не понимают, что им говорят. На тебя, батюшка, большая надежда.
– Да у кого же?
– У меня первого! А более моего – у великого государя! – И опять поклонился. – В дом прошу! В дом!
В лице лукавинка, друга сердечного в подарок приготовил, Илариона, сына Анания[35], земляка, сподвижника юности. В Желтоводском Макарьевом монастыре Аввакум с Иларионом молились до рыданий, поклоны клали до изнеможения. Бога славили, соединив сердца и души. Но то было давно. Иларион, возмечтав об архиерействе, к Никону прилепился, а ныне уж и отлепился, возле царя надежнее.
Аввакум, встретившись лицом к лицу с Иларионом, сразу и не сообразил, что сказать, а тот, не давая опомниться, сграбастал в объятия, слезами замочил протопопу обе щеки и бороду.
– Петрович! Петрович! Соединил нас Бог! Через столько лет, через столько верст!
Аввакум хоть и смягчился сердцем, но все же отстранил от себя архиепископа. Легко слетевшее с губ Илариона словечко «соединил» продрало от затылка до пят, однако ж смолчал, вежливость одолела.
А стол накрыт, за руки берут, ведут, сажают. Молитву о хлебе не перебьешь, и вот уж чашу подносят с фряжским винцом, душистым, сладким, такое небось и царь по большим праздникам отведывает. Кушанья под шафраном, а ушица простенькая, из ершей, со смыслом.
– Помнишь, Петрович, на Сундовике ершей ловили? – потянул ниточку воспоминаний Иларион.
– Тебе Бог всегда давал больше, на двадцать рыбешек, на сорок, – сказал Аввакум.
Иларион, смеясь, воздел руки к небесам.
– Веришь ли, Федор Михайлович! Местами с Аввакумом менялись, и раз поменяемся, и другой, но улов мой был всегда больше.
– Мелочь на его крючок шла! – сказал протопоп без улыбки. – Я в Тобольске с попом Лазарем рыбу ездил удить. И ведь что за чудо! Поп наловил много, но с ладонь, а мне попалась одна, да с лодку.
– Знаменьице! – охотно согласился Ртищев.
– Про что?
Иларион поспешил перевести разговор:
– Батюшка мой ершиков любил.
– Святой был человек! Царствие ему небесное, – перекрестился Аввакум и показал свое сложение перстов Илариону. – Твой батюшка преосвященством не был, зато и не оскорблял Господа Бога щепотью. Иуда щепотью брал из блюда.
– Строг ты, батюшка! Чрезмерно строг к нам, грешным! – воскликнул Ртищев. Голос его оставался ласковым, любящим.
– О сложении перстов не я правило ввел, не Федор Михайлович, не великий государь, – сказал примирительно Иларион. – По благословению вселенских патриархов совершено. Три перста – три ипостаси Господни. Сам небось знаешь, как боится Бога великий государь. Никон столько беды наслал на царство, Алексей же Михайлович терпит, без патриархов судить Никона не смеет.
– Помощники у него, у великого государя, совсем негодные, смотрю. Уж я бы присоветовал батюшке не цацкаться с душеедом. Так бы и сказал: четвертовать! Выпороть за все напасти, за все слезы, за всех, кто по его, Никоновой, милости уже в геенне огненной скулит, – выпороть и четвертовать!
– Гроза ты, батюшка! Ах, гроза! – сложа ладони у бороды, поужасался Ртищев. – Поведал бы ты нам о странствиях своих. Что видел, как жил-терпел?
– Муку видел, муку терпел, но не смирился, окаянный, воевал. В Лопатищах воевал, в Юрьевце воевал, в Москве воевал, а уж в Даурии – вспомнить страшно.
– Да с кем же война у тебя была? – искренне изумился Федор Михайлович.
– С искушениями! А более всего с Пашковым, со зверем моим цепным. Повязал нас Господь единой цепью. Всю Даурию грыз меня Афанасий Филиппович, да я, милостью Заступницы, жив.
