Пошла расслабуха: по второй закурили, по третьей.
С полчаса колонна стояла на окраине села.
Стадо буренок выползло из тумана. Пастушонок с ними, мальчишка лет десяти, любопытный. Встал, ноги растопырил и смотрит на военных, а сам прутиком целится в них, скалится белозубо. Ближе всех к пастушонку, скатившись с дороги, стояла бээмдэшка; на гусеницы глины ей намотало, как фарша на мясорубку. Сержант к башне прислонился, глядит во все стороны, заметил пацана, крикнул ему:
– Ей, пацан, иди сюда. Жрать хочешь?
Мальчишка перестал махать прутиком и настороженно посмотрел на чужого солдата.
– Чего молчишь, бестолочь? Ты с этого села? – Сержант спрыгнул на землю и шагнул к пареньку. – Не боишься, што ль? Не боись. Мы не страшные. Коров твоих не тронем. Но лучше гони их от дороги, да и сам не сиди здесь. Видишь, техники сколько. Чего молчишь, говорю? Тебя как звать?
Мальчишка наклонил голову, исподлобья чертит сержанта сорочьим взглядом. Потом попятился назад – все быстрее, быстрее. И вдруг побежал. Отбежав метров на десять, он громко закричал на ломаном русском:
– Ухады! Здохнэшь! – и вовсю припустился прочь от дороги, нырнул в гущу коровьих тел и пропал из виду.
Сержант даже попятился от удивления, машинально дернул автомат с плеча.
И в этот момент плесканулась с окраины села длинная автоматная очередь.
Когда не ждешь, и шарик лопнет – в штаны наложишь. Народ носом в снег, кто в грязь повалился – кому как повезло. Залегли. С той стороны больше не стреляли. Снайперы взяли на прицелы калитки, заборы. Только все без толку – тихо на той стороне. Напуганные выстрелами коровы сбились в кучу, добрыми влажными глазами косились на людей, мычали, будто просили не пугать их, не мучить без надобности.
Комбат уж на нервах: «Грузиться!» кричит. Кричат лейтенанты: «По машинам, маму вашу!» Поднимаются солдаты, метут с бушлатов крошевой землистый снег, а снег тает прямо на руках – стынут солдатские руки.
Только сержант не поднялся.
В суете поначалу не обратили внимания.
Когда стрельнуло, сержант боком неловко пошел, дошел до бээмдэшки, грудью в борт уперся и сполз вниз под гусеницы. Сержанта перевернули на спину; он потерял сознание и начал умирать. Кровь алыми шариками пузырилась на его губах, шарики лопались. Тело ритмично вздрагивало в смертных конвульсиях.
Тот смешной солдатик, розовощекий Прянишкин, вдруг зарычал – вскинув автомат, застрочил без остановки. Заходил автомат в его руках и стал харкать огнем прямо в лупоглазых толстых буренок – в самую гущу коровьего стада. Махнули буренки врассыпную, взревели раненые животные; одна легла сразу – припала на передние ноги, захрипела. Опустошив магазин, Прянишкин прижал к «бронику» горячий автомат, опустился на истоптанную коровьими копытами жухлую траву и заплакал.
Умирала буренка тяжело: удивленно водила черным глазом, мычала утробно, сучила копытами; кровь, перемешиваясь с пахучим спекшимся навозом, разжижала его. И талая земля под теплым еще коровьим телом становилась красной.
К Прянишкину подбежал взводный Данилин, выхватил у него автомат и стукнул солдата кулаком по каске.
По-настоящему войну ощутили, когда батальон заходил в Грозный.
Грузовики катились по городским улицам, разбрасывая по асфальту прилипшую к колесам глину. Мимо на бешеной скорости пронеслась грязнущая бээмдэшка с батальонной разведкой. Иван подумал: «Не нам первыми быть… Говорят, город артиллерией обработали. Во дают! Это что ж за дела такие?»
С этого момента все события того дня записались в памяти как на черно-белую кинопленку – без красок и почти без звука.
