– А помнишь, после Вероны я родила сына, и все называли его «дитя конгресса», думая, что он от тебя?
– И ты прислала мне письмо с извинениями за то, что понесла от мужа…
– А ты сказал, что не ревнуешь. Что долг перед супругом свят. Ты никогда не посягнешь на его права. Но что твое, то твое. И ему этого не иметь.
– Долли, я умираю без тебя. Мой мозг сохнет.
– Я люблю тебя, Клеменс. Если бы ты знал, до какой степени все вокруг дураки!
Откинувшись на спину, он снова засмеялся.
– Умоляю, ради нас, поверни Вену лицом к новому союзу.
– Нет.
Она его не слышала.
– Неужели вы не хотите урвать у турок ни куска территории? Мы опять сможем видеться на каких-нибудь переговорах. Писать друг другу…
– Я сказал: нет.
Канцлер сел.
– Прости, Долли. Я знаю, тебя послали, чтоб ты это сделала. Но я не могу. Новый кусок славянских земель убьет нас. Их и так много. Чехи, словаки, хорваты, сербы. Все захотят свободы, пока вы будете воевать с султаном. Огонь вспыхнет у меня в доме. Империя распадется.
Госпожа Ливен грустно смотрела на любовника.
– Да бог с ней, с империей. Я думала о нас. – Женщина помедлила. – Жаль, что все так получается. Каннинг – никакой любовник. Но отменный партнер.
Меттерних поморщился. Долли подняла руку и взъерошила ему волосы. Ни одного седого!
– Уезжай. Внизу карета.
Уже у двери графиня окликнула его.
– Я хочу, чтобы ты знал: я приехала сама. И мне за это крепко влетит.
* * *Петербург. Зимний дворец.
Работать за полночь – это еще не конец света. Бог не дал молодому императору ни прозорливости, ни способности схватывать все налету. То, что брат или великая бабка решали в минуту, требовало от Николая часов усердия. Он просиживал штаны над документами – важными и не очень, тяготел к мелочам и старался охватить необъятное. Голова трещала.
Но еще хуже, когда попадались предметы за пределами разума. Тайное не было стезей Никса. Он всю жизнь уклонялся от извивов мистицизма, считая их чем-то даже неприличным. Вера должна быть проста. Ясна в своем корне. Есть Бог. Все, чего Он хочет, сказано в заповедях. И для царя, и для раба. Есть царь, стоящий перед Богом. Есть страна, стоящая перед царем. Если перевернуть все с ног на голову, прервется связь с небом. К этому ведут революции.
Однако был пласт жизни, неподвластный пониманию и вызывавший трепет. Предсказания и пророчества. От них молодого императора передергивало. Как поступали предки? Екатерина отмела все, что не поддавалось рассудку. Выстроила стену между собой и сонмищем юродивых провидцев, потрясавших клюками перед подъездом Зимнего. Тем спаслась. Царствовала со славой. Но не уберегла себя от кончины, в подробностях предсказанной монахом Авелем.
Отец и брат, напротив, любили тайное. Сладостно молились, постигая Промысел Творца. Привечали то мальтийцев, то схимников. И оба ушли так, как ушли. Опять же в тонкостях исполнив пророчество настырного черноризца.
Каков его путь? Нельзя оглохнуть. Не принимать, делать вид, будто ничего нет. Но нельзя и парализовать себя невнятными словесами о грядущих бедствиях. Все заранее решено. Покорись. Неси бремя. Страдай. И сойди в могилу, оставив потомкам кровавый крестный путь…
Тут у Никса начинались пароксизмы. Когда он заводил Инженерный корпус и распродавал из Михайловского замка ложки-плошки, за церковным алтарем обнаружилась картина – не икона – «Моление о чаше». Неуместность в храме мирской вещи, пусть и на священный сюжет, покоробила великого князя. Но она ясно выражала отношение отца к неизбежному: «Господи, пусть минует меня чаша сия, но, впрочем, по воле Твоей».
Так молился Иисус в Гефсиманском саду. В покорности Царя Небесного была чистота. Царя земного – нет. Николай не мог понять, почему. Но внутренне протестовал против подобного выбора. Он и так подчинил себя жребию. Лишил почти всего, что дорого. Однако есть последняя, самая сокровенная свобода – противостоять злу – и отказаться от нее, равносильно предать Бога.
Потому вороха самочинных пророчеств вызывали у молодого императора раздражение. Ломоту сердца.
