Я сказала, что меня вызвали на киностудию, моим сценарием заинтересовался местный режиссёр, говорят, талантливый.
– Если ЦК не понравится твой сценарий – не поставят, не надейся, – уверенно сказала Гультэч.
Я похвасталась, что купила хорошие книги. Зашла в какой-то магазин, совершенно пустой, и вдруг увидела на полке Акутагаву, Лорку, Андрея Платонова… Конечно, купила.
– Я тоже подписалась на редкие книги, – сказала Гультэч, – вопрос только в том, буду ли я их читать…
– Почему? – удивилась я.
– Ну! – улыбнулась она. – Просто здесь совсем другая жизнь, чем в Москве. Вот скажи, как думаешь, Лиля Брик любила Маяковского или нет?
Я пожала плечами.
– В первый год учёбы в Москве мы всё время спорили с узбечкой, любила ли Лиля Брик Владимира Маяковского или только уважала, за талант? Как пойдём с ней в душ, сначала поём песни, я – туркменскую, она – узбекскую, под шум воды так хочется петь, дом вспоминаешь… А потом спорили с ней. Зухра кричит: «Не любила она Маяковского, не любила!» А я кричу: «Откуда ты знаешь? Может, всё-таки любила?!» И так рассоримся, два дня потом не разговариваем! Так же спорили с ней насчёт Айседоры Дункан и Есенина, нас почему-то это очень занимало! Ну, конечно, не только это… Представляешь, я плакала, когда услышала, что Велимир Хлебников перед смертью сказал: «Степь меня похоронит!» Так сказать мог только поэт, гений! Я так жалела, что не застала в живых Андрея Платонова, оказывается, он жил как раз во дворе Литинститута. Когда я прочла его повесть «Джан», чуть с ума не сошла! Как русский человек мог так понять душу чужого народа? Так описать пустыню?!
Из дома вышла Сона, принесла большие пиалы с горячей шурпой, густо посыпанной зеленью, поставила перед нами, снова ушла в дом.
Я сказала, что хочу съездить в Куня-Ургенч, посмотреть на мавзолей Султана Санджара. Потом – в Нису, посмотреть памятники. Вообще, хочу пожить в настоящей пустыне. «Может, миражи увижу?» – пошутила я.
– Хочешь увидеть миражи? – спросила Гультэч и улыбнулась какой-то непонятной улыбкой. – Миражи и здесь есть. Смотри вон туда, – показала она рукой на холм, возвышающийся вдали. – Только подождём, когда солнце закатится.
Гультэч устремила напряжённый взгляд в ту сторону, где небо было розовым от заката. По пескам заструились волны розового света. Шар солнца опустился за дальний холм, сразу наступили сумерки.
Гультэч взялась пальцами за оправленные серебром коралловые бусы на шее и сказала шёпотом несколько слов по-туркменски, я разобрала лишь слово «килегез» – приходите!
И вот из-за далёкого холма показалась человеческая фигурка, направилась к нам. Она становилась всё ближе, человек был одет в джинсы и зелёный свитер, у него были синие глаза и замечательная улыбка на всё лицо.
– Лёня Черевичник! – ахнула я.
Лёня Черевичник приближался к нам, и вот уже почти вошёл во двор, но тут будто наткнулся на невидимую преграду. Шагнул в сторону и скрылся за углом дома Соны.
– Да, это Лёня, – улыбнулась Гультэч. – Я часто его вспоминаю. Какой прекрасный человек! Как он меня всегда защищал! Если я плакала, что у меня не выходит рифма, он мне говорил: «Да забудь ты про рифму! Пиши белым стихом!» Говорят, он в Ригу уехал?.. А это кто, узнаёшь?
Из-за холма показалась вторая фигура, очень высокая, нескладная, чуть неуклюжая в движениях.
– Он даже в пустыне старается быть вежливым, пропустить кого-то впереди себя! – засмеялась Гультэч. – Матс Траат, наш знаменитый эстонец.
Человек приблизился, и стали видны его стриженая голова, синие глаза, размашистые движения. Одет Матс был в чёрный костюм и белую рубашку.