Рассказал Аввакум о великих злодействах воеводы и спохватился:
– Вы государю о том молчок! Не хочу зла мучителю. Хочу спасения. Дал зарок постричь дурака, поберечь от Господнего гнева.
– Видел я на днях Афанасия Филипповича! То-то он бледен стал, когда сказал ему, что ты едешь! – Ртищев сокрушенно покачал головой. – О чем только люди думают, творя бесчинства?
– Убил бы меня, да жена его Фекла Симеоновна со снохою Евдокией Кирилловной за руки безумца хватали… Я великому государю грамотку напишу. Ведь от иного воеводы столько зла – от немирных инородцев такого не изведаешь.
– А все же, батюшка, расскажи о странствиях своих, – попросил Ртищев.
Аввакум встал, поднял голову, будто дали дальние взором пронзил, да и развел руками:
– Нет, не объять, – сказал. – Даже мыслью не объять царства великого государя. Какие горы стоят! Какие реки текут! И ничему-то нет предела: ни лесам, ни долам… Слава Тебе, Господи, что столь велика и прекрасна православная сторона. Слава Тебе, Господи, доброго государя дал нам, русакам, и многим иным, поспешившим под царскую руку ради покоя.
Понравилось Федору Михайловичу, как Аввакум о царстве сказал, о царе.
16На приеме у великого государя много не говорят, но сие целование руки было и для самой Грановитой палаты необычайным. Самодержавная Россия жаловала царской милостью не земных владык, не послов, не иерархов, не бояр сановитых, но ученого, ради его нездешней учености, да еще мученика, неправедно осужденного, и, что совсем уж преудивительно, своего мученика, русского. Где ученость, там и речистость. Чернец Симеон Полоцкий складными словесами вволю потешил царя. Как начал, как повел! Красное слово на красное, громогласие на громогласие, с небеси на землю, с земли на гору, а там и на облако. С облака под звезды, поскакал по луне, понянчил солнышко и допрыгнул-таки до Престола Господнего, по ступеням золотым, по огненным крыльям серафимов. Другой бы трижды задохнулся, воздуху не перехватив, а этому и дышать не надо, хвалебная песнь, как медоточивая река, льется, благоухая и слепя сверканием.
Когда пришла очередь Аввакуму к руке подходить, всколыхнулась в нем любовь к Руси великой, к шапке Мономаха, к святым князьям, от блаженного Аскольда до святейшего патриарха Филарета[36], святого и царственного дедушки Алексея Михайловича. Великий трепет объял душу, задрожало протопопово сердце. Господи! Иной раз такое о царе скажется, чего не всякий враг придумает. Вот он, царь-матка, самодержец Московского царства, обложен землями, царями и князьями, как сотами. В золоте, на золоте, а под золотом, в груди, опять же ясное золото.
Лицо покойное, фигура дородная, а глаза уж такие серьезные, такие верящие тебе и Богу, что за все прежние злые и нечестные слова о нем, свете, – до слез стыдно.
Поцеловал Аввакум руку государю, пожал.
– Здорово ли живешь, протопоп? – спросил Алексей Михайлович. – Вот как Бог устраивает. Еще послал свидеться.
– Господь жив, и моя душа жива, великий государь, – ответил Аввакум, – и впредь как Бог изволит.
– Мы с царицей не раз поминали тебя. Далеко святейший Никон услал правдолюбца. Да мы тебя и в полуночной стране сыскали и для нашего царского дела, для Божеского, назад воротили. Был далеко, будь близко. Велел я в Кремле тебя поселить, на подворье Новодевичья монастыря. Помолись Господу обо мне, грешном, о царевиче Алексее Алексеевиче, о царице Марии Ильиничне, о всем семействе моем.
– О тебе, великий государь, всем народом православным Исусу Сладчайшему, Заступнице Небесной молимся, всякий день тебя, государь, в молитвах поминаю.