Часы с золотой купальщицей пробили двенадцать. На секунду вздрогнул и снова замер Гусар, любимый пес Николая. Вечером ему позволялось спать под столом на ковре. Страшно хотелось отодвинуть от себя бумаги и пойти к жене. Тепло, сонно, нежно. Но нет. Вот его складная кровать у дивана с брошенной поверх шинелью. Около трех он не сможет читать, и тогда…
Пальцы выудили из пачки листок. Секретарь Следственного комитета Боровков составил список всех слухов и предсказаний, которыми питались заговорщики.
«Член злокозненного общества Лешевич-Бородулич Алексей Яковлевич направил письмо на имя покойного государя от 12 августа 1825 года. Уверяет, будто был побуждаем страхом за жизнь августейшего семейства и стремился предотвратить беду, монахом Авелем предсказанную». Сильный пожар в Александро-Невской лавре, уничтоживший пять глав Преображенского собора, по словам пророка, знаменовал скорую гибель императора с тремя братьями и племянником. «Ежели не покинут они столицы в половине августа, то конец всему мужскому полу Царского дома неизбежен».
Странно было узнать через полгода, почему их с Рыжим внезапно услали из Петербурга. Николай потер лоб. Что, если брата подталкивали к отъезду? Запугивали. Как теперь пытаются запугать его, разбрасывая по дворцу записки с угрозами?
Государь встал из-за стола, прошелся по комнате. Потревоженный Гусар поднял голову. Хозяин присел перед ним на корточки, сжал ладонями мохнатые скулы, втянул ноздрями собачий дух. Сколько не купай, несет псиной! Терьер выпростал длинный розовый язык с черным пятном и радостно лизнул Никса в подбородок.
Ах ты, морда! Не знать бы ничего. Возиться с собакой на ковре. Тянуть службу. Вместо этого… То молчавшая тридцать лет в затворе блаженная начинала кидать на землю кукол и поджигать с криком: «Цари-мученики!» То старцы-подвижники выходили из лесов возвестить о последних днях.
Неужели отец прав? И Моление о чаше – единственное, что осталось?
* * *– Софья Григорьевна, мне не смешно.
Александр Христофорович стоял в Гобеленовой гостиной дома Волконских на Мойке. Это была первая же приемная зала, куда посетитель попадал, миновав мраморную лестницу, густоопушенную зеленью латаний. Дальше Бенкендорфа не пустили. Он хорошо знал особняк, принадлежавший престарелой княгине Волконской, наперснице царицы-вдовы, поскольку часто приезжал сюда к Бюхне, ее сыну-недотепе – ныне государственному преступнику 4, Сержу Волконскому.
Сестра последнего, непреступная, как Измаил, и холодная, как альпийская вершина, возвышалась перед ним в кресле из карельской березы. Направляясь сюда, генерал-адъютант знал, что встретит дурной прием. Но не мог отказаться от визита. Семья бывшего друга была для него не чужой.
– Софья Григорьевна, не вынуждайте меня говорить, что ваше поведение крайне предосудительно. Крайне. – Гость сделал ударение на последнем слове.
– Я вас не понимаю, – важно и вместе с тем отстраненно произнесла молодая княгиня. Когда она говорила, казалось, что собеседнику делают одолжение, снисходя до него.
Александр Христофорович хорошо знал сестрицу своего непутевого дружка и никогда не питал к ней особого расположения. Как и все Волконские, она была с заметной придурью. В отца, екатерининского вояку и генерал-губернатора Оренбурга, разъезжавшего по городу в ночном колпаке и носившего Георгиевский крест на домашнем полосатом халате. Старуха Александра Николаевна всякого натерпелась от своего «ирода». Когда же обнаружилось, что и дети, каждый в своем роде, оригинал, бедняжка совсем пала духом. Если бы не придворные обязанности обер-гофмейстерины, она бы последнего ума лишилась из-за своих птенцов.
– Вы напрасно запираетесь, Софья Григорьевна, – мягко сказал Бенкендорф. – Мне все известно. Я приватным образом допросил фрейлин. Те указали на девицу Кашкину, влюбленную в государственного преступника Оболенского. Она же созналась, что по вашему наущению написала записку с угрозами, которую и подкинула императору.
Тонко выщипанные брови Софи взметнулись, как крылья чайки.
– Какое мне дело до Кашкиной? – с наигранным равнодушием заявила она. – Мало ли что скажет юная дрянь, выгораживая низкий поступок?