– Помнишь, как после занятий вечером он всегда спешил в театр? – сказала Гультэч. – Все в общежитие, повеселиться, походить в гости друг к другу, выпить, а Матс – в театр! И уже тогда написал роман. Он теперь в Таллине, кажется… Не знаю, попаду ли я когда-нибудь в Таллин…
Матс приветственно помахал нам рукой, и тоже, будто натолкнувшись на невидимую преграду, остановился, свернул в сторону, скрылся за углом дома Соны.
В сгущающихся сумерках показалась ещё одна фигурка, стремительно понеслась к нам. Стали различимы молодецкие движения, подпрыгивающая походка, энергичная жестикуляция рук, раскосые синие глаза.
– Самыков! – засмеялась Гультэч. – Вася Самыков, не приближайся! Отправляйся к себе на Алтай! Займись историей алтайских тюрков. В пустыне тебе не место!
Самыков укоризненно взглянул на неё, рванулся вперёд, но невидимая преграда остановила и его. Грустно покачав головой, он исчез за домом Соны.
– Когда хочу вспомнить Москву, всегда приезжаю сюда и вижу всех, кого хочу увидеть, – сказала задумчиво Гультэч. – Всё-таки хорошее было время, когда мы жили в общежитии на Руставели…
Стемнело. Звёзд на небе совсем не было видно. Казалось, наступила полная тьма и тишина. Но вот во тьме послышался лёгкий серебристый звон, дробный топот копыт, к нам издалека стремительно приближался великолепный всадник в светящихся доспехах, со сверкающим мечом в руке.
– Парфянский всадник! – сказала Гультэч. – Здесь неподалёку экспедиция Сарианиди. Говорят, археологи нашли много ценных вещей…
Парфянский всадник развернулся и поскакал прочь от нас, разбрызгивая снопы искр, светясь в темноте золотыми сполохами, потом звон и топот копыт стали затихать, исчезли вдали.
– Гультэч, последний автобус отходит через десять минут, – сказала Сона, появившись в дверях дома. – Или ты останешься здесь ночевать?
– Нет, что ты, Берды это не понравится, – вздохнула Гультэч и поднялась с тахты.
Через несколько лет мы снова встретились с ней в Алма-Ате, на союзном кинофестивале. Она выглядела пополневшей, более добродушной, чем раньше, исчез нервный острый блеск в глазах, порывистость движений, на ней было много серебряных украшений и туркменское вишнёвое платье до пят. Гультэч рассказала, что у неё два сына, один уже учится в школе, в журнале напечатали две её новые повести, Берды много работает. Он пишет очередной роман о тружениках Копет-Дага. Да, он по-прежнему любит пельмени и готов есть их каждый день.
Я спросила Гультэч, ездит ли она на окраину Ашхабада к своей родственнице Соне смотреть миражи.
– Ну, – улыбнулась Гультэч, – теперь на этом месте построили стадион. Да и были ли эти миражи? Может, нам только показалось?
«Цветок пустыни» – так назвал её в институте кто-то из сокурсников, увидев, как она идёт по длинному коридору общежития на улице Руставели в бархатном вишнёвом платье до пят с мокрым полотенцем на голове, закрученным в виде тюрбана, держа в руке таз с бельём, в сопровождении подруг – узбечек, таджичек, каракалпачек, таких же томных и благоухающих, как она, щебечущих на своих непонятных «птичьих» языках. Эти пресловутые студентки из Средней Азии…
Клара и Кубат
В жарком городе Фрунзе, в пыльном микрорайоне, в бетонном доме, на линолеумном полу, на вытертой кошме, в продуваемой насквозь комнате сидела Клара Юсупжанова, актриса и режиссёр киргизского документального кино. Она вязала из синего и красного клубочков шерсти шапочку для дочери Джамбы, прогуливающейся в этот момент далеко отсюда – на Воробьёвых горах вблизи Московского государственного университета. Её сопровождали подруги – чешка и немка, однокурсницы, тоже оставшиеся на каникулы в Москве. Рядом с Кларой на полу стоял медный поднос с чайником и маленькой изящной пиалой, на циновке лежала постель, прикрытая клетчатым пледом. В углу стояла трёхлитровая стеклянная банка с букетом из нежного облачка мелких сиреневых цветочков. Двери комнаты были распахнуты настежь, и через коридор начинались владения Кубата, мужа Клары, писателя и драматурга, лежащего в это время на полу, на кошме с ярким рисунком – подарке родственников с Алайских гор. Рядом с Кубатом стоял узкогорлый индийский кувшин с засохшей веточкой багульника и стопка книг, слегка припорошённых пылью, готовых вот-вот обрушиться на него.