Пока Иван размышлял что да почему, на пути стали вырастать городские кварталы. С балкона первого этажа за ними, движущимися теперь в колонне по городской улице, наблюдали мужчина и женщина. Мужчина нагнулся и что-то стал говорить женщине. Та игриво захохотала, дружелюбно помахала военным. И спокойно стало у Ивана на душе. Страхи пропали. Город обычный, как все другие города. Ну, постоят военные, пошумят местные. Что ж делать? Демократия! Потолкается народ и разойдется.
Их обстреляли, когда первые машины выруливали с улицы на широкую площадь.
Иван, когда вспоминал этот бой, не мог назвать улиц и площадей, но всегда удивлялся, как их всех в тот момент сразу не поубивало.
Подбили головной танк: сорвало гусеницу, вспыхнуло в силовом отсеке. Танк пошел юзом, закрутился на месте – взревел как бешеный. Медленно завращалась башня. Чуть перепонки не лопнули, – схватился Иван за голову, – бахнул выстрел. Вырвалось пламя из танковой пушки. Огрызался, плевался танк огнем. Взрывалось в домах: летели по улице камни, стекла с бетоном и домашней утварью, заполыхало в окнах и на балконах. Иван успел подумать, что поздно теперь назад, теперь хана им всем, но от кого наступит «хана», он не знал, потому что врага не видел.
Не урчало теперь в воздухе, но грохотало все вокруг неистово.
По танку дали залп гранатометчики. Присел Иван, повалился под колеса от страшного грохота, а когда поднял голову, увидел башню танка, как в замедленной съемке летящую по воздуху.
Десантники прыгали с бортов, рвали на себя холодные затворы автоматов, искали глазами противника. Вся площадь грохотала и взрывалась. Иван стрелял. Кончились патроны. Но ему казалось, что стрелял он мимо, и в какой-то момент стало ужасно обидно, что мимо. Дернул на себя затвор – заклинило автомат – ствол задымился. Вокруг стали падать солдаты. Он подбежал к одному, тронул, к другому. Не видел лиц, но понимал, что убиты они. Рвало боекомплект в той самой грязнущей бээмдэшке. Двое еще живых обгоревших до неузнаваемости разведчиков корчились под гусеницами: как рыбы засыпающие, разевали красные рты без губ, скребли скрюченными черными пальцами.
Рядом взорвалось.
Посыпалась земля, камни, осколки. Горячим обожгло щеку. Повалился Иван, рукой за лицо. Отнял, смотрит – кровь на ладони. Зацепило? Царапина! Шквал огня снова придавил его к земле: он рухнул в грязь, больно стукнулся подбородком о холодное цевье чужого автомата. Автомат был Прянишкина, того самого чудного из третьего взвода. Прянишкин лежал рядом, свернувшись улиткой, прижав руки к животу, смотрел стеклянными глазами на Ивана.
«Готов, готов. Может, ранен? Надо посмотреть. Нет, готов. В живот, в живот прямо попало».
Разворотило Прянишкину внутренности; он кишки руками пытался обратно запихать, в разорванный живот, так и умер. Пополз Иван, прихватив автомат с двумя магазинами, остальные покорежило и смешало с кровью и чем-то черным густым из живота Прянишкина.
За сожженной бээмдэшкой пристроился пулеметчик, ефрейтор Мишка Дорничев из Подмосковья. Второго номера убило у Мишки. Ефрейтор отстегнул короб от пулемета, отбросил в сторону. Вокруг пустые ленты змеями вьются. Взводный Данилин орет Ивану в ухо:
– Дорничева видишь? Бэка ему тащи, – и взглядом указал на убитого второго номера, в руке у того коробка с пулеметными лентами. – Позицию поменяйте. Я прикрою.
Иван схватил короб, чуть не с силой вырвал из окостенелых рук второго номера. Побежал через площадь. Зацокало по асфальту. Рухнул Иван под гусеницы на Дорничева ноги. Дышит, дышит. Ефрейтор от неожиданности чуть не кинулся на Ивана. Узнал, шмыгнул носом.
