К весне 1582 года поэма была опубликована еще шесть раз – в Венеции, Ферраре и Парме, – причем феррарские издания выходили, естественно, «с благословения» герцога Альфонса.
Затем наступило некоторое затишье, прерванное в 1584 году томом, выпущенным в Мантуе из-под пресса уважаемого типографа Франческо Осанна. Новое издание «героической поэмы синьора Торквато Тассо» претендовало на воспроизведение эпопеи «на основании последней авторской рукописи» с «дополнением многочисленных строф», измененных «в надлежащих местах». В обращении «К читателю» подчеркивалось, что подлинник был выверен «рукой того, кто, как всем известно, следовал каждой мысли сочинителя». Упомянутое лицо пожелало остаться неназванным, однако уже в 1612 году его имя стало достоянием гласности. Это был, безусловно, кардинал Сципионе Гонзага. Близость кардинала к Тассо, его научный и моральный авторитет мгновенно отодвинули в тень все предыдущие издания.
Так случилось, что в течение трех столетий образованные читатели Европы и Америки знакомились с шедевром Тассо главным образом по искаженному цензурой «кодексу Гонзага», в «котором „Иерусалим“ предстал более ясным, стилистически смягченным, с преуменьшенными языковыми странностями» (С. Феррари). Неудивительно, что именно этот вариант был предпочтен пуристами, шокированными грубой прямотой творения Тассо. В разное время возникали и другие издания, нередко основанные на черновых промежуточных рукописях, но ни одно из них не могло конкурировать с мантуанским.
Это продолжалось до тех пор, пока в самом конце XIX века при подготовке научного издания поэмы исследователи не установили, что ничем не оправданные поэтизмы и штампы предыдущих публикаций не имели непосредственного отношения к намерениям автора.
Известно, что типографское дело в эпоху Ренессанса было занятием, требовавшим обширных знаний и умений. Корректорами работали эрудиты, а на выпуск книги иногда уходили годы. Отец Торквато, знаменитый поэт Бернардо Тассо, специально отправился в Венецию – проследить за печатанием своей поэмы «Амадис», к выверке которой он привлек пятнадцатилетнего сына, прозываемого в те годы (чтобы не путать с отцом) Тассони («маленький Тассо»). Известно также, что среди издателей того времени попадалось немало недобросовестных, корыстных людей и что даже вычитка корректуры не гарантировала адекватного воспроизведения. В описываемом нами случае роль, однако, сыграли совершенно иные факторы.
Редактируя поэму или выбирая самые «невинные» строки из отправленных «римским ревизорам», а то и прибегая к чужим подсказкам, Гонзага действовал, по всей вероятности, из самых благородных побуждений. Не стоит забывать, что он был видным иерархом и выполнял предписания Тридентского собора. «Иерусалим» был по своей сути произведением воинствующего католицизма, и только отдельные его места противоречили доктрине. Затушевать их и постарался будущий патриарх Иерусалимский. Действовал он, разумеется, не настолько радикально, как флорентийские монахи, которые по заданию инквизиции удалили из «Декамерона» Боккаччо все непристойные и антиклерикальные элементы, но все-таки вел себя достаточно своевольно. Не исключено, что, отчасти исказив поэму, Гонзага своим вмешательством спас ее от костра.
С этого времени поэма начала печататься с редкой периодичностью[16]. В 1789 году биограф Тассо аббат Пьерантонио Серасси приступил к подготовке амбициозного, богато оформленного, но текстуально не вполне надежного двухтомника, вышедшего посмертно в 1794 году в типографии «короля печатников и печатника королей» Джамбаттисты Бодони (часть тиража была напечатана в трех томах)[17]. Фолианты Серасси, признанные повсеместно шедеврами типографского искусства, стали скорее исключением в длинном ряду последующих переизданий, более скромных по художественному исполнению и стандартных по содержанию. Достигнув России на пике интереса к фигуре Тассо, эти книги читались по-итальянски и изучались (пусть даже с привлечением источников на других языках) интеллектуальной элитой обеих столиц. Два издания 1819 и 1825 годов сохранились в личной библиотеке Жуковского, два других – 1828 и 1836 годов – в библиотеке Пушкина. Батюшков, судя по пометам на принадлежавшем ему экземпляре поэмы, напротив, пользовался более ранним венецианским двухтомником 1787 года. В целом вопрос о том, по какому из опубликованных вариантов работали русские переводчики «Иерусалима» – от А. Шишкова в начале XIX века до Д. Мина во второй его половине, – остается по сей день открытым и требует разысканий, выходящих за рамки настоящего предисловия. Однако совершенно очевидно, что при сличении дореволюционных переложений с переводом, представленным в настоящем томе, следует соблюдать крайнюю осторожность.
