«Гренадеры» Михайлова дали особенно много прямых перепевов и цитат. Таковы «Три ландштурмиста» Ушакова (1930; рядом в том же цикле «высоких пародий» – такой же перепев «В двенадцать часов по ночам Монарх переходит границу…»); такова «Баллада» Светлова (1927) о мертвых верденских солдатах; таковы стихи Эренбурга (1947):
…Но вдруг замолкают все споры, И я – это только в бреду, – Как два усача гренадера, На запад далекий бреду…
Ср. повторение синтактико-интонационной схемы «Гренадеров» в «Песне старого шахтера» Смелякова (1947): «Когда повалюсь я на уголь, Ты слез понапрасну не лей – Возьми мою лампу, старуха, И ниже отцовской прибей…». Сюжетная ситуация «Гренадеров» («возвращение на родину») переходит в анонимную песню «По диким степям Забайкалья…» (упом. с 1887 года), а от нее – к Щепкиной-Куперник (1905): «От павших твердынь Порт-Артура, С кровавых маньчжурских полей Калека, солдат истомленный К семье возвращался своей…» (отсюда Ам3 в «Портрете» Симонова, 1938: «…Как вспомню напрасные раны, Японскую вспомню войну…»). Эта же ностальгическая тема прочно связывается с 3-ст. амфибрахием у Адамовича: «Когда мы в Россию вернемся… о Гамлет восточный, когда? Пешком, по размытым дорогам, в стоградусные холода…» (1929, сдвоенными строками; потом такие же сдвоенные строки – в «Старых песнях» Седаковой: «… Вставай же, товарищ убогий! солдатам валяться не след. Мы выпьем за верность до гроба: за гробом неверности нет»); у него же – «Когда успокоится город И смолкнет назойливый гам, Один выхожу я из дома В двенадцать часов по ночам… И то, что забыла Россия, Опять вспоминается мне…» (1923 – по «наполеоновской» ассоциации опять скрещение с «Ночным смотром»); «Есть память, есть доля скитальцев, Есть книги, стихи, суета, А жизнь – жизнь прошла между пальцев На пятой неделе поста» (1953).
«Воздушный корабль» сразу любопытно скрещивается с лермонтовским же «Последним новосельем» (Михайлов, «Могила», 1846):
Из бездны далекого моря Глядит одинокий гранит… На острове том есть долина… А с листьев катилися слезы На желтый холодный песок… (ср. потом у Кречетова: «Есть остров на море далеком, Покоем забвенья объят…»).
Потом, не считая прямых перепевов (Трефолев, 1877; Маяковский, 1928: «…У корня под кедром дорога, А в ней император зарыт…»), этот Ам3 становится знаком морской романтической темы – например, у Тана («Цусима», 1905), Бальмонта («В пустыне безбрежного моря Я остров нашел голубой…» – «Мертвые корабли, 5», «С морского дна, 5», 1895–1902). Пастернак выбирает для инвективы против Маяковского Ам3 именно под влиянием «морского» образа «…Вы, певший Летучим Голландцем Над краем любого стиха…». Под «корабль-призрак» окрашивается даже броненосец «Потемкин» (Шенгели, 1924: «…Лишь ночью прозрачный прожектор Тревожным взмывает крылом, И трогает звезды, и молит О мирном и милом былом…»). Потом эта тема продолжается у Светлова (1928: «…Летучий Голландец убит»), Луговского (1924, «Как рокот железных уключин…»; ср. «Свидание» Уткина, 1926) вплоть до метафорического «Пирата» Долматовского (1960: «…Пират управляет конторой Под маркой „такой-то и Ко“…») и стихов о возложении венков на Балтике (Вс. Рождественский и тот же Долматовский, 1972).