– Ленты? – ткнул грязным кулаком по коробке. – Курево есть?
Перезарядили пулемет. Иван видит фигурки в конце улицы у перекрестка. Дорничев та-да-дакнул разов пять в их сторону – сдуло фигурки. Но там, видно, засекли пулеметчика. Из гранатомета дали залп: первый – мимо, второй – прямехонько по машине. У Ивана звон в голове. Он ефрейтора по спине лапанул, подхватил. И тащит. У ефрейтора кровь из ушей струйками. Только они поднялись, дернулись бежать, тут Дорничев как охнет, и сразу ноги у него подкосились.
Иван его за ворот тащит, не останавливается. Ефрейтор стонет:
– Убило меня, не больно, ног не чувствую.
– Пулемет брось, брось, брось! – Иван ему.
Дорничев сознание теряет, но в пулемет вцепился так, что ладонь прикипела к горячему стволу, а он уж боли не чувствует, только мясом горелым пахнет.
– Ты что! Я ж расписывался за него. А сдавать, когда на дембель, сдавать…
Бредит ефрейтор. Иван дотащил его, упал рядом. Щупает себя по бокам – не ранен он, не ранен! Везет ему как черту, как ста чертям!!
Бушлаты, бушлаты вокруг. Свои. Лица. Рты черные, глаза из-под касок.
Очухался Иван. Прихватил пулемет: ленту вправил, затвор рывком на себя. Стрелял Иван прицельно – не торопился. Видит человечков – маленькие такие, будто игрушечные. Прикинул: метров сто пятьдесят. Подправил прицел. И короткими очередями, как учили, застрочил по врагам. Старался Иван, язык даже прикусил, а когда увидел, что упали двое и не поднялись больше, закричал, стал кулаком грозить. Страшно Иван кричал, матерно, как на войне всегда кричат. И откуда знал-то? Выходит, что солдат он, солдатом стал, само собой так получилось.
Часа через два жестокого боя к окруженным и истекающим кровью десантникам прорвалась родная пехотная «мабута». Стали грузить раненых. Подкатили два бэтера. Наводчики ливанули крупным калибром во все стороны. Утих бой на время. В бою Иван то терял слух, то снова слышал рваные крики, команды:
– Мать еп, возьми этого.
Данилин, Данилин. На месте командир.
Вдвоем они подхватили раненого. Вдруг толкнуло Ивана: почувствовал он, что по лицу потекло у него. Но к удивлению своему, не падал Иван, не подкашивались ноги. Он снова потянулся к истерзанному осколками бушлату. Тут и заревел Данилин матюгом:
– Все, все, брось! Да не держи, брось, говорю. Убит.
Пуля попала раненому в голову – размозжило лицо. Кровью и забрызгало. Данилин пригнулся, Ивану показывает, чтобы назад отползал.
– Теперь подождешь, торопиться тебе некуда, некуда, – бормочет Данилин.
Остаток дня эвакуировали раненых, на следующий воевалось уже как обычно. Вспомнить Буча остальные дни по отдельности не мог, как ни пытался – все одинаково было. Одинаково, как на войне.
Когда ж все было-то? Хоть убей, Ивану не вспомнить. В общем помнит, а чтобы разложить по дням – ну, хоть убей. «На войне как на войне», – подумал Иван и стал глаза тереть что есть силы, чтобы не заснуть ему.
К вечеру сильно похолодало. В здании, где теперь прятался Иван, было ничуть не теплее, чем за стенами и оконными провалами.
Снег больше не шел.
Ветер гудел, подлый ветер, все остальные звуки глушил. Днем сильно стреляли. К вечеру, будто отдыхать народ разошелся. Тишина, только ву-у, ву-у-у-о-о-ы-ы!
Иван ворот поднял, фляжку нащупал в кармане.