– О Марии Ильиничне сугубо помолись. Она, сердешная, за тебя большой ходатай.
– Помолюсь, великий государь.
– Ну и слава Богу.
Сразу после церемонии Симеон Полоцкий чуть не рысью подскакал к Аввакуму.
– Наслышан, протопоп, о твоем великом путешествии! Два года пути в одну сторону – подумать страшно. Но не дивно ли: Бог привел нас в Москву в одно время, тебя с Востока, меня с Запада. Будем же делать одно дело – пасти народ православный словом Божьим. Дозволь быть у тебя, батюшка.
– Что ж не дозволить? Приходи, хотя сам-то я дома своего пока не видывал.
– Как государь тебя любит! Счастливы подданные России! Ваш самодержец для всех сословий – отец родной, – пропел Симеон.
– Грех так говорить, батюшка. Неужто не помнишь сказанное Исусом Христом: «И отцем себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец».
Симеон улыбнулся, поклонился Аввакуму.
– Строгие русские люди. Строгие. Только, батюшка, не согрешил я, называя великого государя великим словом. Люди, живущие у теплых морей, не ведают своего блага, ибо никогда не почувствуют кожею холода зимы.
– Не смею много возражать тебе, ученому человеку, – не скрывая досады, ответствовал Аввакум. – А все же не медведи мы, своей пользы не знающие. Верно! Не во всякий век и не всякому народу посылает Господь таких царей, как наш Алексей Михалыч. Природный русак, оттого и любит людей. Грешим, грешим, а Бог все награждает нас. Ох, батюшка! До времени! Время придет, Он и спросит.
Протопоп прорекал наставительно, чтоб не больно-то римский выученик, знаменитость заезжая морду драл перед русскими людьми. Сразу ведь видно – второй Крижанич.
Однако в семью прилетел Аввакум на ангельских, на белых крыльях. Про Симеона думать забыл. Всё нутро, всякая жилка и кишочка тряслись в нем от великой радости. Такое ведь и не приснится! Царь к себе зовет жить! Да ведь впрямь к себе! В Кремль, за высокую, за белую стену, где терема лучших людей царства.
– Батька, что-то ты сам на себя не похож, – всполошилась Анастасия Марковна, глядя, как молчит Петрович, как на стол-то локтем оперся да голову на руку положил… – Батька, чего?
– Да чего? В Кремле просят жить.
– В Кремле?! – Марковна поглядела на печь, где сгрудились бабы-домочадицы.
– В Кремли-и?! – ужаснулась Фетинья.
Страх стоял и в глазах Анастасии Марковны.
– Дуры! – осерчал Аввакум. – Природные дуры! Им говорят: в Кремль пожалуйте, – а они юбки замочили.
– Замочили, батюшка! – повинилась Фетинья, сделавшая лужу. – В Кремли-то, чай, царь живет.
– А ну, живо собирайтесь, пока не прибил! – топнул ногою Аввакум.
– Не гневайся, батюшка, – выскочила проворная Агафья-черница, сдергивая с окон свои занавески. – В единочасье уложим скарб-то!
А Марковна все не могла в себя прийти:
– Из-под сибирской сосны да в кремлевские палаты? Искушение, Господи…
17– Братск и Нерчинск выдюжили, перетерпим и Кремль, – посмеивался Аввакум, вводя Анастасию Марковну в светлицу нового жилья.
– За что, батька, честь?
– Видать, за муки наши. Али не заслужили?
– Петрович! – тихонько, но строго осадила Анастасия Марковна.
– Да я что?! Дом, говорю, хороший. Государю спасибо.
– И государыне, – подсказал Федор-юродивый. – Великий государь рад тебе, протопопу, соломки настелить.
– Какой еще соломки? – не понял Аввакум.
– Соломка горит хорошо, – засмеялся Федор.
– Чего болтаешь, спрашиваю?
– А чего не болтать? Язык без костей.