В наше время «кодекс Гонзага» окончательно признан неприемлемым. С появлением поэмы под редакцией Анджело Солерти (1895–1896) все последующие книгоиздатели стали заново отталкиваться от вариантов Фебо Бонна (1581–1585), возвращаясь к рукописям и устраняя недочеты предыдущих публикаций. Исследования эти, однако, до сих пор не завершены, и неизвестно, придут ли ученые когда-нибудь к единому мнению относительно подлинности текста.
IVК 1586 году, когда поэт покинул стены Святой Анны, «Иерусалим» выдержал двенадцать переизданий. Слава поэмы была безграничной. Переведенная практически сразу на итальянские диалекты, на латынь, испанский, французский, английский и, чуть позднее, на португальский, польский, голландский, немецкий, она быстро распространилась по всей Европе. Королева Елизавета I учила ее строфы наизусть, восхищаясь первыми английскими изданиями «Готфрида Бульонского», вышедшими уже в 1594 и 1600 годах. Живущему в Лондоне «знатному синьору» монархиня признавалась, что «Его Высочество (герцог Альфонс) должен быть счастлив, что его восхваляет такой великий поэт, – не менее счастлив, чем Александр Великий, восхищавшийся Ахиллом, которого прославлял великий Гомер». В 1590 году вышла рыцарская поэма Эдмунда Спенсера «Королева фей», написанная под непосредственным влиянием Тассо.
Примечательно, что именно в шекспировской Англии стали проявлять интерес к личности автора поэмы, к его трагической судьбе. Неудавшийся мезальянс, приведший к помещению поэта в сумасшедший дом, стал темой нашумевшей пьесы «Меланхолия Тассо», премьера которой состоялась в 1594 году на сцене одного из ведущих лондонских театров. В 1602 году пьесу поставили повторно, и она некоторое время шла одновременно с «Гамлетом» на вершине его популярности, пока не была утрачена. Экзальтация вокруг безумия Тассо начала сходить на нет, когда в 1638 году Джон Мильтон посетил в Неаполе маркиза Джамбаттисту Мансо да Вилла, издавшего несколькими годами ранее первую биографию поэта – «Жизнь Торквато Тассо» (1621).
Был когда-то с ума страстью своею сведен.Бедный поэт!.. —напишет автор «Потерянного рая» в латинском стихе[18].
Книга Мансо, несмотря на его искреннюю любовь к Тассо, являла собой очевидный образец мифотворчества. С идеальным представлением о Тассо как о поэте соединялось высокое понятие о нем как о человеке. Стремление биографа возвеличить покойного друга приписывало ему поступки и заслуги, в которые невозможно поверить при знании обычаев и нравов эпохи. Немаловажную роль в преувеличении и тиражировании домыслов, пущенных в ход Мансо, сыграли французские писатели, многим из которых (хотя далеко не всем) льстила ассоциация имени знаменитого стихотворца с их родиной.
Незадолго до поступления на службу к Альфонсу Тассо посетил Париж в свите кардинала Луиджи д’Эсте, прибывшего во французскую столицу по поручению папы. При этом совершенно непредставимо, чтобы молодой, никому не известный иностранец удостоился аудиенции Карла IX как стихотворец, воспевший взятие Иерусалима и подвиги «француза» Готфрида Бульонского. Непредставимо хотя бы потому, что, во-первых, короля, судя по документам, в это время не было в Лувре, и, во-вторых, потому, что поэма о Первом крестовом походе была еще не написана. Маловероятно и то, что Тассо «соединился тесной дружбой» с Ронсаром, которому, если верить молве, он дал на прочтение несколько отрывков из поэмы. Поэт, без сомнения, мог столкнуться с главой «Плеяды» в покоях королевского дворца, но никаких, даже косвенных, свидетельств подобной встречи не обнаружено. И уже совершенной фантазией представляется обращение Тассо к французскому монарху с просьбой помиловать осужденного на казнь или его панегирики о религиозной терпимости, из-за которых он якобы вынужден был покинуть Париж.