Эх, погорячились они с Данилиным. Надо было хоть день выспаться. Все время, что они стояли под Аргуном на позициях, урывками спали. Оттого голова тяжелая, глаза – будто песка в них насыпали.
Дрожит Иван от холода: зубами стучит – так стучит, что слышно всему городу, да что там городу, всему миру! Сунул меж зубов платок, стиснул зубы. Фляжку нащупал – холодная фляжка, ледяная. Стал он проваливаться в черноту – будто затягивало его глубоко, засасывало тягучей дремой.
Лопухи, лопухи кругом.
Странно – зима, а зелено вокруг. Иван сообразил – сон это. Опять, опять!.. Надо бы очнуться. Но он знает, что это всего на минутку. Чего случится, если он посмотрит сон всего минутку и снова станет ждать – ничего ж?
Холодный сон…
Сидит Иван в лопухах и курит. Лет ему десять. Смешно. Пацаны все курили – пробовали уж, а он боялся отца. Узнает – запорет насмерть. Крут отец у него. И будто бы уехали родители из дома. Остался Иван один. Папиросы отец не прятал. Иван знал где – они или в серванте на кухне, или под скатеркой в столе. Достал себе папироску. Закурил. Огонек тлеет, дымок идет, а не пахнет. Думает Иван: правильно, что не пахнет, а то учует отец. Беда будет тогда. Вдруг тень над лопухами. Иван голову вжал в плечи, папироску прячет. Отец черной тучей склонился над стриженой Ванькиной головой. Лицо злое, рот открывает, говорит что-то, только слов не слышно, в руках у отца солдатский ремень с медной звездой. Отец ремнем трясет, щелкает как бичом. Иван ни жив ни мертв. И звук от ремня донн, донн…
Донн!
Проснулся Иван.
Пошевелиться не может: так замерз, что ног, рук не чувствует. Тишина вроде. Но вдруг слышит голоса – где-то внизу переговариваются. «Надо было поспать перед выходом хоть часа три, надо было… Пришел стрелок долбаный. С „эсведехи“ бьет, как я и думал». И вдруг нашло на Ивана такое верное, неудержимое, когда знаешь, что все получиться, что твой верх сегодня будет, что тебе нынче повезет, а не врагу твоему.
– Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить. Да плевать! Как ста чертям везет, как тысячам!! Не бзди, Петюня, щас я его укатаю за тебя, за пацанов.
И укатал.
Левее от того места, где хоронился Иван, была дыра в полу – здоровенная дыра – снарядом разворотило перекрытие на третьем этаже. Оттуда из провала и доносились голоса.
Ах ты, ветер ветерок, вовремя задул, в самый раз. Гудишь себе и гуди. Как в трубе – ау-у-у-у, ау-у-у-у! Там внизу не ждут, не чуют.
Иван вытянул фляжку и влил в рот остатки спирта. Отпустило. Побежала кровь по венам. Сжал Иван кулаки, а когда разжал, сразу и решил действовать. Времени на раздумья не было у него. Иван пощупал себя по груди: молодец он – все железное снял заранее, рядом положил. С насиженной фанерки завалился он на бок, автомат держит на весу. И пополз. Ползет – по миллиметрику вперед продвигается. Сумерки только начинали сгущаться: бледнеет вечер, но здесь, внутри пустого, холодного дома, темень. Заглянул Иван вниз: стрелок у окна, второй в охранении сзади в трех шагах. Подумал, что на этажах могут и другие быть. Не было времени на раздумья.
Иван прицелился. Когда стрелок прильнул к окну, плавно, как на стрельбище, нажал на курок.
– Тух-х, – грохнул выстрел, и вслед один за другим: – Тух-х, тух-тух-тух!