– Устраивайтесь, – махнул рукой Аввакум, достал из ларца Псалтирь, открыл, где открылось, прочитал: – «Господь сказал Мне: Ты Сын Мой. Я ныне родил Тебя, проси у Меня, и дам народы в наследие Тебе и пределы земли во владение Тебе. Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника».
Окинул взглядом высокий потолок, оконца рядком, лавки дубовые, дубовый стол.
– Палаты новые, а живы старыми молитвами. Намолёного наперед не бывает. Украшение дому надобно.
Сказал сии загадочные слова и ушел.
Воротился, когда уж все пообедали, не дождавшись хозяина. С великим шумом пожаловал.
Визг, будто собаку кнутом порют, рев звериный, лязг железа. Люди кричат, протопоп кричит.
Фетинья от страха двери на засов, да умная Агафья-черница тут как тут. Оттолкнула глупую бабу, отворила двери, и вовремя. Батюшка протопоп уж на крыльце, с цепью в руках, а на цепи чудище косматое.
– Детей убери! – закричал Агафье да и повалился на нее, шарахнувшись: чудище изловчилось, схватило протопопа пастью за сапог. Иночица бесстрашно рванула цепь в сторону, Аввакум опамятовался, пособил. Так вот и втянули сидящего на гузне в дом, жующего сапог… человека, Господи.
– Крюк! – закричал протопоп выскочившим к нему навстречу Ивану и Прокопию. – Ищите, несите крюк, в стену вбейте… Да в углу, безмозглые! В углу!
Анастасия Марковна глядела на пришествие, опустивши руки. Агафья же, сообразив, помогла батюшке скинуть сапоги.
– Вот оно – спасение наше! – сказал Аввакум, отирая пот с лица. – Филипп-бешеный – украшение палат наших.
Иван с Прокопием продели кольцо цепи в крюк, крюк вколотили в стену.
– Меня тебе мало? – спросил Федор-юродивый главу семейства.
– Будь рад товарищу, – сказал Аввакум. – Принеси соломки да гляди не кривляйся. Подумает, что дразнишься, да и съест тебя.
– Батька, коли бедный Филипп без разума, зачем же ты его привел? – огорчилась Марковна.
– Чтоб мы с тобою не забывали о страждущих… Бог даст силы, выгоню из Филиппа беса.
– Ты бы поел, батька. Мы тебя не дождались. Уж вечерня скоро.
– Налей нам щец с Филиппом.
– В одну чашку?
– В одну… – сел на пол перед вздремнувшим несчастным.
Во цвете лет человек. Волосы – лен, но уж грязные, не приведи Господи. Сплелись с бородою. Вши ходят, как муравьи в муравейнике, из-под ворота, по волосам, по бровям. Брови у переносицы как сломаны, вверх растут косицами. И на каждой волосиночке по вше. Губы в корках, треснувшие, кровоточащие.
– Батька, ты хоть отстранись! – попросила Марковна. – На тебя ведь переползут.
– Вот и почешемся в согласии, – сказал Аввакум, довольно улыбаясь пробудившемуся Филиппу. – Сейчас поесть нам принесут, а покуда прочитай Исусову молитву.
Филипп беззлобно рыкнул, но глаза отвел, голову опустил.
– Не знаешь, что ли?
Филипп мотнул головой.
– Не знаешь? Тогда, брат, потрудись, поучи. Дело нетрудное. Повторяй за мной. Молитва и осядет в голове. Ну, с Богом, милый! «Отче наш, Иже еси на небесех…»
Филипп, глядя Аввакуму в лицо, приблизил львиную свою голову и клацнул белыми сильными зубами перед самым носом протопопа.
– Батюшка! – вскричала Фетинья.
Аввакум отшатнулся, встал, взглядом подозвал Ивана.
– Дай ремень.
Жиганул Филиппа по спине.
– А ну, повторяй за мною… «Отче наш, Иже еси на небесех…»
Филипп запрокинул голову, завыл, как волк. Ремень обрушился на его плечи с такой силой, что бешеного пригнуло к полу.