– Однажды Маркес, Борхес и Хулио Кортасар вошли в кафе «Ротонда», что в Париже, – мечтательно произнёс Кубат.
– Послушай, мне не дают плёнку, как я буду снимать фильм? – отнюдь не мечтательно произнесла Клара.
– А навстречу им – Марио Варгас Льоса, тоже замечательный писатель, будущий кандидат в президенты! – продолжал Кубат. – Если бы Илья Эренбург был жив, он бы написал ещё один том своих воспоминаний!
– Ты вот всё выдумываешь истории про знаменитых писателей, а про тебя никто не выдумывает. Потому что тебя не знают. А если бы ты напечатал свой второй роман – узнали бы! Вставай, отнеси рукопись хотя бы машинистке…
– В такую жару? – удивился Кубат. – Идти через площадь Ленина? По ней шагаешь, шагаешь – ни дерева, ни кустика. Один памятник вождю как пирамида Хеопса! Не пойду.
С базарчика за домом раздались крики, ругань, свистки милиционера и всё перекрывающие звуки зажигательной индийской музыки.
– Если бы ты опубликовал этот роман, вступил бы в Союз писателей. Мы бы переехали в центр города, в лучшую квартиру, а не мучились в этом бетонном доме, где живут одни алкаши, торгаши…
– И тихие киргизские женщины, – добавил Кубат.
– Как же, тихие! Вчера Алтынай из пятой квартиры расквасила нос своему Аману!
– Клара, у меня в комнате пыль! – сухо произнёс Кубат. – На полу, на книгах, везде!
– Я не войду в твою комнату и не вытру пыль, пока ты не поедешь к машинистке. Я бы сама напечатала, но у нас же нет пишущей машинки! У нас даже кровати нет, спим на полу!
– Купи кровать, деньги на это у тебя есть.
– Одной кровати мало, – возразила Клара, – к кровати надо прибавить стол, стулья, диван, шкаф…
– Зачем так много мебели? – пожал плечами Кубат. – Вот у нас на Алае…
– Знаю, знаю, у вас на Алае одной кошмы хватает на всех! Ну как ты не хочешь понять, что если ты напечатаешь эту книгу, мы купим нашей дочери шубу, шапку, джинсы, сапоги, и она не будет ходить по Москве как нищенка!
– Она и не ходит как нищенка. Она одета, обута, у неё есть всё, что нужно. И потом она красавица, умница, её все любят…
– Все, кроме тебя! – отрезала Клара.
– Э-э, – покачал головой Кубат, отвернулся от двери и раскрыл книгу, всё-таки свалившуюся на него. Это была «Махабхарата».
По улице мимо окна пробежал кто-то, топоча сапогами, с криком «убью!», затем последовал женский крик и всё смолкло.
– У дяди Коли выходной, гоняется за Марусей, – покачала головой Клара.
Кубат приподнялся, выглянул в окно. Неподвижные ветви серебристых тополей, растущих по всему двору, надёжно прикрывали собой неприглядные картинки дворовой жизни. Отсюда казалось, что внизу тихо и безмятежно, прохладный зелёный оазис посреди выжженного солнцем пустыря.
– Уехать бы на Алай, построить там дом и поселиться в нём, – мечтательно произнёс Кубат.
– Одному? – спросила Клара.