Только в кино так бывает: смотришь в глаза своему врагу, выцеживаешь из себя слова, страшные слова проклятий, а потом холодный ствол направляешь прямо в лоб и стреляешь. Дрожит враг, страшно ему умирать. Вот она расплата, – вот она случилась желанная месть. Не было у Ивана времени на кино… Первая пуля досталась тому, кто копошился сзади, тот как куль сразу и повалился. Стрелок успел только головой дернуть, вторым выстрелом разнесло ему позвоночник – попало между лопаток. Он захрипел и сполз на пол. Иван сверху делово по очереди всадил в каждого еще по три пули, тогда только уронил автомат и ткнулся лицом себе в рукав.
Трясло его, колотило.
Он перевернулся на спину, достал из кармана флягу, стал трясти капли себе на губы, защипало расцарапанный нос.
Целая вечность прошла. Иван теперь знал, что такое вечность.
Он сидел на краю пролома и жадно курил. Тело согрелось, прояснилось в голове, даже жарко стало. Нужно было уходить, но Иван медлил.
Что-то случилось в мире.
Гудит ветер. Он стихнет, когда ночь раскидает по небу звезды, и луна прольет на землю свой мертвенный свет.
Первый раз он убил явно. Так близко лежал поверженный им враг, что не смог Иван сдержать желания увидеть его лица. Еще трепетало где-то внутри его сердца. Он поджег вторую сигарету. Докурив и эту, присел, перевернул к себе тело стрелка. Посветил Иван фонариком – чубчик белесый, серебряное кольцо в ухе. Глянул в мертвеющее лицо стрелка и сразу решился. Оттянул ворот его добротной куртки – голова безвольно откинулась, глухо стукнувшись об бетон. Иван достал из ножен клинок с широким лезвием. Не раздумывая и не сомневаясь более, стал резать…
Замерло, екнуло сердце и снова ровно застучало в груди.
Долго полз Иван по снежной грязи.
Давил на шею автомат. Мешался и сваливался все время в сторону рюкзак с добротными натовскими берцами и головою стрелка.
Скатился Иван в свой окоп в глинистую грязь.
Он сидел, прислонившись спиной к холодной земляной стенке окопа. Его трогали за плечи, трясли, совали под нос фляжки, чиркали зажигалками. Он ничего не слышал и не видел, – он снова оглох, как тогда, в первом своем смертельном бою. Он был не пьян. Но он впервые в жизни ощутил себя мертвецки пьяным – так, что все понимал и думал беспрерывно, но сделай он шаг – и рухнет лицом в жижу под ногами, и не встанет, захлебнется в этой вонючей слизи.
Ивану выдали новое «хэбэ» и бушлат. Старшина ворчать стал: чего это солдату такое исключение – только ж меняли, три дня как. Данилин сказал, что по личному приказанию командира батальона.
Солдаты катали голову по крышке снарядного ящика. Савва, друг Бучин, веселый узкоглазый калмык, говорит:
– Слышь, братан, дай я ухо отрежу? Нож тебе подарю. – Он вертел перед Иваном трофейным клинком с кровостоком, кричал: – Буча пацан. Пацан сказал, пацан сделал. Это этот, да, лыжник, финн?
– Иди ты, Савва, со своим ножом, – беззлобно посылал его Иван. – Прибалт это, дурья твоя башка, биатлонист.
– Э, брат, ты у него нашел деньги, да? Им, говорят, за нас платят долларами? Делись, да, – гогочет Савва.
– Ботинки я снял с него. Вон стоят. Добрые ботинки. Режь ухо, мне не жалко. Ботинки себе возьму.
Они стояли на позициях еще три недели. Потери были, но незначительные. Скоро войска взяли Аргун. В газетах писали, что война ненадолго: боевиков придавили на всех направлениях, и они хотят замиряться. Иван плохо разбирался в политике.
К весне Ивана сняли с передовой и отправили дослуживать в родную часть.
Перед отправкой позвал Ивана взводный Данилин. Иван вдруг заметил, что глаза у старлея голубые – небесного цвета. Такие бывают только у детей и десантников.
