– Поспи немного на диване, пока я схожу в магазин. Или, если хочешь, я могу разобрать кровать?
Я лежал на диване, проваливаясь в сон. Мои мысли и зарисовки из дня завертелись калейдоскопом. Я еще около минуты чувствовал подергивание своей ноги, но в один момент все исчезло на целый час.
Я всегда любил просыпаться в Аниной квартире, когда ее хозяйки нет дома. Пустынные комнаты чаруют атмосферой остывшей жизни. Жизни, что обязательно вернется позже, но в эти моменты, без нее, квартира превращалась в музей. Можно было, не отвлекаясь ни на что, изучить быт человека, прохаживаясь по комнатам и разглядывая интерьер. Это как оказаться в Лувре или Эрмитаже ночью, когда нет посетителей. Точно не знаю, есть ли в музеях охранники, которые патрулируют коридоры с большими фонарями. Во всяком случае, их показывают в кино. В моей интерпретации эти самые охранники превратились в аквариумных рыбок, что, в отличие от ночных музейных охранников, ведут себя более пассивно и незаметно и даже не подозревают, что руки, которые их кормят, сейчас находятся далеко. Я подошел к аквариуму и высыпал корм на поверхность воды.
Анина квартира поражала большим количеством предметов, но все они находились на своем месте и не выбивались из общей атмосферы спокойствия и тишины. Этот факт удивлял меня. В комнатах было много вещей из разных стран, словно огромный мир умещался в одном помещении.
На стене я увидел африканскую маску, которую раньше не замечал. Она притянула к себе мое внимание, замостила дорожку моим интересом с середины комнаты прямиком к ней. Африканскими народами маски используются для отправления культа. Африканцы могут придавать культ многим вещам. Так, например, народ Ашанте в Гане придает культ стулу. Они верят, что в стульях живут духи. К этому предмету интерьера они относятся очень внимательно, передавая его по наследству от отца к сыну, и приносят ему каждый год жертву. Что касается масок, то они используются многими африканскими народами. В зависимости от культа изменяется вид маски. Так, например, маски со спокойными лицами обычно изображают умерших родственников, они используются при погребальных обрядах. А для охоты за нечистой силой или при традиционных празднествах – устрашающие маски. Их обычно делают из дерева, причем мастеру и его инструменту, для изготовления маски, придается временами не меньшее внимание, чем к самому результату работы. Топор мастера считается священным, им нередко приносились жертвы до этого. Мастер удаляется подальше от посторонних глаз с рассветом и возвращается с закатом, пряча на ночь незавершенную маску у колдуна. Европейскому человеку африканская маска пришлась по вкусу, особенно в начале двадцатого века. Конечно, для европейца не может идти речи о придании маске соответствующего культа, она полюбилась, скорее, как экзотический предмет интерьера.
Между прочим, африканские маски собирал и Пабло Пикассо. По мнению искусствоведов, именно африканская маска оказала влияние на становление кубизма. Кубизма, который так любим моей Аней. Я стоял перед маской, разглядывая каждый квадратный сантиметр ее площади. Я совершенно не понимал культа той маски, как не понимал настоящая ли она или сувенирная, сделанная в Китае, например. От этих мыслей мне становилось почему-то не по себе.
Один индус, с которым я познакомился в Индии, поведал мне интересную историю. Солнце белило яркостью улицу, и, казалось, это явление так же старо, как и архаичность сюжета того рассказа, что я услышал. Он поведал мне о средней Индии. Точного географического положения деревень я не запомнил, как не запомнил и названия региона страны и имени собеседника. Атмосферная идиллия гоанских улиц способна растворить в своей неторопливой жизни, она словно диктует тебе свои условия и направления череды событий. И у тебя остается два варианта: согласиться на безмятежность течения бытия или паковать рюкзак и возвращаться в свои родные, привычные места. Я сделал выбор в пользу первого варианта и принял новое случайное знакомство с рассказом про среднюю Индию.