Даже оторвавшись от морской темы, этот Ам3 остается знаком экзотики: таковы «Еврейские песни» Мея (1860), «В раю» Брюсова (1912), «Океания» Асеева (1921). Экзотика может быть не только географической, но и исторической: таковы у Белого (1903) «Опала» («Блестящие ходят персоны, Повсюду фаянс и фарфор…») и «Объяснение в любви» («Сияет роса на листочках… Смеется под звук клавесина И хочет подругу обнять…»); отсюда «Алиса» и «Маскарад в парке» Ахматовой, 1912: «Как вы улыбаетесь редко, Вас страшно, маркиза, обнять…». У Белого это сопровождается автопародиями «Скромная любовь» и «Роскошная дева» (1908) и антиэкзотикой карикатурной бытописи «Из окна» и «Незнакомый друг» (1903). Излишне напоминать, что в русском XVIII веке 3-ст. амфибрахий не существовал; его применение к этому материалу давало приблизительно такой же художественный эффект, как у художников «Мира искусства» – применение современных графических и живописных приемов к тематике рококо. Как намек на старину, этот Ам3 доходит до «Старого замка» и «Цыганки» Кедрина (1939, 1943).
Два любопытных скрещения Ам3 «Воздушного корабля» с другими лермонтовскими темами мы находим у Г. Иванова (1930, 1950‐е): «…И нет ни России, ни мира, И нет ни любви, ни обид: По синему царству эфира Свободное сердце летит» (ср. «На воздушном океане…»), «…И не отзываются дрожью Банальной и сладкой тоски Поля с колосящейся рожью, Березки, дымки, огоньки…» (ср. «Родина»).
2а. Песня. Затем баллада переходит в песню. «После битвы» Щербины (1844), откровенно копируя лермонтовское «Не слышно на нем капитана…», —
Не слышно на палубе песен, Эгейские волны шумят… Раскинулось небо широко, Теряются волны вдали… —
дало начало популярной песне Г. Зубарева «Раскинулось море широко…» (ок. 1900 года). Одновременно явились анонимные «Морская легенда («Свершилось ужасное дело – Командой убит капитан…») и еще более популярное
Окрасился месяц багрянцем, Где море шумело у скал. Поедем, красотка, кататься, Давно я тебя поджидал…
Этот размер част в народных балладах о современных событиях: например, о разбойнике, убившем женщину с младенцем и испепеленном молнией: «По старой Калужской дороге, Где сорок восьмая верста, Стоит при долине широкой Разбитая громом сосна…» (вариант цитируется в «Золотом теленке» Ильфа и Петрова). Ср. песню 1907 года «На Нижнетагильском заводе Над старым большим рудником Стряслася беда роковая Над тем молодым бедняком…» и стилизацию Долматовского «Старинная шахтерская» (1949): «На шахте „Крутая Мария“ Однажды случился обвал. На уголь, на глыбы сырые Мой верный товарищ упал…». Отголоски той же поэтики – в песне Исаковского (1942): «Летели на фронт самолеты, Над полем закат догорал, И пели бойцы на привале, Как сокол в бою умирал…» и в балладе Смелякова «Цыганская рапсодия» (1967): «…Сработано намертво дело, Рыдает наутро семья. Не бодрым стишком, а расстрелом Кончается песня моя».
Конечно, море может служить знаком романтической традиции не только в эпических, а и в лирических песнях; некоторые образно-синтаксические стереотипы сложились и здесь:
Мы вышли в открытое море, В суровый и дальний поход… (Букин, 1944);
Мы в море выходим, ребята, Нам Родина машет рукой… (Долматовский, 1941);
Бушует полярное море, Вздымается борт корабля… (Алтаузен, 1940);
Грохочет Балтийское море И, пенясь в расщелинах скал… (Клюев, 1918);
Сурово Балтийское море, Стою на родном берегу… (Прокофьев, 1956);
Бушует Балтийское море, И ветер ему по душе… (он же, 1956);
Играет Цимлянское море, Волну догоняет волна… (Ушаков, 1952);
Мелеет Азовское море. Волну громоздит на волну… (он же, 1952);
Шумело Эгейское море, Коварный туманился вал… (Заболоцкий, 1957);
Охотского моря раскаты Тревожили душу мою… (Куняев, 1963).