Александр Христофорович не мог не признать, что княгиня прекрасно владеет собой. В сорок с небольшим она оставалась еще очень хороша. Белое фарфоровое лицо в форме сердечка, черные густые локоны и огненные глаза. Эта дама умела убедить, умела и приказать.
– Если вам угодно оклеветать меня в глазах государя, я от всего отопрусь.
Умела она и отшить. Но Бенкендорф не принадлежал к числу тех, от кого легко отделаться.
– Если бы я хотел говорить о случившемся с государем, я был бы у него, а не у вас.
Лицо княгини на минуту смягчилось. Значит, друг ее брата не донес. Благородно. Но как низко пала она сама! Угрозы. И в чей адрес! Все равно, все равно, все равно, никто из них не стоит Сержа!
– Я побеседовал еще с четырьмя девицами из свиты ее величества, чьи родные замешаны в заговоре, – сухо подытожил Бенкендорф. – И они подтвердили, что вы уговаривали их разбрасывать во дворце таинственные записки с предостережениями на случай сурового приговора мятежникам. Барышни испугались и отказали вам. В случае надобности их легко призвать к ответу.
Софи уронила голову на руку. Он всегда был умен, этот друг Сержа, умудрившийся не только ни в чем не замазаться, но и всплыть из небытия александровой немилости приближенным нового императора.
– Сударыня, вы же понимаете, что изобличены. Поговорим начистоту. – Генерал-адъютант переминался с ноги на ногу. Хозяйка не предложила ему сесть. – Я позволю себе? – Александр Христофорович взялся за спинку стула. – Дайте слово прекратить опасные чудачества, и дальше этих стен наш разговор не пойдет.
– Да, – устало проронила княгиня. – Распоряжайтесь. – Вдруг по ее лицу промелькнуло ехидное выражение. – Вы ведь теперь распоряжаетесь всем и везде. И как вам удалось? Когда все, буквально все, опутаны подозрениями, вы да Алексис Орлов чисты как младенцы!
Бенкендорф посчитал ниже своего достоинства оправдываться. Стар он уже. Четвертый десяток за спиной. Голова, как коленка. Сами залезли в грязь, так хоть других с собой не тяните!
– А Серж, Серж обвиняется по первому разряду! – продолжала с неподдельным гневом Волконская. – Это он-то, Бюхна, заговорщик! Несчастный, слабохарактерный дуралей!
– Не могу с вами согласиться, – покачал головой гость. – Сергей знал обо всех готовящихся ужасах. И о республике. И об убиении царя с царицей. И о том, что во время мятежа 2-й армии ему назначена роль вожака. – Александр Христофорович вздохнул. – И еще он сделал поддельную печать, чтобы вскрывать письма, поступавшие в штаб.
Софи ахнула.
– Конечно, во многом виноват полковник Пестель, – поспешил ободрить ее генерал. – Его влияние погубило не одного Сергея.
Княгиня закрыла лицо руками.
– А вы? Где были вы? Почему не отговорили? Как близкий друг?
– Значит, не настолько близкий. – Александр Христофорович поклонился.
Не в силах перенести всего сказанного, Волконская сползла с кресла на пол и горестно разрыдалась.
Гость молча побрел к выходу. Сколько раз его еще попрекнут дружбой с государственным преступником? И сколько раз он сам себя упрекнет?
* * *Московский митрополит Филарет с хорошо скрываемым удивлением смотрел на молодого царя. Николай питал к владыке приязнь. Тот – один из немногих, знавших волю Александра, – слово в слово исполнил приказ. Пошел в Успенский собор, вынул из ризницы заветный конверт и готовился возвестить народу имя нового избранника. Ни зыбкость момента, ни грозный окрик Милорадовича не заставили кроткого иерарха промолчать. Только личное письмо Николая на время запечатало уста.
Теперь Филарет дивился в душе: чудны дела Твои, Господи! Кому было завещано, тот и взял корону. Чье имя находилось под охраной в сердце Святой Руси – над тем простерся покров в страшный день мятежа. Того не тронули ни пули, ни штыки.
– Я подсчитал, меня могли убить одиннадцать раз! – со смехом сказал ему молодой император при встрече.
Филарет прибыл на похороны государя Александра Павловича, и сегодняшней аудиенции не ждал. Все сказано, благодарность принесена. Ответные слова о долге услышаны. Чего же еще? Но при взгляде на царя владыка понял: тот тяготится, ищет ответа, не задав вопросов. Бьется лбом о каменную стену. Беда!