– Повторяй! «Отче наш!» – гремел Аввакум и бил, хлестал, слушая в ответ собачий лай, козье блеянье, кошачьи вопли.
Анастасия Марковна встала между протопопом и Филиппом.
– Ты привел его, чтобы до смерти забить?
Аввакум отбросил ремень, треснул жену рукою в плечо, благо успела лицо заслонить.
– Ножницы подай! – С ножницами кинулся к Филиппу, обстриг в мгновение голову и бороду. – Федор, тащи котел с водой! Обмой, сними с него платье. Пусть бабы в печи прокалят. В мое обряди.
Так и не поел, отправился слушать вечерню. С крыльца сошел – царская карета едет. Алексей Михайлович Аввакума усмотрел, остановил лошадей. Не поленился на землю сойти из кареты.
– Благослови, батюшка протопоп.
Как же не благословить склоненную царскую голову? Благословил.
– К вечерне идешь?
– К вечерне, великий государь.
– Надо тебе место подыскать. Помолись обо мне, грешном. Помолись о царице, о царятах моих, а пуще об Алексее Алексеиче. Похварывает. Девицы мои уж такие резвые, щеки как яблоки, а царевичи – что старший, что младший – болезные.
– Помолюсь, великий государь. Бог милостив.
Царь сел в карету, поехал, а к Аввакуму Богдан Матвеевич Хитрово прыг из возка.
– Благослови, протопоп. Помолись обо мне, грешном.
За Хитрово следом князь Иван Петрович Пронский, главный воспитатель царевича Алексея.
– Благослови, батюшка!
За Пронским – князь Иван Алексеевич Воротынский.
– Благослови, Аввакум Петрович! Домой тебя к себе жду. Завтра же и приходи, хоть к заутрене. Помолимся.
Диво дивное! Вчера ты никто, в избушке доброго человека теснишься, а ныне к тебе толпой идут именитейшие люди. Куда денешься – царская любовь!
Ответил Аввакум князю Воротынскому с достоинством:
– На заутреню не поспею, в иное место зван. На обедню к тебе приду.
Никто никуда протопопа не звал, да пусть небольно возносятся. Перед Богом все равны.
18В Успенском соборе хотел вечерню стоять, да передумал. Отправился в дом к Федосье Прокопьевне, к боярыне Морозовой.
Двери вдовьего дома отворились перед протопопом без мешканья. Встретила его на крыльце казначея Ксения Ивановна.
– Тогда уж приходи на обед.
– Благодарствую.
– Боярыня слушает вечерню, не смеет с места сойти, чтоб тебя, протопоп, встретить.
– Проводи и меня в церковь, вместе с боярыней помолимся, – сказал Аввакум и посокрушался: – Грешен, припоздал. Сам согрешил и других в грех ввожу.
– Боярыня тебе рада, – объявила Ксения Ивановна и пошла впереди, показывая дорогу.
В просторных сенях было светло, пахло мятой, полынью. Первая комната зело удивила протопопа. Полы крашены белой блестящей краской, стены обиты белой узорчатой тканью, будто изморозь выступила. Другая комната была красная, темная, тесная. Громоздились шкафы, сундуки, столы. Тяжелые, витиеватые от резьбы. Все мореный дуб да красное заморское дерево. Пол выложен яшмой. Иконы на стенах тоже тяжелые, огромные. Все в ризах, серебро, позолота. На венцах драгоценные каменья, жемчуг.
Книга на столе чуть не со стол. Обложена золотом, а по золоту – изумруды. Аввакум остановился, озирая сокровищницу, но Ксения Ивановна отворила уже следующую дверь, ждала на пороге. Вошли в светлицу. Комната оказалась совсем нехитрая. Дюжина окон по шесть в ряду. Изразцовая золотистая печь, голые лавки. На полу домотканые крестьянские дорожки, на стенах покровы: кружева, всякое плетение. Иконы тоже крестьянские. Прялки возле окон, пяльца.