Ответа не последовало. Клара потянулась к изголовью постели, вытащила из-под подушки целлофановый пакет. В нём она хранила документы, фотографии. Нашла одну из них, слегка выцветшую, переснятую из какого-то иностранного журнала. Здесь Кларе было лет двадцать: мечтательный взгляд, нежное лицо, полураскрытые губы…
– Я бы тоже могла не выходить замуж за надежду киргизской литературы, – сказала она, – а сниматься дальше в кино и стать заслуженной артисткой республики!
Из комнаты Кубата не донеслось ни звука.
– Один студент из ФРГ написал мне в письме, что я самая красивая актриса в мире! Предложил выйти за него замуж. Вот поехала бы к нему и жила бы сейчас в ФРГ как кинозвезда!
Комната Кубата безмолвствовала. Он лежал на кошме, глядя в пожелтевшую страницу «Махабхараты», купленной у букиниста год назад, но ещё не прочитанной до конца. Сейчас он вспоминал свой аил в Алайских горах, мать, сестру, племянников, домик у подножия заснеженной горы, на крышу домика медленно и красиво падал снег – так же красиво, как на деревушку в чудесном японском фильме «Легенда о Нараяме», этот фильм он видел на Высших сценарных курсах в Москве. Да, хорошо сидеть в глинобитном тёплом доме, на кошме, возле печки, слушать тихие разговоры матери и сестры, возню племянников среди одеял и подушек, рокотание и хрипы старого приёмника – единственной вещи, связывающей дом с большим миром. Может, не надо было спускаться с гор в этот мир, в пыльный жаркий город с его бестолочью, суетой, с мраморными гигантскими зданиями ЦК и правительства в центре города, с унылыми жалкими коробками многоэтажек в микрорайонах, с исчезающими садами и скверами, с наглыми шашлычниками на перекрёстках улиц, с Союзом писателей – этим змеиным гнездом, где все воюют друг с другом. Стоит выпустить одну оригинальную книгу, и тебя готовы задушить, отравить, зарезать из-за угла… Может, в самом деле уехать в аил, захватив с собой любимые книги – Борхеса, Маркеса, Кортасара, а из отечественных – своих сокурсников по Высшим сценарным курсам – Битова, Маканина, Матевосяна… Вспоминать лучшие фильмы, виденные на курсах – «Ночь» Антониони, «Восемь с половиной» Феллини, «На последнем дыхании» Годара… И писать рассказы, новеллы, толстые романы…
В большой комнате зазвонил телефон.
– Междугородный! – вскочила Клара.
Она поспешила в комнату, где на циновке лежал разбитый, обвязанный шнуром, но всё ещё работающий телефон.
– Это тебя! – обернулась Клара к мужу. – Из Москвы.
Кубат не спеша поднялся, подошёл к телефону.
– Кубат, почему не высылаешь рукопись? – раздался в трубке басовитый спокойный голос редактора отдела прозы известного московского издательства. – Я поставил тебя в план, а рукописи нет.
– Роман ещё не переведён, – помолчав, ответил Кубат.
– Я нашёл переводчика, – так же спокойно продолжал голос редактора. – Выслал тебе договор заказным письмом. Подпиши и вышли обратно. Пока, старик! – и в трубке послышались гудки.
Кубат выпрямился. Лицо его сразу ожило, перестало быть таким сонным. Кларе даже показалось, что теперь он походит на индейского вождя из знаменитой картины Милоша Формана «Полёт над гнездом кукушки». Кубат такой же огромный, сильный, благородный, как тот индеец. Ну, может, чуть сутулится.
– Клара, белую рубашку! – звонко скомандовал Кубат и прошёл в ванную.
С силой отвернул кран, чуть не вывернув его совсем, с силой брызнул в лицо ледяной водой, крепко-накрепко вытерся шершавым полотенцем. Вернулся в комнату.
Клара протянула мужу свежевыглаженную рубашку и белые брюки.
– Белые? – удивился Кубат.
– Ты же идёшь в Союз писателей! Пусть там видят, что у тебя всё в порядке, ты выходишь на международную арену!
Кубат улыбнулся, глотнул холодного зелёного чая из носика чайника и направился к двери.