Итак, много улыбающийся и не совсем опрятный индус поведал мне следующее. В некоторых деревнях, куда крайне редко ступает нога путешественника, и отсутствуют привычные символы цивилизации европейских городов, остались страшные многовековые традиции. Одна из них – воровство ребенка из соседней деревни. Ребенка боготворят, оберегая от всего. Для него самая лучшая еда в деревне, и в том количестве, которое он пожелает. На многие годы он может стать объектом преклонения, пока однажды «природа» не сыграет злую шутку с ним. В неурожайные годы, чтобы задобрить духов и спастись от голода, этого самого откормленного и обласканного ребенка, что был культом не один год, разносят по домам, предварительно тщательно переломав ему все кости и разрезав на небольшие куски. Это не что иное, как жертвоприношение. И части ребенка, что разнеслись по всем домам деревни, должны принести удачу и спасти урожай.
Можно отнестись к вере в этот рассказ по-разному. Но у меня почти не было выбора после того, как я пожил в Индии почти три месяца. Культура этой страны настолько велика и непостижима для европейца, что временами я отказывался верить своим глазам.
Я отвернулся от маски и пошел обратно в центр комнаты. Я бросал взгляды то на одни предметы, то на другие. Их все я уже видел, и они представляли для меня интерес не по отдельности, но в совокупности, своим заполнением жилого пространства. Было комфортно.
У Ани много картин, она пишет. Периодически показывается на городских выставках, на которых можно не только полюбоваться живописью, но и купить работы художников. В одном из углов комнаты стояли стопкой прислоненные к стене картины. Я стал их внимательно перебирать, но не найдя ничего нового, уселся в кресло. Оттуда просматривалась вся комната, ни одна мелочь не была способна ускользнуть от моих глаз.
И тут, я заметил совершенно удивительную вещь. Она настолько меня потрясла, что внезапно повеяло безысходностью и очевидностью безмерного любопытства, и в один миг бессознательное подняло меня с кресла и доставило прямиком к двери другой комнаты. Дверь была чуть приоткрыта, приоткрыта так, как приоткрываются завесы тайны, не дающие тебе покоя очень многие годы, но при этом заставляющие тебя отступить от одной лишь мысли разгадать загадку, узнать правду. Обещание никогда даже не пытаться думать об этом искушении висит на тебе тяжелой ношей ответственности и честности перед самим собой и перед Аней, – не ношей детского любопытства или взрослого подозрения Аниного предательства. Вера была со мной всегда – в ту спасительную игру, что мы начали в первый день знакомства в кафе, правила игры, которой знали только мы. Ни один другой человек не смог бы никогда присоединиться к нашей игре, потому как она по определению рассчитана только на двоих, и измени хоть на йоту расстановку поведения, эта игра перестанет быть таковой, и превратится скорее в сумасшествие.
Я подошел к двери, что вела в комнату, которую Аня называла мастерской, и в которую мне ни в коем случае нельзя было никогда заходить. Таковы были правила нашей игры, и я их принимал без толики сомнения. Дверь всегда была закрыта на ключ, а ключ всегда был при Ане. Но в этот раз, впервые, дверь была приоткрыта. Через образовавшуюся щель нельзя было что-либо разобрать издалека, только подойдя вплотную. Мне было волнительно. «Может быть это часть игры?» – подумал я – «Только в чем смысл? В том, что дверь приоткрыта, но мне как прежде нельзя переступить через ее порог или теперь мне можно ее распахнуть и зайти в тайную комнату?» Мне нужно было найти правильное решение.
Я закрыл дверь и уселся на пол, облокотившись на нее спиной. «Я в любой момент могу ее открыть. Только стоит ли это делать? Ушла ли Аня специально, оставив дверь приоткрытой? Но ведь она ее не открыла полностью, а лишь приоткрыла. Что это могло означать? А вдруг она по ошибке забыла ее запереть, просто забыла и все?». Тогда у меня было слишком много вопросов. Главным направляющим в нашей игре всегда была интуиция. И только ей можно доверять, не опасаясь ошибки – она исключена. Когда дело касается двух близких людей, близких настолько, что усредняется их модель поведения, поглощая взаимные привычки, оттенки голоса, и уже подстроенные биоритмы выстраивают один общий метаболизм, – вы меняетесь где-то на уровне подсознания и ДНК. И самый надежный способ узнать ответ, при невозможности задать вопрос, – интуиция.
Я решил не открывать дверь.