Они встретились в будуаре императрицы. Сама Александра снова хворала, и на робкую попытку узнать, как она, Филарет услышал:
– Я молюсь, чтобы Бог оставил моим детям мать.
Так плохо?
Говорят, у ее величества припадки. Исхудала, как смерть. Малышей к ней не водят.
Лицо у императора было усталым. Замкнутым. Чуть сердитым, но это от привычки хмуриться. Тяжело мужчине двадцати девяти лет ощущать себя соломенным вдовцом. Но, судя по отсутствию голодного огонька в глазах, следствие и первый удар дел отнимали все силы. Некогда оглянуться. В том числе и на женщин. Пока.
Филарет вздохнул. Пообвыкнется. Начнет искать. Жаль. Хорошая была пара.
– Мне необходимо поговорить с вами, – прервал Николай мысли митрополита, – о вещах… несколько странных.
Владыка склонил голову, увенчанную белым клобуком с золотым крестом в алмазах. Мол, надо – говори. Все вещи – странные.
– Что вы знаете о монахе Авеле?
Вопрос застал Филарета врасплох. Неужели опять пророчествовал?
– Это человек смиренный, – подбирая слова, начал митрополит, – отнюдь не дерзкий. Его слава создана другими. Сам он себе ее не искал.
Император, казалось, внимательно слушает, и, ободренный его молчанием, Филарет продолжал:
– Авель родом из-под Тулы. Странствовал. Поселился на Валааме. Год послушничал, потом взял у настоятеля благословение и отошел в пустынь. Там попустил ему Господь искушения от злых духов. Он их поборол, после чего два духа стали ему вещать.
– Добрых или злых? – быстро спросил Николай.
– Неведомо.
Собеседники несколько мгновений смотрели друг другу в глаза. Затем государь отвернулся и нетерпеливо махнул рукой: дальше.
– Они нарекли его новым Адамом и велели написать пророчества. Там говорилось и о смерти вашей блаженной памяти бабушки. Ровно за год до ее кончины. Авеля отправили сначала в консисторию, затем под караулом в Петербург. Здесь генерал-прокурор Самойлов ударил несчастного по лицу: как смеешь такое писать на земных богов? И посадил в тюрьму. Потом ваш батюшка его выпустил. Разрешил постричь в монахи и поселить в Невской лавре. Но Авель оттуда ушел. Его пророчество государю было страшное…
Филарет замолчал, не зная, говорить ли? Но Николай кивнул, показывая, что не поставит дерзкие слова черноризца в вину собеседнику.
– Он благословил императора, но рек: царства твоего все равно что вовсе не будет, ни ты не будешь рад, ни тебе не будут рады, умрешь от руки тех, кого ласкаешь. Говорят, что после этого Авеля снова заключили в крепость. Но сие сомнительно. Впрочем, брат ваш его выпустил и просил утешения после приключившейся не от Бога смерти государя Павла Петровича. Утешения монах не дал, а сказал: сожгут твою Москву французы. Вот тут уже и кроткий не вынес. Авеля заковали и послали в Соловецкую тюрьму, где томился он лет десять. Когда уже Москва погорела, а война кончилась, император его простил, признал пророчества истинными, но умолял более ни слова не говорить.
– Где же он теперь? – насупился царь.
– Надо полагать, странствует.
Филарет смотрел на Николая ясными голубыми глазами. Государь подал ему записку Боровкова. Пробежав ее, митрополит покачал головой. Тянут пророка за язык. Не его воля – говорить или молчать. Что пришло, то и отдает людям.
– Неужели и ваше величество определит старика в крепость? Ему уже семьдесят.
Император пожал плечами.
– Крепости для него не хочу. Монастырской тюрьмы тоже. В Суздаль пусть едет, для смирения, в Спасо-Евфимиевскую обитель, где еретики и одержимые трудятся. Передайте ему от меня, что следующее предсказание будет последним. Я кротостью обижен.
Глава 4. Откровения
Кто бы мог подумать, что Александр Раевский проявит интерес к семейным делам! Всегда отстраненный, равнодушный, дурно ладивший с отцом и не различавший сестер, он вдруг с горячностью встал на защиту Мари. И за один месяц продвинулся дальше, чем все Раевские и Волконские вместе взятые.
Матери отрадно было думать, что дни, проведенные в крепости, изменили ее первенца. Весь напускной эгоизм сгорел. И сердце, до того черствое, открылось состраданию. Но более дальновидная из сестер – Екатерина – подозревала Александра в тайном умысле.