– Дверь у нас разваливается, – сказал он, погладив рукой тонкие доски покосившейся двери, – вернусь вечером, починю!
Клара поднесла ему папку.
– Смотри, не потеряй рукопись, – сказала она. – Единственный экземпляр. Помнишь, как Хемингуэй потерял однажды рукопись в поезде? Поезжай на такси.
Кубат кивнул и стал спускаться по лестнице.
В комнате опять зазвонил телефон. Клара бросилась к нему.
– Юсупжанова? – раздался в трубке добродушный женский голос. – Это Мария Ивановна, из производственного отдела. Выделили вам плёнку на ваш фильм. Приезжайте забирайте.
– Спасибо, Мария Ивановна, сейчас приеду! – ответила Клара ликующим голосом, положила трубку и, танцуя, направилась к окну.
Из зелёного оазиса дворовых деревьев на раскалённую асфальтовую дорожку вышел Кубат. Поднял руку жестом Жан-Поля Бельмондо и остановил машину. Такси резко затормозило, остановилось рядом с ним. Кубат обернулся, небрежно помахал Кларе и нырнул в машину. Умчался как ветер.
– Надежда киргизской литературы? – задумчиво произнесла Клара.
Юрта Нурлана
У старого Тулебая, живущего в ауле Сарычелек, что в двух часах езды автобусом от Алма-Аты, умер единственный сын Нурлан, учившийся в Москве на танцовщика. Сказали – попал под машину. Хоронить привезли в аул, помогли друзья-сокурсники Нурлана по институту. Один из них, Рашид, пробыл со стариками в ауле целую неделю, во время похорон и до седьмого поминального дня, передал деньги, собранные друзьями по институту, а уезжая в Москву, сказал, что памятник Нурлану уже заказали одному талантливому скульптору из Алма-Аты. Через месяц из Алма-Аты приехали на грузовике два незнакомых бородача, оставили во дворе Тулебая заказанный памятник – лёгкую, из тонких прутьев металлическую юрту, почти в натуральную величину, с дверцей, также из проволоки, с полумесяцем над верхним круглым отверстием. Юрта была выкрашена в серебристый цвет и походила на гигантскую клетку для птицы. Вместе с родственниками Тулебай отвёз памятник на кладбище, находившееся в километре от аула, на пологом склоне огромного, похожего на шлем холма, водрузил юрту на могиле сына. Юрта была видна издалека, особенно при восходе солнца, она светилась и будто парила над землёй. Памятник удивлял и аулчан, и незнакомых людей, проезжающих мимо.
Тулебай стал каждое утро ездить на кладбище. После утреннего чая с лепёшками, жареным просом и каймаком он облачался в старый вытертый плюшевый чапан, надевал войлочную, побуревшую от времени шляпу, не без труда взбирался на смирную кобылку Берке и неспешно трусил по главной улице Сарычелека, здороваясь со всеми встречными. Потом выезжал из аула на большую, обычно пустынную дорогу и направлялся к холмам. Мягкие волнистые очертания зелёных, будто покрытых бархатом холмов чётко выделялись на ярко-синем небе. У подножия холма, где находилось кладбище, Тулебай останавливал Берке, слезал с неё и, вздыхая, то и дело останавливаясь, вытирая лицо и шею платком, поднимался на вершину холма. Подходил к светящейся юрте, входил в дверцу и, сняв с себя чапан, расстелив его на земле, становился на колени, произносил первые слова молитвы. Потом начинал вспоминать сына. Какой он был лёгкий, стройный, красивый! Зачем поехал в Москву? Зачем захотел стать танцовщиком? У них в роду все мужчины были чабанами, пасли овец. Тулебай смотрел сквозь тонкие прутья юрты вдаль, на открывающуюся взгляду прекрасную, напоенную светом и воздухом панораму. Разве плохо жить в этом просторе, в степи, окаймлённой холмами, видеть, как ранней весной одеваются склоны нежным зелёным бархатом, как летом на берегах озера поселяются белые гуси, прилетающие из Индии, как в октябрьские холодные утра серебряный иней одевает холмы в белое, а потом тает в лучах поднимающегося солнца, и они снова зеленеют?!