Поднимаясь с пола, я задел спиной торчащий из замочной скважины ключ. Оказалось, он был там, а я на него не обращал внимания. От поворота ключа против часовой стрелки механизм замка щелкнул. Этот звук означал одно – я не узнаю, что находится за дверью, которую теперь уже охраняет металлический сторожевой. Пароль для охранника – ключ – отправился в Анин плащ, а я ушел в противоположную сторону – на диван.
Я вздохнул, моя нога дернулась, и я полетел в сон.
От поворота ключа по часовой стрелке механизм замка щелкнул. Теперь металлический сторожевой уличной двери принял свой пароль, и Аня зашла в квартиру. Я проснулся от скрипа двери и был этому рад, потому как это означало одно – мы будем вместе с Аней.
Из Аниной сумки вкусно высовывался багет. Франция подарила миру не только Коко Шанель, Пежо, Камамбер, Божоле, но и женщин, которые ходят за ароматным багетом, что так щедро делится с миром своим пшеничным благоуханием, выглядывая из сумки, словно изучая мир, который его боготворит. Если ты безмерно голоден, длинная вкусная выпечка может на несколько минут затмить все французские достижения, все французское искусство, но только на несколько минут, пока еще ломается хрустящая корочка багета. В Париже она ломается около полумиллиона раз на дню – именно столько продается в столице Франции вытянутого хлеба каждый день.
В Аниной квартире корочка багета сломалась один раз, и сварилось две чашки кофе. Мы вновь сидели на кухне, словно Аня никуда не уходила и, казалось, время обернулось прошлым, но это только казалось, потому как ключ от Аниной мастерской лежал в ее плаще, такой вожделенный и такой неприкосновенный.
В этот день мы долго сидели в гостиной. Наш ужин стыл от невозможности посвятить ему время, которого нам и без него так не хватало друг на друга. Вязка событий допоздна звучала словами в комфортном пространстве комнаты. Свет солнечный сменился на искусственный свет ламп, и луна за окном белесо светила, пытаясь еще больше скрасить наш вечер. «Перед сном надо оставить Луне чаевых» – подумал я и коснулся губами до Аниной шеи, которую она выгнула от пришедшей ласки, закрыв глаза.
5
Зрители, которые проливают слезы у моих картин, переживают те же религиозные переживания, что испытывал и я, создавая их.
Марк Ротко, 1965В город привезли работы Ротко. Мы с Аней выбежали из квартиры, размахивая весенними платками. Уже на улице мы их завязали друг другу на шеях, одновременно, словно перед зеркальным отражением. Иногда наши руки путались между собой, мешая аккуратности и быстроте движений, но каждый раз они ловко выходили из затруднительного положения и инстинктивно подбирали пути к нашим шеям.
Мы сели в машину: я – на место пассажира, Аня – водителя. Город пролетал мимо наших глаз, пока не остановился на галерее, в которой экспонировалось абстрактное поле Марка Ротко.
Я познакомился с Марко Ротко во Франции…
Из Парижских улиц четвертого округа громадой выполз культурный центр Жоржа Помпиду. Моя наполовину выкуренная сигарета отпала от губ и опустилась вместе с рукой вниз. Она так и оставалась где-то посередине между землей и ртом, пока не догорела. Судьба ее такова, что даже после своей «смерти», она не смогла найти покой, и снова была смочена моими губами, хотя от сигареты оставался один потухший фильтр. Тот вид, с которым встречал меня центр, нельзя было назвать величественным или помпезным или абстрактным. Я тогда не мог подобрать, как и сейчас, эпитеты к этому зданию. Оно поражало нелогичностью своего размещения среди парижских улиц. Его необычная архитектурная идея нашла себя в расположении технических конструкций снаружи здания: эскалаторы, лифты, трубопроводы и арматурные соединения не были спрятаны от глаз человека, но, наоборот, прятали собой привычный вид стен здания. Кроме того, эти самые технические конструкции были выкрашены в различные цвета: вентиляционные трубы в синий, водопроводные – в зеленый, электропроводка – в желтый, эскалаторы и лифты – в красный.