В жизнеописании Мансо впервые прозвучала упомянутая нами выше легенда о безответной (платонической) любви Тассо к болезненной и меланхоличной сестре Альфонса Леоноре, впоследствии переосмысленная в романтическом духе и породившая сентиментально-восторженный культ: вокруг поэта возник ореол страдальца, объявленного безумцем за любовь «не по рангу», – тема, подхваченная и абсолютизированная Руссо и Гольдони («Торквато Тассо», 1755).
В 1780 году, отталкиваясь от биографии Мансо, начнет обдумывать свою знаменитую пьесу Гёте, следовавший описанию привычек и вкусов поэта по более достоверному жизнеописанию Серасси. Эта «страшная», по впечатлению А. Луначарского, драма была «страшна своим замыслом, который заключается в изображении даровитого, страстного, естественного человека, настоящего человека, которого за талант приближают ко двору, и он вдруг осмеливается считать себя не только привилегированным шутом, а равным аристократам человеком и полюбить одну из принцесс. За это – гром и молнии, за это – полная гибель, и гибель моральная, потому что принцесса тоже относится к любви поэта так, как если бы ей сделала предложение обезьяна»[19].
В 1800 году будет опубликована литературная мистификация Дж. Компаньони «Бдения Тассо» – сочинение, якобы найденное шестью годами ранее в Ферраре и выдаваемое за подлинные записки поэта в заключении. Очень быстро переведенные на несколько европейских языков (в том числе дважды на русский – в 1808 году), «Бдения» укрепят Байрона в правоте своего видения и, вкупе с книгой Мансо, подскажут ему сюжет «Жалобы Тассо» (1817), в которой герой элегии предвосхитит «байронического героя». Слава Тассо перебросится на другие искусства, главным образом на музыку и живопись. По европейским сценам с триумфом прокатятся оперы Монтеверди, Генделя, Сальери, Глюка, Гайдна, Россини (если называть только самые известные). В России с небывалым успехом пройдет драматическая фантазия Н. Кукольника. «Невзгоды судьбы этого несчастнейшего из поэтов» запечатлеет в своей симфонической поэме Ференц Лист.
К XIX веку ничем не оправданный миф о Тассо как о непризнанном гении затмит его гениальное произведение, что особенно проявится в живописи: если Пуссен, Ван Дейк или Буше возьмут за основу эпизоды из «Освобожденного Иерусалима», то Э. Делакруа в картине «Тассо в темнице» последует уже не поэме, а легенде. Вслед за ним Ш. Бодлер воспримет судьбу великого итальянца через видение живописца, прочитавшего элегию Байрона:
Поэт в тюрьме, больной, небритый, изможденный,Топча ногой листки поэмы нерожденной,Следит в отчаянье, как в бездну, вся дрожа,По страшной лестнице скользит его душа[20].Облекая Тассо в ризы мученика, романтики не отдавали себе отчета в том, что во время написания большей части «Освобожденного Иерусалима» поэт состоял придворным стихотворцем с жалованьем по пятнадцати золотых скудо в месяц и с освобождением от всяких определенных обязанностей, чтобы не стеснять его в литературных занятиях. Когда в двадцать один год Тассо прибыл в Феррару, город был занят приготовлениями к приему новой герцогини, Варвары Австрийской. По этому случаю были устроены блестящие батальные игры и турнир, в котором приняло участие сто рыцарей. Дальнейшая жизнь поэта в герцогском замке представляла собой бесконечный праздник с его вихрем развлечений и сказочным великолепием. Театральные представления сменялись охотой, маскарадами, выступлениями стихотворцев, философскими диспутами. Соперничать с блеском и роскошью Феррары могли разве что Венеция или Флоренция.
Вернувшись из Парижа, Тассо сочинил изящную пасторальную драму «Аминта», поставленную в 1573 году в одной из летних резиденций Эсте в присутствии многочисленной знати. Эта была «романтическая идиллия, легко и свободно вылившаяся из глубины сердца Тассо, переживавшего тогда один из самых радостных периодов своей жизни» (Н. Дашкевич). Иначе говоря, поэт пользовался всеми возможными милостями и почестями, к которым, кстати сказать, был склонен.