– Этот своего не упустит, – говорила она и только не могла придумать: о какой выгоде печется братец среди общего горя?
Престарелый генерал, у которого голова шла кругом от обрушившихся на его дом напастей, слабо понимал, что происходит. Он только обивал пороги. Искал встреч с сильными покровителями. Прежними сослуживцами. Вошедшими в милость друзьями. Все его избегали. Разводили руками. Говорили, что за Мишеля Орлова, мужа Катеньки, постарался брат. Злодея не повесят, не сошлют, не разжалуют. Самое большее – отправят в деревню. А не дерзил бы императору – и так бы сошло. Но с Сержем, с Сержем иной оборот. Он кругом виновен. И некому за него заступиться.
Да тут еще оба сына побывали под следствием. Правда, недолго. Всего месяц. Но и этого бородинскому герою хватило. Старик стал запинаться при разговоре. Внезапно замолкал и низко клонил голову. Вернувшись из узилища, Александр умел показать себя мучеником. Сообщал, что теперь уж не таков, как прежде. И отводил взгляд. И надолго замыкался, лелея пережитое…
Трудно передать ту безнадежность, тот нравственный упадок, который не постепенно, а вдруг охватывает человека, чуть только дверь каземата захлопнется. Александр был потрясен и смят ими. Все связи порваны. Мир остался за стеной. Да и есть ли он? Ни звука. Кроме капель воды с потолка. Кроме шуршания крыс. Лязга замка, отодвигаемого сторожем в час кормежки. В этом существовании таилось нечто животное. Нечто ниже человеческого достоинства.
Еще вчера на тройке его привезли во дворец. С ним беседовал генерал Левашов, человек обходительный и малонастойчивый. Потом выяснилось, что это был предварительный допрос! И тут же Александра представили императору, который с ходу пообещал расстрелять в двадцать четыре часа, если не будет толку, но, узнав фамилию, смягчился, не гнушался выразить сочувствие и даже ободрил скорейшим выяснением всех обстоятельств.
И вот он заперт в какой-то хлев! Сыро, темно, не то кровать, не то нары. Плоский тюфяк, набитый мочалкой, и такая же подушка, обтянутая дерюгой. Оловянная кружка. Деревянная шайка. Шесть замазанных стекол. Глазок в двери, чтобы сторож упражнял свое оскорбительное любопытство.
Правда, допросами арестанта не мучили, все чаще предоставляя самому себе. И, наконец, совсем оставили. Видно, были птицы поважнее.
Александр целыми днями лежал на топчане, все глубже погружаясь в безучастность. Его мысли уносились далеко, притянутые единственным по-настоящему сильным магнитом. В Белой Церкви с крыш уже сползали подтаявшие шапки снега. Ярко-голубое небо прорезали белые дымки от печных труб. Внуки старухи Браницкой швырялись в саду снежками. Если бы Александр был там, он построил бы для них крепость.
Где сейчас Лиза? У матери? Или в Одессе? О последнем не хотелось думать. Пусть она стоит на крыльце, у деревянного резного столбика, поддерживающего козырек. Мирная картина разъедала душу, как щелочь. Больше всего на свете Раевский хотел вернуться туда. Там его место. Там его дом. Там по временам он счастлив. Александр закрывал глаза и представлял, что это его дети, его усадьба, а Лиза… его жена.
Все было возможно. Он сам отказался. Как поздно человек понимает, в чем истинное призвание. Раевский не бунтарь, не якобинец, не карбонарий. Наигрался. Что ей стоило подождать? Она ждала одиннадцать лет. А потом… вышла замуж за Воронцова. И уверена, что любит. Долго ли продлится заблуждение?
Как, скажите на милость, он очутился в этой яме? Нужнике? Смрадном стойле? Дверь захлопнулась. Замок заскрипел. Узник наедине с собой. Какая встреча!
– Сторож! – возопил Александр. – Часовой! Унтер-офицер!
Глухое молчание.
– Позовите ко мне плац-майора! Немедленно!
Все охранники на один покрой. Их лиц Раевский запомнить не мог и не старался. По прошествии часа принесли еду. Оловянную миску со щами, другую с гречневой кашей и тарелку с четырьмя кусками высохшей телятины.
– Это обед?
Молчание.
– Ты, брат, хоть мычи иногда.
Капуста мороженая. Жир подгорелый. Мясо на воде. Горчайшее сливочное масло в гречке. В первый раз ничего из этого Раевский проглотить не смог, и сторож, к немалому своему удовольствию, уволок арестантский паек.