Я, пораженный и одураченный нестандартной формой сооружения, оказался внутри здания. Внутри центр Помпиду показал более стандартные формы современных музейных площадок, и я отложил восхищение конструкцией здания на время, когда я снова смог бы лицезреть видение архитекторов Винцо Пьяно и Ричарда Роджерса с улицы. Мое любопытство теперь было сосредоточено на работах, представленных в том месте, в тот день внутри здания. Среди всех прочих художников и инсталляторов, наибольший интерес вызвал симпатичный мне Эдвард Мунк. Я тогда впервые видел его картины вживую, и они вызвали во мне сильно переживание. Мне пришлось чуть позже лететь в Осло, чтобы еще раз увидеть те же самые работы, по которым я испытал огромную неутолимую жажду после Парижа.
Я встретил Марка Ротко случайно. В одном из длинных коридоров Помпиду я увидел маленькое темное пятно далеко впереди себя. Я среагировал как мотылек на свет (пусть темный) и устремился к нему, хотя знал, что могу погибнуть, если это действительно Ротко. Это был Ротко. Он притягательно и, одновременно, неброско висел картиной, безмятежно воспринимая ложащееся на полотно освещение и взгляды посетителей Помпиду. Я встал сбоку от Ротко, постепенно перемещаясь к центру, занимая место отходящих от картины людей. Вместе с воздухом я вдыхал свободу, проваливался в глубину картины, которая меня манила. И чем ближе я стоял к полотну, тем сильнее чувствовал, как затягивает меня в краски художника. Это была картина «№14 (Коричневое на темном)». Рядом с ней я простоял около часа, а может, меня целый час и вовсе не было возле нее. Может быть, я вошел внутрь темных красок и даже, может быть, вышел с другой стороны картины.
Потом я еще долго стоял перед центром Жоржа Помпиду, с сигаретой, что осыпалась пеплом между землей и губами. Я выжил, но стал другим.
Мы вошли в зал. Мы волновались и оба это знали. Долгожданная большая выставка Марка Ротко собрала разношерстную публику. Сочетание цветовых пятен без четких границ, несколько прямоугольников действовали на всех по-разному. Кого-то холсты манили, люди с волнением входили в картины и выходили с другой стороны спустя долгое время. Другие испытывали любопытство временами попросту от того, что некоторые посетители входят в картины и там остаются.
– Пойдем! – послышалось рядом с нами. Это девушка обращалась к своему спутнику. Он стоял перед одним из полотен, немного приподняв руку.
– Подожди! Я, кажется, понимаю – ответил ей юноша. Потом резко опустил руку, повернулся к девушке и рассмеялся – Ты поверила?
– Не поверила! Пойдем!
Аня рассмеялась. На моем лице проскользнула улыбка, но мне было не смешно.
Нас ждал Ротко во внушительном количестве. Огромные цветастые полотна окутывали залы буйством красок. И мы принимали те мысли, которыми делился с нами художник.
Войдя в одну из картин и выйдя с другой ее стороны, мы сели на скамейку, которая освободилась буквально перед нами. Мы водили глазами по всему залу, уже бегло, но наслаждались от этого не менее вдумчиво. Аня положила ладонь на мою руку. Я ее перевернул, и открыл свою ладонь для крепкой хватки, в которой в тот же момент оказались наши руки.
– Мне хорошо с тобой! Хорошо от того, что мы можем вот так вот сидеть у Ротко в гостях. Хорошо от того, что он нам одинаково нравится – заговорила со мной Аня.
– Не одинаково. Мне тоже хорошо! – ответил я и заглянул ей в глаза.
– Одинаково! Ты так много знаешь! Ты молодец! – Аня прильнула головой к моему плечу и продолжила – Ты большой молодец! Молодец!
Она приподняла свою руку вместе с моей и стала легко ею покачивать вверх-вниз, слегка ударяя косточки моих фаланг об скамейку.
– Перестань. Нет предела для развития человека! – немного задиристо ответил я.
Аня перестала покачивать наши ладони, и они ненадолго приостановились, но я подхватил это действо – взял покачивание в свои руки.
– Перестань утверждать, что я лучше тебя понимаю Ротко, например. Это не так. Ты многому меня научила – продолжал я.
В этот момент я вспомнил о двери тайной комнаты, которая была приоткрыта и которую я закрыл. Закрыл, и сторожевой принял пароль. Меня бросило в жар, как от первого поцелуя. «Как от первого поцелуя» – подумал я.
Аня прикоснулась влажными губами к моим, отчего-то сухим.