Поборникам романтизма трудно было признать столь очевидные факты. «Дворянин и нищий, благородный, прекрасный собою, – сетовал Н. Полевой, – мужественный, но допускаемый в общество только с клеймом ученого и стихотворца; человек с сердцем, созданным для любви истинной, и погрязший в мире волокитства и чувственной любви; приведенный притом судьбою ко двору самого ничтожного, мелкого тирана, тщеславного властителя Феррары, владения которого были окружены такими же ничтожными властителями, старавшимися превзойти один другого в роскоши, гордости и своеволии против низших среди придворных – низких ласкателей, бездушных и развратных, – Тассо ошибся, равно и в жизни и в направлении своего гения»[21].
Нельзя отрицать, что «обласканный» герцогом поэт действительно начинал разочаровываться в придворной жизни, однако было бы ошибочно (даже с точки зрения хронологии) связывать жестокие условия его содержания в одиночной келье с «Освобожденным Иерусалимом», как повествуется об этом в «Паломничестве Чайльд Гарольда»:
Феррара! Одиночеству не местоВ широкой симметричности твоей.Но кто же здесь не вспомнит подлых Эсте,Тиранов, мелкотравчатых князей,Из коих не один был лицедей —То друг искусства, просветитель новый,То, через час, отъявленный злодей,Присвоивший себе венок лавровый,Который до него лишь Дант носил суровый.Их стыд и слава – Тассо! ПеречтиЕго стихи, пройди к ужасной клети,Где он погиб, чтобы в века войти, —Его Альфонсо кинул в стены эти,Чтоб, ослеплен, безумью брошен в сети,Больничным адом нравственно убит,Он не остался в памяти столетий.Но, деспот жалкий, ты стыдом покрыт,А славу Тассо мир еще и ныне чтит[22].VСовременник Байрона, итальянский поэт Уго Фосколо рассказывал, что однажды вечером, стоя на берегу моря в окрестностях Ливорно, он наблюдал за вереницей галерных рабов, тяжелым шагом возвращающихся в бараки. Скованные попарно цепью, узники набожно и горестно пели литанию, в словах которой Фосколо узнал мольбы, вложенные Тассо в уста христиан, совершающих крестный ход перед последним штурмом Святого града.
Такой, поистине всенародной, популярности Тассо, разумеется, не предвидел. Он отдавал себе отчет, что пишет для взыскательных ценителей поэзии, для высокообразованных представителей дворянского круга, для «галантных придворных», но не был до конца уверен, что поэмой может заинтересоваться и более широкая аудитория: «Никогда не пытался я понравиться глупой черни, – убеждал он „римских ревизоров“, – но в то же время я не хотел бы угождать одним мастерам искусства. Напротив, у меня есть серьезная амбиция снискать рукоплескания обыденных людей»[23].
Мы не погрешим против истины, если скажем, что Тассо на протяжении тридцати трех лет писал, хотя и с перерывами, одну грандиозную религиозную поэму об освобождении Иерусалима. «Все другие сочинения в стихах и прозе, по существу, только дополняют ее и тем самым представляют собой менее значительные художественные опыты, ценность которых проявляется только при рассмотрении главного произведения» (Ланфранко Каретти). Результатом этого титанического труда стали три обособленные книги общим объемом более сорока тысяч строк, если исключить забракованные варианты и предварительные заготовки. Речь идет о поэмах «Ринальд» (1562), «Освобожденный Иерусалим» (1581) и «Завоеванный Иерусалим» (1593).
Первая представляла собой галантно-героический рыцарский роман – пробу пера будущего мастера. Последняя – кардинальную переработку «Освобожденного Иерусалима», его, по существу, отрицание. Увеличенная на четыре Песни, лишенная большинства любовных приключений и «светских» эпизодов, насыщенная идеями, почерпнутыми из богословских сочинений, новая редакция, возможно, и была строже с точки зрения классического вкуса и христианского благочестия, но в художественном отношении безнадежно проигрывала «Освобожденному Иерусалиму», с которым по сей день отождествляется имя Тассо.