– Ты вот что, Знамов, – Данилин будто собирался с мыслями. – Представить тебя решено к ордену, – и вдруг совсем не по-военному, не по-уставному, просто, как друг и товарищ фронтовой, сказал: – Ты только помни, Буча, всегда помни, озвереешь, не сможешь жить среди нормальных людей. Оставайся человеком даже на войне.
Старший лейтенант Данилин погиб за две недели до Ивановой демобилизации.
Когда ехал Иван на дембель, про Данилина не думал и о словах его не вспоминал. Мечтал о бане – как затопит отец. Как на пасеку они с соседями Болотниковыми поедут, раков на Дон ловить. Вообще, о новой жизни думал.
А старое?
Что ж, отпустит потихоньку. Молодой он – чего ему?
* * *В Волгоградскую степь весна приходит в конце марта.
В апреле уже рдеют на пологих курганах тюльпаны; птица степная щебечет, а которые с ветром вернулись из чужих краев, бродят по черной маслянистой пахоте, привыкают к запаху родной земли.
Двор Знамовых в Степном не хуже других: дом еще советской постройки белого кирпича на две семьи, палисадник с теплицами, георгины у крыльца.
Года два как поставил отец Знамов баню. Ивана в армию проводили и начали строиться. Соседи Болотниковы, что жили с ними через стенку, помогали. Отец их, да старший Игорь выпивали крепко. Иванов-отец этого дела не любил, но терпел. Как всякие добрые соседи привыкли Знамовы и Болотниковы друг к другу. Так – в согласии и ссорах – жили уже много лет. С младшим Витькой соседским, тридцатилетним хитрющим, но трудолюбивым детиной, да со своим кадыкастым Жоркой, пятнадцатилетним подростком, и построили за неделю.
В письмах мать упоминала про баню.
Иван всю дорогу чесался от нетерпения, мечтал, как приедет, раскинется на горячей полке и задохнется от березового духа.
Как вернулся Иван домой, стали его расспрашивать про войну.
Иван герой!
С материной работы приходили женщины, с отцовой мужики-механизаторы. Подопьет народ – и к Ивану: расскажи, что ж там на самом деле было? По телевизору одно говорят, в газетах другое пишут. В городе, передавали по местным новостям: хоронили какого-то мальчишку-солдатика совсем молоденького, а перед гробом несли фуражку его и медальку на подушечке. Мать гостям подливает – ну, чего к парню пристаете? Сама слезу смахивает, чтоб Иван не видел.
Вышли с мужиками курить.
По небу – облака. Так плывут, будто в ряд выстроились, шеренгами стройными, колоннами.
Ветер задул – ву-у-у, ву-у-у-у.
Облака высоко. Их ветер гулящий степной не достанет. Там, в выси, свои потоки – восходящие.
С мужиками понятней объясняться. Женщины они что ж – сразу печалиться, плакать. Мужики по-деловому выспрашивают – все служивые в прошлом – про тактику, вооружение современное.
Хмельно Ивану – хорошо.
Но будто тяжесть какая внутри у него появилась, даже рукой провел по груди, словно хотел проверить, не забыл ли он снять бронежилет. Одно время таскали «броники» и днем, и ночью – так привык, что, когда скинул на первую после боев помывку, чуть не взлетел, такая легкость ощутилась. Теперь же, наоборот, тянет и тянет.
Иван стал рассказывать.
Хотел как вспоминалось всегда. Но вдруг запутался. По новой начал, снова не в ту сторону. То про окоп с водой по колено, то вдруг рассказал, как наст хрустящий пробовал кирзачом и радовался, что по ледяному будет легче ползти, чем по грязи.
Послушали мужики, покурили и дальше за стол. Песни, как водится, запели.
Мать вышла к нему, смотрит на сына – сказала б ласковое, а не может. Иван чувствует ее взгляд, понимает – хочет она оградить его, уберечь от расспросов, да пьяных разговоров. Только, что ни скажи, Ивану все в грудь, в грудь отдает. Мать-то знает, молчит поэтому. Постояла и пошла в дом.