– Сюда, батюшка, сюда! – шепотом звала Ксения Ивановна, пропуская Аввакума в комнату-молельню.
Обдало запахом ладана, свечей. Свечей было много, но после светелки глаза не видели.
Поскрипывало кадило, женский голос читал псалом, и в этом голосе трепетала лихорадка.
– «Господи! силою Твоею веселится царь и о спасении Твоем безмерно радуется».
Чтение оборвалось на мгновение, а когда возобновилось, голос прозвучал, как из колодца:
– «Ты дал ему, чего желало сердце его, и прошение уст его не отринул, ибо Ты встретил его благословениями благости, возложил на голову его венец из чистого золота…»
Колодец был огнедышащей бездной, певчая птица, биясь о стены, выпорхнула почти, но крылья не вынесли жара, вспыхнули, птица вспыхнула, а голос почти умер от переполнившей его страсти:
– «Он просил у Тебя жизни; Ты дал ему долгоденствие на век и век».
Теперь шелестел шепот, как шелестит пепел:
– «Велика слава его в спасении Твоем; Ты возложил на него честь и величие. Ты положил на него благословения на веки, возвеселил его радостью лица Твоего…»
Аввакум не удержался и подхватил полным голосом это моление о царе и царстве.
– «Рука Твоя найдет всех врагов Твоих, десница Твоя найдет ненавидящих Тебя. Во время гнева Твоего Ты сделаешь их как печь огненную; во гневе Своем Господь погубит их, и пожрет их огонь».
Глаза привыкли ко мраку и к свечам. Аввакум разглядел попа Афанасия, заканчивающего каждение икон, и чтицу – Феодосию Прокопьевну.
Боярыня и прежде слышала присутствие протопопа, но даже бровью не повела в его сторону. Он видел: виски ее светятся белизною. Федосья Прокопьевна глаз не отрывала от Писания, но нежные губы ее сами собой складывались в улыбку.
Помогая Афанасию служить, Аввакум и Федосья пели согласно и с особой радостью песнь пророка Аввакума – прозрение о пришествии Божьего Сына:
– «Хотя бы не расцвела смоковница и не было плода на виноградных лозах, и маслина изменила, и нива не дала пищи, хотя бы не стало овец в загоне и рогатого скота в стойлах, – но и тогда я буду радоваться о Господе и веселиться о Боге спасения моего».
Лишь по окончании службы Федосья Прокопьевна подошла к Аввакуму и пала ему в ноги.
– Благослови, батюшка! Пропали мы здесь, в никонианской мерзости.
– Встань, боярыня! Встань! – приказал протопоп.
Благословил, но выговаривал сердито:
– Не люблю служений на дому. Чай, не в пустыне живете. Это в Сибири что ни ель, то храм. Не всюду в Москве по новым книгам служат. Нынче, слышал, вольному воля.
– Когда бы так! – вздохнула боярыня. – Но ты, батюшка, прав. У меня в Зюзине в храме истинное благочестие. Поехали, батюшка, в Зюзино! Отслужи литургию, причаститься у тебя хочу, тебе исповедаться.
– Не мне, Федосья, Господу! Где сынок твой?
– Да в Зюзине. На охоту уехал.
– Вырос.
– Не ахти, батюшка. Двенадцать лет. Был бы больше, женила бы, а сама постриглась…
– Хитрое ли дело – жениться, – усмехнулся Аввакум.
– Для Морозовых, батюшка, простое не просто. За такими родами, как наш, зорко глядят. И царь, и бояре. Дворяночку милую не сосватаешь. Не позволят древнюю кровь молодой разбавлять… Поехали, батюшка, в Зюзино. Смилуйся.
– Афанасий, – попросил Аввакум, – сходи к Анастасии Марковне. Скажи, в имение поехал, к боярыне Федосье Прокопьевне.