Обращение поэта к истории Первого крестового похода не было случайностью. Торквато едва исполнилось четырнадцать лет, когда в 1558 году турецкие пираты разграбили Сорренто, где жила в то время его старшая сестра Корнелия. Молодая женщина, к счастью, избежала резни и не попала в гарем к султану, как опасался ее отец, но на впечатлительном, ранимом подростке, долгое время не знавшем о судьбе сестры, событие это не могло не оставить трагического отпечатка. Нападение на Сорренто произошло за несколько лет до кровопролитной битвы при Лепанто (в которой участвовал, кстати сказать, будущий автор «Дон Кихота»): в 1571 году союзный испано-венецианский флот нанес поражение флоту Оттоманской империи, положив конец владычеству турок на Средиземном море. Италия была спасена «от наводнения варварами» (Г. Гегель), однако десятилетия страха перед мусульманским нашествием естественным образом привели ко всеобщей вспышке религиозности.
Мы не станем применять к иным эпохам собственные мерки. Отметим только, что в отличие от России Крестовые походы всегда воспринимались в Европе как акт покаяния и служения делу веры, ибо, по слову проповедника, «живыми или мертвыми» христиане принадлежат Богу. В XV–XVI веках Латинская церковь неоднократно призывала христианских государей, разобщенных и своекорыстных, к повторным Крестовым походам – не за земные королевства, а «за Царствие Небесное». Тассо прочувствовал этот призыв и выбрал историческую тему – самую крупную из возможных в его эпоху. Выбор этот, отличавшийся необыкновенной прозорливостью, во многом способствовал успеху эпопеи.
Основываясь на принципах Аристотеля и отрицая бессюжетность своего предшественника Ариосто, Тассо провозгласил целью стремление к внутреннему единству, понимаемому как подчинение поэмы законам, которые ему подсказывало безошибочное чувство гармонии. В «Рассуждениях о поэтическом искусстве, и в особенности о героической поэме» он сравнивает эпопею с чудом сотворенного Богом мира:
Мир, заключающий в своем лоне столько разнообразных вещей, един: едины его форма и сущность, един узел, связующий и сочетающий свои части в несогласованном согласии – все ему довлеет, и, однако, нет в нем ничего излишнего и ненужного; подобным образом, по моему мнению, и превосходный поэт (который не по чему иному именуется божественным, как по тому, что в действиях своих он уподобляется Верховному Мастеру, становясь причастником его божественности) способен создать поэму, в которой, как в уменьшенном мире, строятся в боевой порядок войска, идут на суше и на море сражения, осаждаются города, происходят единоборства, устраиваются турниры; в одном месте описываются голод, жажда, бури, пожары, чудеса; в другом – держатся небесные и адские советы; еще где-то мы наблюдаем мятежи, раздоры, заблуждения, столкновение случайностей, колдовство, подвиги, проявления жестокости, храбрости, учтивости, великодушия; в третьем месте происходят любовные истории, то счастливые, то несчастные, то радостные, то исполненные сострадания, – и, несмотря на все это разнообразие вещей и явлений, в ней содержащихся, поэма должна быть единой, единой должна быть ее форма, ее фабула, чтобы все эти вещи между собой перекликались, чтобы они друг другу соответствовали и друг от друга необходимо и правдоподобно зависели, чтобы по отнятии одной части или при перемене ее местоположения разрушалось самое целое.
«Deus vult»[24], – ревела 26 ноября 1095 года собравшаяся во французском Клермоне толпа, теснясь к помосту, с которого папа Урбан II призывал отправиться на Восток и освободить Иерусалим от варварского владычества мусульман. Первый крестовый поход был, по убеждению Тассо, событием высокой духовности. Рыцари, «принимавшие в нем участие, имели, особенно в глазах современной поэту публики, совершенно идеальное значение. Люди, покинувшие свою родину, свободно решившиеся понести всевозможные лишения, не уклонившиеся от священной своей задачи среди всевозможных неудач и, наконец, после многих чрезвычайных усилий восторжествовавшие над всеми препятствиями, – такие люди, без сомнения, представляют собою самый лучший и благодарный сюжет для развития эпических изображений» (И. А. Татарский)[25]. Как сказано у апостола: «И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную» (Мф: 19, 29).