Однажды Тулебай, подъехав утром к кладбищу, остановился в волнении: в юрте Нурлана что-то белело, будто чья-то рубашка… Подъехав поближе, Тулебай разглядел, что это белый платок, видно, он обронил его накануне, а ветром платок приподняло и прибило к прутьям юрты. В другой раз, погрузившись в глубокую задумчивость, он проехал мимо кладбища и остановился только когда Берке замедлила шаг и запрядала ушами, как бы спрашивая, куда же он едет. Тулебай очнулся, поднял голову и вздрогнул: он ясно увидел силуэт танцующего меж холмов юноши, будто тот в гигантском лёгком прыжке перемахнул с холма на холм. Тулебай заметил беркута, сидящего на камне, подумал, видно, тот только что пролетел над холмами, вот и померещилось. Вернувшись вечером домой, Тулебай вытащил со дна жестяного сундука письма и фотографии сына, присланные когда-то из Москвы, на одной из фотографий Нурлан был запечатлён на сцене театра, в прыжке, будто парил над сценой.
Жена Тулебая, Амина, стала беспокоиться о муже. У них, кроме Нурлана, были ещё две дочери, давно вышедшие замуж, одна из них, Батимат, жила со своей семьёй неподалёку, в Сарычелеке, приносила то свежего мяса, то курт, то мёд. Амина рассказала дочери, что Тулебай целыми днями пропадает на кладбище, ночами разговаривает сам с собой. Батимат попыталась поговорить с отцом, но он только молча выслушал её, ничего не ответил, а на следующее утро опять отправился на кладбище. Слушая дочь, её увещевания, глядя на её расплывшуюся фигуру, краснощёкое лицо, Тулебай думал: неужели это его дочь, неужели и она когда-то была тоненькой, стройной, лёгкой, как Нурлан?
Как-то Тулебай поехал к холмам вечером, ближе к закату. Ветер стих, вокруг не слышалось ни звука, лишь слабо пересвистывались невидимые птицы и из-под копыт Берке с лёгким стуком отскакивали камешки. Тулебай ехал, опустив голову, погружённый в свои привычные думы, и только когда Берке, мотнув гривой, остановилась, поднял голову. И чуть не вскрикнул: в юрте Нурлана кто-то был. Осторожно, очень медленно Тулебай спешился, с гулко бьющимся сердцем, волнуясь, стал взбираться на вершину холма. В юрте Нурлана сидел на земле юноша лет восемнадцати, рядом с ним лежала дорожная сумка. Он спокойно встретил смятенный взгляд старика. «Почему ты сидишь здесь, на могиле моего сына?» – прерывающимся голосом спросил Тулебай. «Юрта красивая, я такой никогда не видел, поднялся посмотреть», – ответил юноша. «Как тебя зовут?» – «Нурбек». Тулебай подошёл поближе, ему захотелось получше рассмотреть юношу. Тот был тонкий, высокий, чем-то похожий на Нурлана, только моложе, и взгляд у него был безмятежнее, чем у сына. «Где ты живёшь?» – продолжал допытываться Тулебай. «В Аксу, за перевалом». – «Куда направляешься?» – «На станцию, хочу устроиться на работу. Я жил у дяди, он умер, и в его доме живут теперь другие. А на станции, говорят, можно найти работу, устроиться жить в вагончике». Тулебай посмотрел на беркута, взлетевшего с вершины холма, и неожиданно для себя сказал: «Пойдём со мной, переночуешь у нас».
Когда они вошли в чисто подметённый двор, Амина подкладывала кизяк и сухие веточки в огонь под казаном – варила свежую баранину, принесённую днём дочерью. Увидев гостя, вздрогнула, приложила ладонь к груди, замерла, разглядывая юношу.
– Это Нурбек. Из Аксу, – сказал Тулебай. – Сегодня переночует у нас.