– Что с тобой? У тебя такой вид, словно я тебя впервые поцеловала.
– Мне почему-то тоже так показалось – шепотом проговорил я.
И мы вновь поцеловались.
– Теперь второй поцелуй – снова прошептал я.
Мы сидели так некоторое время, периодически дурачась: легко толкали друг друга, щипались и игриво обменивались поцелуями – украдкой, пока нас никто не видит, пока окружающие нас люди увлеченно погружались в разные эмоции от цветовых прямоугольников Ротко.
Ребенок видит мир чистым. Он не боится чувств, он не знает, что их можно скрыть. Хороший поэт должен становиться ребенком в процессе созидания; временами он находится в наивной слепоте, но его мысли духовны и задиристо откровенны. Наверно, оттого люди и пишут друг другу стихи, когда влюблены: они испытывают одно из основных первородных чувств. Как дети, не задумываясь, тянутся к матери, так порой взрослый человек слепо следует любви.
– Я люблю тебя! -…
– А вы знаете, что в две тысячи втором году вышла посмертная книга Марка Ротко «Реальность художника: философии искусства»? Рукопись книги долгое время считалась потерянной. Ее редактированием занимался сын художника. Как же его зовут… как-то… Крис… Кристофер! Точно – Кристофер. В книге Марк Ротко размышляет о свете, цвете и пространстве, а также о пути к высшей реальности, которая может с помощью них открыться. – Перед нами стоял Марк. Только не Ротко, а Марк из ресторана, когда было землетрясение, а Аня и ее друзья делали заказы у спасающегося бегством официанта; а я горел в уборной.
– Привет! – весело сказал Марк и протянул руку Ане, затем мне.
Мы тоже поздоровались «приветами» и рукопожатиями.
«Что он тут делает? Какого черта происходит? Он что, ценитель искусства?» – вопросами звучали во мне мысли о Марке. Только не о Ротко, не о том, что создавал во мне идиллию, а о том, который ее разрушал.
– Какая необычная встреча, Марк! Тебе нравится Ротко? А ты чего, один пришел? А где Кристина? – посыпались Анины вопросы на Марка.
Он что-то отвечал, я его не слушал. Мне не нравился этот человек, который вот так вот легко, уже второй раз, ворвался в мою жизнь, делая вид, что мы лучшие друзья.
– Марк, я не твой друг! – неожиданно для самого себя перебил я Марка.
Он вопросительно посмотрел на меня. Аня взяла меня за руку и крепко сжала ладонь. Она знала, что мне не нравится Марк, но при этом не пыталась меня спасти от нежеланного для меня общения. Наша игра постоянно набирала обороты и теперь разогналась до бешеной скорости, на которой мы входили в крутые повороты новых дорог, новых путей, новых событий. Казалось, она вышла из-под контроля. Мне захотелось остановиться или хотя бы выпрыгнуть на ходу. Лучше катиться кубарем по дороге, сбивая локти в кровь, но зато скорость будет куда меньше, чем у игры – у механизма, который мы с Аней однажды запустили в кафе, познакомясь друг с другом.
Аня бросила на самотек мои переживания и позволила Марку ответить невпопад на мое замечание.
– «Искусство – это всегда последнее обобщение. Оно должно привносить в нашу жизнь осознание бесконечности» – процитировал Ротко наш Марк.
– «Наша среда – продолжил я цитату художника, словно принимая бой наглости – слишком разнообразна для философского единства, в искусстве мы хотя бы находим символы, чтобы выразить наше желание достичь его».
– Это цитата Ротко? – обратилась сразу к нам обоим Аня.
– Как ты относишься к современному искусству, Артем? Думаешь, оно развивается? – Марк проигнорировал Анин вопрос, даже не поведя носом в ее сторону.