Нельзя не признать, что набожность поэта была далека от наивного воодушевления XI века, от жестокой экзальтированности прошлого, и все же основной пафос «Освобожденного Иерусалима», его лейтмотив, безусловно, состоит в воспевании христианского самопожертвования, в призыве к аскетическому отречению от земной любви во имя служения Богу.
В лагере противников «Освобожденного Иерусалима» не раз утверждалось, что «чистый лирик» Тассо потерпел сокрушительное поражение, не сумев придать поэме ортодоксальный католический характер, поскольку его внутренне противоречивое мироощущение ослабило основную религиозно-эпическую тему.
В лагере сторонников, напротив, господствует уверенность, что творение Тассо в полной мере раскрывает страстную сторону религии, приподнятое, благочестивое рвение. Тассо, отмечал Батюшков, был «великим художником, который умел сочетать в своем творчестве классическое понимание красоты с миросозерцанием искренно верующего христианина». «Чувственность, примешанная к мистицизму», – охарактеризует поэму Дж. Кардуччи.
И тем и другим мнениям противоречит (по крайней мере, внешне) настойчивое обращение Тассо к демонологии, будто бы низведшей поэму к завлекательной волшебной сказке.
«Тасса внук» (выражение Пушкина), вольнодумец Вольтер в «Опыте эпической поэзии» (1728) возмущался смешением в христианской эпопее светских и религиозных элементов, описанием колдовских обрядов, этих «смешных и странных» ритуалов, которые не могут не удивить «здравомыслящего читателя». Подобный «избыток воображения», писал автор «Генриады», неприемлем для англичан и французов, но почитается «чуть ли не как религия суеверным итальянским народом». (В скобках напомним, что на удалении «магических» эпизодов настаивала инквизиция.)
Вольтер был прав, говоря, что суеверия были в моде в Италии во времена Тассо. Демонология процветала чуть ли не наравне с официальной религией. Вопреки ригоризму Контрреформации отношение к алхимии и астрологии отличалось терпимостью: магию практиковали многие церковные иерархи и даже римские папы. «Как это ни кажется нам странным, – подчеркивал искусный стилизатор В. Брюсов, – но именно в эпоху Возрождения началось усиленное развитие магических учений – … – . Неопределенные колдования и гадания Средних веков были в XVI в. переработаны в стройную дисциплину наук, которых ученые насчитывали свыше двадцати – … – . Дух века, стремившийся все рационализировать, сумел и магию сделать определенной рациональной доктриной, внес осмысленность и логику в гадания, научно обосновал полеты на шабаш и т. д.»[26].
Следуя традиции, Тассо считал магию священной мудростью, а волшебство – проделкой Дьявола, Князя тьмы Плутона, вредящего крестоносцам, на стороне которых Бог, ангелы и тени героев, павших на войне с неверными. Подобно театральному постановщику, он убедительно применяет в своей поэме фантасмагорию, рассчитывая на некий высший сценический эффект. Повествование настолько логично, элементы конструкции настолько тщательно выверены, что фантастическое кажется порой убедительней самой приземленной механики – присутствующим здесь же детальным описаниям метательных снарядов, осадных башен и устройству клумб в волшебном саду коварной Армиды. Калейдоскоп беспрерывно сменяющихся эпизодов ошеломляет, оправдывая самые смелые ожидания. «Поэма эта, – признавал Шатобриан, – превосходна по своей композиции. Она учит, как сочетать предметы изображения, не смешивая их между собою: мастерство, с которым Тассо переносит вас с поля битвы к любовной сцене, от любовной сцены на совет, с крестного хода в волшебный замок, из волшебного замка в военный лагерь, от штурма в грот отшельника, из шума осажденного города в тишину пастушеской хижины, – мастерство это достойно восхищения»[27].
То, что «Освобожденный Иерусалим» изначально построен на конфликтах, именуемых литературоведами амбивалентностью, было отмечено давно. Конфликты присутствуют здесь на всех уровнях – военном, идеологическом, нравственном, символическом. Это и столкновение двух миров – христианства и ислама, и борьба цивилизации против варварства, и противопоставление сельской стихии нарождающемуся городу. На этом возвышенном фоне выявляется множество противоречий не столь масштабных, продиктованных чувствами, свойственными человеческой натуре, – завистью, тщеславием, оскорбленной гордостью, жадностью.