– Не застудись сынок, после бани ведь. К вечеру свежо тянет.
– Ща, мам, приду.
Долго сидели мужики, пока все не спели.
В конце, когда расходились, плясать народ пошел, и кто-то уже на улице звонким хулиганистым голосом выдал:
– А у миленка у мово, а рубаха пестрая. А ничаго, шо пестрая, была бы шишка вострая.
Дальше, как с цепи… по всему селу. Так оно и жить веселее, когда с матерком да пошлятинкой.
Долго Иван ворочался – все заснуть не мог.
Терзала его ночь.
Уснул, и снилось ему всякое – с трататаканьем, с голосами и свистом – суматоха, шум-переполох, одним словом.
За первый месяц после «дембеля» Иван «наел сала», как старший Болотников выражался, раздобрел, округлился в плечах. Попьянствовал пару дней – надоело. Стал с отцом копаться в делах по хозяйству. Руки мозолями ободрал – заросло, зарубцевалось быстро.
Болота все тянет за рукав: пойдем, сосед, водки пожрем, наших помянем! Болота «афганец». Ноги у него правой нет по колено.
Когда Иван учился в пятом классе, к ним на 23 февраля в школку Болотников-старший приходил. Орден, Звезда, на пиджаке. Учительница сказала, что Болотникову от государства выделили квартиру как воину-интернационалисту. Школьники Болотникова поздравляли: девчонки дарили цветы – красные тюльпаны, а мальчугня стояла рядом и завороженно, как и положено глядеть на героев, смотрела на белоглазого дядьку с отвисшим животом и проплешиной в полголовы. Дядька морщился, тер себя по лысине, а когда, заговорил, пахнуло от него знакомым по-деревенски – таким, что и рассолом с утра не заглушить. Про войну рассказывала учительница, как честно выполняли наши земляки интернациональный долг. Иван только тюльпаны и запомнил, лысину болотниковскую, а еще – когда брючина задралась, под ней вместо ноги оказался оранжевый протез, и в половину его натянут носок черный с дыркой.
Жорка, младший, почти догнал Ивана в росте. Худющий. Кадыком двигает, баском к брату. Не срослось у них. Жорке с братом бы потолкаться, поспорить о том, о сем. Старший же, да солдат-воин! Сторонился младшего Иван. Надумал себе чего-то там Жорка – отстал, затаил на брата обиду. Так они и жили – каждый о своем. Только за столом и сидели рядом. Мать льет с половника одному, другому. Вздыхает про себя. Отец младшего подгоняет: живей лопай, да дуй к бане, там улей недокрашенный. Ивана будто не видит. Отец суров. Да как теперь повысить голос на такого геройского сына?
В середину лета Иван уехал в город поступать в техникум на механизатора широкого профиля. Болотникова-старшего в свое время приняли в институт без экзаменов, как «афганца», да вылетел он со второго курса по врожденной безалаберности. Иван, когда поступал, еще денег приплатить пришлось. Техникум теперь колледж. Болотников-старший ему свою квартиру на Тракторном и отдал перекантоваться «на безвременное пользование». Женился Игорь, как и все, после армии. Дочуха у него родилась. Пожили они с женой недолго. Сбежала жена к родителям и дочь забрала, а ключи пьяному Игорю в лицо и бросила. У Болоты с той поры остался шрам на лбу. В этой-то квартире и устроился Иван жить.
Прошло три года с его возвращения.
Иван защитил диплом. Домой не вернулся – работы в селе не было. Была, но платили за нее так, что, если б не пасека отцова, пошли бы по миру. Возил Иван мед в город. Подрабатывал в автосервисе у одного барышника-скупердяя со Спартановки. Так и жили. Познакомился он с девахой. Приличная. Родители у нее в торговле. Ходили с полгода, даже с семьей она его познакомила. После этого и не заладилось. Охладела деваха к нему. То ли родственники чего наговорили, она ж рассказала им, откуда он да где служил.