После обеда явился краснощекий лысый толстяк плац-майор Подушкин. Он подслеповато мигал и явно не знал, как ему держаться с полковником, который, шутка ли, уже в крепости, но еще не разжалован и очень даже может быть отпущен.
– Прикажите принести мой чемодан, трубки и табак, – распорядился Александр.
Подушкин замотал головой, отчего стал похож на упрямого низкорослого ослика.
– Здесь этого не положено.
– Боитесь, каземат загорится? – съязвил Раевский, оглядывая каменные сырые стены.
Юмора Подушкин не понимал и надулся.
– Табаку нельзя, говорю.
– А булку?
– Что-с?
– Я солдатского черного хлеба есть не могу.
– Пирожки положены к чаю.
– У меня с собой был чемодан с бельем, платьем и деньги тысяча пятьсот рублей. Извольте доставить.
– Вот уж не знаю, где они затерялись.
– Хоть белье отдайте!
– Да нет у меня вашего белья! – С этими словами майор ринулся вон из камеры придирчивого арестанта. Александр хотел присесть на кровать, но тут же вскочил. Усталость еще не переборола в нем отвращения, и он не представлял, как коснется этого грязного ложа.
Под вечер принесли кружку чаю, четыре кусочка сахару и булку. Отдав сторожу сахар в качестве подкупа, узник оставил себе хлеб как единственное средство поддержать бренные силы. И, вооружась мужественным отчаянием, приступил к кровати. На счастье, он прибыл в крепость в медвежьей шубе, которую у него не отобрали по чистому разгильдяйству. Уложив ее поверх матраса, Раевский почувствовал себя в относительной безопасности от атакующих блох и с опаской преклонил голову. Судьба на несколько недель вперед была решена.
Оставалось только глядеть в потолок да вспоминать смешные случаи. Его взяли в доме отца в Киеве, а в Петербурге сначала привезли на главную гауптвахту. Здесь было так много арестованных и все друг другу знакомы, что стоял неумолчный гул разговоров. Прикомандированный к ним комендант Зимнего генерал Башуцкий совсем потерял голову от страха и суетливо бегал из угла в угол, ставя между задержанными где стул, где столик, где целый диван.
– У вас нет никакого сношения! – приговаривал он, сопровождаемый дружными взрывами хохота…
Через месяц император подписал приказ об его освобождении. Уже подойдя к Неве и сев в лодку, Раевский все ждал, что за спиной раздастся голос коменданта, объявляющего об ошибке. Но обошлось. Александр отправился на квартиру, снятую отцом, потребовал мыться и с остервенением соскоблил бритвой все волосы с головы. Ах да, не заходя в дом, на пороге сбросил шубу. Сжечь, все сжечь.
Два дня спустя полковник должен был явиться во дворец, чтобы поблагодарить императора.
– А что, Раевский, не правда ли, здесь лучше, чем там? – осведомился у него государь. И холодность этих слов как ничто другое показывала: высочайшего доверия дети бородинского героя не приобрели.
Впрочем, на все плевать! Он вышел. Если бы не дела сестры, Александр и дня не задержался бы в Петербурге. Маленький магнит сердца, Белая Церковь, тянул к себе. Но проклятье, дура Мари застряла здесь из-за дурака Сержа! Которому уже не помочь. И которого она, если разобраться, совсем не любит!
Одно детское упрямство. Вбила себе в голову… Тут Александр задумался и вдруг осознал, что сестра не так уж глупа. Нужно только подойти к делу здраво. Ведь она не кто-нибудь, а княгиня Волконская. И по осуждении Сержа именно ее крошка сын должен получить наследство.
* * *Дни шли за днями. Арестованных привозили чередой. Некоторых император хорошо знал. Иных видел впервые. Но считал своим долгом переговорить с каждым. Человек может запутаться. Или быть оклеветан. Или, напротив, под личиной простодушия скрывать самые черные помыслы. О, он стал физиономистом. Знатоком душ. Говорили, что его взгляда никто не может выдержать.
Врали.
Встречались такие, кто изо всех сил старался указать венценосному выскочке прежнее место. Среди последних Мишель Орлов взбесил государя не на шутку. Вот кому стоило бы подергаться на веревке! Нельзя: брат друга. И если Никс хочет, чтобы Алексей служил ему верой и правдой, нужно оставить Михаила. А тот, точно зная слабину, вел себя нагло. Почти смеялся в глаза. Для него наследник покойного императора не был императором в полном смысле слова.