– Отнеси, друг мой Афанасьюшко, протопопице десять рублей, – спохватилась боярыня. – На обзаведение. Хлеб пусть не покупает – пришлю. Все пришлю.
Дала Афанасию деньги, слугам приказала приготовиться ехать в Зюзино, Аввакума же повела в комнату, где лежала книга в золотом окладе. Села говорить о премудростях духовных, но Аввакум сказал:
– Я хочу пить.
Слуга и наперсница Федосьи Анна Амосова – дворянка, уж так похожая на горлицу, будто только что скинула крылья и перья, – принесла кваса, настоянного на изюме, шипучего.
– Все жилочки-кровиночки перебрало! – изумился протопоп зело колючему квасу.
– Голову прочищает, – согласилась Федосья Прокопьевна и открыла книгу на нужном ей месте. – Объясни, батюшка, много раз читывала, а понять не могу. Вот послушай: «И остался Иаков один, и боролся Некто с ним, до появления зари; и, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним. И сказал ему: отпусти Меня, ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня. И сказал: как имя твое? Он сказал: Иаков. И сказал ему: отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль, ибо ты боролся с Богом и человеков одолевать будешь. Спросил и Иаков, говоря: скажи мне имя Твое. И Он сказал: на что ты спрашиваешь о имени Моем? (Оно чудно.) И благословил его Там».
– Что же ты хочешь узнать у меня? – спросил Аввакум.
– Батюшка, смилуйся! Как можно с Богом бороться? Да чтоб у Господа сил не хватило мужика одолеть? Господь Бог еще и просит: заря уж скоро, отпусти! Почему Господь Бог зари-то боится?
– Читай Осию-пророка: «Еще во чреве матери запинал он брата своего, а возмужав, боролся с Богом». Об Иакове сказано.
– Как Бог терпел такого? Ведь вон когда еще не смирялся перед судьбою, во чреве!
– Всякое, что Господом делается, есть притча и тайна, – урезонил Аввакум Федосью. – Кто они, жиды-израилетяне, как не богоборцы? Исуса Христа ни во что ведь ставят. Висят на Господе, на любви Его, как висел Иаков, выходя из чрева, ухватя пяту Исава. А почему Бог зари убоялся? Что тебе сказать? Да стыдно было показать людям и тварям, как Он милует жидов, зная, что они Сына Его по щекам будут хлестать, что им разбойник праведного милей… Потому и обволокла ложь сердца их на веки вечные.
– Не люблю об Иакове читать, – призналась боярыня. – Он ведь за чечевичную кашу да за кусок хлеба у голодного Исава, после трудов его на поле, первородство купил. Исав хлеб вырастил, убрал, смолол, а потом еще и выкупал у обманщика.
– Трудное место, – согласился Аввакум. – Дети Иакова тоже ведь лукавые. Убили честного Сихема. Он согрешил, да ведь покаялся. За Дину родство свое предлагал, готов был заплатить любое вено… Жиды – они есть жиды. И первый жид – Никон, второй – царь-батюшка.
Брякнул с разгона и смутился. Федосья Прокопьевна аж ахнула:
– Господи, пронеси! Не говори так, батюшка.
– Согрешил, – согласился протопоп. – Я у Господа, у Заступницы – вот тебе крест, Прокопьевна, – вымолю. Будет Алексей Михайлович чист и бел, как новорожденная ярочка. Михалыч Бога крепко боится, не посмеет посягнуть на веру отцов. Опамятуется, голубь.
19И снова катил протопоп в карете.
Изумлялся бегущим впереди и по бокам скороходам, всадникам на белых лошадях, рысящим за каретой шестью рядами, зевакам, ради погляда облепившим заборы, деревья, крыши. Сметливый пострел в новых лапоточках на трубу забрался.
– Сколько же слуг-то у тебя? – спросил Аввакум боярыню.
– Триста.
– За царем меньше ходят, сам видел.