Мое сердце сжалось до маленького комочка. Дыхание перехватило после выпаленной мной заученной цитаты. Пульс побежал по моим жилам, и Аня почувствовала его в своей ладони. Она еще сильнее сжала мою руку и притянула ее к себе. Она вела себя как мать, которая переживает за своего ребенка, но выражает нежелание помочь ему отсутствием видимых действий, дабы он сам смог сделать первые в своей жизни взрослые поступки. Я перешагнул через страх разговора с незнакомым мне человеком, даже не заикаясь в процессе цитирования. Хотя Марка я видел уже второй раз, он оставался для меня таинственным незнакомцем. Несмотря на то, что я смог проговорить цитату без заикания, мне было сложно заговорить с ним вновь. Это было похоже на необдуманный поступок, который я смог совершить, не осознавая тяжести последствий. Пробежав по длинному тросу над пропастью, я выжил, но стал очень испуганным. Теперь я стоял на другой стороне огромной расщелины и смотрел в ее глубину – на Марка. И я попытался перебежать снова:
– Чт… ч… Что ты имеешь в виду? – неуверенно пробормотал я.
– То и имею. Думаешь, много дряни выставляется?
– Хватает. Х… х… – хотел я зачем-то несколько раз сказать «хватает», но получилось только одно слово. «Боже, меня сейчас разорвет!» – витало в моих мыслях.
– Я тут разговаривал с одним знакомым, он раскрыл мне тайну «Черного квадрата» Малевича. Оказывается, Казимир готовил к выставке новое полотно, но оно у него не получилось, и он его замазывал. И в этот самый момент порог мастерской переступил его друг, который закричал «Гениально!» Так, без всякого смысла, появился «Черный квадрат». Что скажешь?
Я засмеялся. Мне стало немного легче. Аня ослабила хватку. Скорость нашего механизма уменьшилась.
– Есть и та-такие мнения. Но ты же понимаешь, простота формы обманчива. Это как у Ро-Ро-Ротко. Содержание невозможно понять, не зная куда смотреть. В абстракции, как и в пазлах, всегда важны детали. К их истокам и стоит идти, а не рефлексировать обобщениями, стоя на месте. В привычной среде нам сложно увидеть многие нюансы – мы увлечены инстинктом самосохранения, фатикой и нормами поведения. Мы подчиняемся законам природы, иногда пытаемся идти против них, но смысл один – мы уже забываем, в силу мирового прогресса, любоваться этой самой природой, замечать детали. Художник же либо повторяет формы окружающего мира, либо их домысливает. Это тоже будут естественным процессом в становлении человеческого саморазвития, если только этого захотеть.
– Дааа, однако, ты красиво говоришь, словно лекцию читаешь. Ну, так, а что на счет «Черного квадрата»?
– На счет «Черного квадрата»… Думаю, идея у него есть.
– И какая?
– Просто есть и все. Каждый назовет свою. Малевич взял холст и нанес на него черное масло. Говорят, он его получил путем смешения цветов, а не взял уже готовую черную консистенцию. От этого «Черный квадрат» получился не совсем черным. Но тут, скорее, будет важным другое: те следы, что оставила кисть на застывшем масле, те трещины, что проявились после высыхания холста, та неровная форма фигуры, что ассоциируется с квадратом, та светлая рама, что обрамила собой масло Казимира и рождают высший интерес к изучению пространства и формы и, как следствие, наслаждение ими. Скажу просто, по-детски, – это безумно любопытно, смотреть на то, как легло масло, как бегала кисть Казимира по холсту, интересно заглядывать в трещины полотна. Как ребенок, можно задаваться вопросом: «почему так, а не иначе?»; можно бесконечно долго любоваться эстетикой «Черного квадрата», не отвлекаясь на сюжет работы. То есть, я хочу сказать, что можно ведь погрузиться в эстетическое изучение полотна и более классической живописи. И на ней будут следы кисти на застывшем масле, и, может, даже трещины. Но там будет и отвлекающий момент, который идет рефреном по всему холсту вдоль и поперек, вверх и вниз – у картины будет сюжет, изображение, если хотите. У «Черного квадрата» их нет. Он абсолютно избавлен от этого. И в этом его замысел – любоваться масляной картиной, на которой ничего не изображено. Это торжество пространства и формы над визуализацией сюжета, мысли над пустым созерцанием, стремления видеть – над бездумным взглядом. В конце концов, это безумно любопытно. Другое дело, люди придают «Черному квадрату» слишком много ошибочных смыслов, которых сами не понимают. Если меня спросить, гениален ли Малевич в своем «Черном квадрате», я отвечу тривиально – и да, и нет. «Нет» – потому что слишком просто для гениальности, «да» – потому что бесконечно интересно рассматривать каждый сантиметр его полотна.