Гостя накормили свежим, вкусно пахнущим мясом, напоили чаем с молоком. Амина принесла из погреба мёд, поставила перед гостем. Сами они почти не притрагивались к еде, сидели и смотрели, как юноша длинными пальцами разламывает лепёшку, как аккуратно высасывает жир из кости с мясом, как изящно подносит пиалу ко рту. Спать Нурбека положили в гостевой комнате, на лучших кошмах. Сами улеглись в комнатке рядом. Но не засыпали, ворочались, вздыхали, наконец Амина сказала: «На самом деле похож на Нурлана». И, помолчав, добавила: «Идём, ещё посмотрим на него, а то утром уйдёт». Стараясь не шуметь, они поднялись, зажгли керосиновую лампу, тихонько приоткрыли дверь в гостевую комнату. Нурбек спал, откинув одеяло, грудь его тихо вздымалась и опускалась, длинные ресницы чуть заметно трепетали. Старики уселись рядом с ним. «У него родинки нет на шее, – прошептала Амина. – И плечи шире. Но всё равно очень похож».
Утром, во время чаепития, Тулебай, глядя куда-то в пространство, сказал:
– Если хочешь, поживи у нас. Нужно сено привезти, дрова заготовить.
– Я у дяди выполнял всю работу по хозяйству, – ответил юноша. Сложил ладони и наклонил голову в знак признательности.
Амина дотронулась до его плеча: «Идём, я дам тебе рубашку». Она повела его в комнатку, вынула из сундука ни разу не носившуюся белую рубашку, когда-то она купила её для Нурлана.
Через полгода Тулебай высмотрел у кузнеца Абиша его шестнадцатилетнюю дочь Алтынчеч, румяную как яблочко, каждый день лихо подъезжающую к магазину за продуктами на тонконогом кауром жеребце, смеявшуюся так звонко, что её было слышно на другом конце Сарычелека. Через год сыграли свадьбу, а ещё через год в доме Тулебая родился мальчик, сын Нурбека и Алтынчеч. Нурбек раздался в плечах, лицо у него обветрилось, вместе с колхозным чабаном Кожантаем он пас аульных овец, ездил на кобылке, одетый в тяжёлый полушубок, малахай, летом – в дождевик. Голос у него стал зычный, властный, и лишь когда он брал в руки домбру и, сидя на кошме у печки, начинал играть, подпевая тихонько, взгляд у него становился мечтательным, и он вправду походил на Нурлана…
Юрту Нурлана унесло ветром – поздней осенью на Сарычелек обрушился северный холодный ветер, бушевал три дня, сорвал крышу со здания сельсовета, разметал чью-то кошару, сломал телеграфный столб у магазина и вырвал из земли юрту Нурлана. Один из чабанов, возвращавшийся в этот день из озера в Сарычелек, видел, как светящаяся юрта Нурлана, похожая на гигантскую клетку для птицы, оторвалась от земли, взлетела вверх, будто подкинутая чьей-то могучей рукой и, кувыркаясь, переворачиваясь сбоку на бок, покатилась по холмам, исчезла вдали. На могиле сына Тулебай поставил новое надгробие, из местного жёлтого камня. И теперь могила Нурлана ничем не отличалась от могил других аулчан.
Зелёные холмы Чиена
Наконец родственники разошлись. Последние из гостей – старушки-соседки – произнесли тихими голосами слова молитвы, провели сморщенными ладонями по своим глиняным лицам в знак окончания поминальной молитвы и поднялись. Жена дяди, неулыбчивая Рыскал, проводила их до двери. Затем убрала еду, стряхнула на крыльце скатерть, сложила её в цветной жестяной сундучок Ракии. Потом, стоя посреди комнаты, не глядя на Кано, тусклым голосом сказала, что половину сада пришлось отдать соседу в уплату долга, эти деньги Ракия посылала Кано в Москву, наверное, он получал, помнит. Лошадь и ишака завтра заберёт дядя, чтобы они не подохли с голоду, а дом, если Кано надумает продавать его, пусть скажет дяде, покупатели найдутся. И неулыбчивая Рыскал, не сказав больше ни слова, сунув ноги в новых мягких ичигах в старые галоши Ракии, стоявшие на крыльце, прошаркала ими по двору и ушла.