2б. Небольшое ответвление образует некрасовский «опыт современной баллады» «Секрет» (1855: «В счастливой Москве на Неглинной…»). Основная часть баллады, воспоминания скупца, уводит к семантике «памяти», завещанной русскому амфибрахию не Цедлицем, а Гейне (см. п. 3а), но предконцовочное «Воспрянул бы, словно из гроба, И словом и делом могуч…» ориентировано на «Воздушный корабль», как отметил еще Тынянов[60]. Неожиданный отголосок этой баллады – «Старик» Суркова (1955) об индийском ростовщике («Умрешь ты во вторник, а в среду Начнут твои сейфы терзать, И внуки-наследники деду Забудут спасибо сказать…»), а также зачин поэмы Антокольского «Кощей» (1930‐е годы): «Чертог на замках и затворах, Играет мошною Кощей…».
2 в. По образцу «Воздушного корабля» А. К. Толстой написал свой «Курган» (ок. 1850 года): затерянная в степи могила, «Сидит на кургане печально Забытого рыцаря тень, Сидит и вздыхает глубоко… Доколе заря золотая Пустынную степь озарит». В печати Толстой отбросил этот конец, от этого связь «Кургана» с «Воздушным кораблем» затемнилась. Но вокруг «Кургана» разрослась серия баллад в древнерусских декорациях: Вс. Рождественского «Юность витязя», Сологуба «Вдали над затравленным зверем…» (1896), аллегория Минаева «Сон великана» (1873), антиалкогольная баллада самого Толстого «Богатырь» (1859) и такая же аллегорическая «Истина» Пальмина (1878). С ними родственны и «Колодники» А. К. Толстого (1876) – хотя они бессюжетны («…Идут они с бритыми лбами… Что, братцы, затянемте песню… Про дикую волю поют…»), но намек на балладное содержание здесь несомненен. Любопытную параллель представляет у Случевского «На Раздельной (После Плевны)» (1881): поезд с новобранцами встречает поезд с инвалидами, всем стыдно и тяжко, но командир гаркает: «Сыграйте ж нам что, черт возьми! – И свеялось прочь впечатленье…» и т. д. Может быть, отголосок «Колодников» есть в «Пленных» Кедрина (1944: «Шли пленные шагом усталым Без шапок, в поту и в пыли…») и «Пленных» Гудзенко (1944: «По городу в пыли кирпичной Пленные немцы идут…»).
Но гораздо важнее, что за «Колодниками» следует «бродяжий» цикл амфибрахиев Андрея Белого в «Пепле» (1904–1908). Промежуточным звеном была стилизованная «Фабричная» Брюсова (1901): «Есть улица в нашей столице… Прими меня, матушка Волга, Царица великая рек» (ср.: «Прильнул он к решетке железной…» Сологуба, 1893, с реминисценциями из Фета). От Брюсова же (с эпиграфом!) происходит «Алкоголик» Тинякова (1907): «Последний пятак на прилавок! Гуляй, не кручинься, душа!.. Твое горевое веселье Разбитую душу прожжет, А завтра больное похмелье Похабную песню споет!», где строчка про «горевое веселье» предвещает Блока.
Из десяти 3-ст. амфибрахиев в «Пепле» центральными можно считать следующие:
«Каторжник» («Бежал. Распростился с конвоем…» и далее о гибели в «темной Волге»),
«Бегство» («…Вон мертвые стены острога, Высокий слепой частокол…»),
«Бурьян» («…А нынче в родную деревню, Пространствами стертый, бредет…»),
«Шоссе» («…Иду. За плечами на палке Дорожный висит узелок…»),
«Путь» («Измерили верные ноги Пространств разбежавшихся вид…»),
«На рельсах» («…Улегся на рельсах железных, Затих: притаился – молчу…»),
но с ними смыкаются, конечно, и «городские» стихи («…Прижался к железной решетке – Прижался: поник головой…»), и «железнодорожные» («Жандарма потертая форма…» – может быть, не без влияния на будущий «Вокзал» Пастернака), и «программные» («…Исчезни в пространство, исчезни, Россия, Россия моя!» – ср. ниже, п. 4). Некоторые интонации Белого предвосхищены очень непохожими поэтами: строки Фофанова, 1900, «Там цепь фонарей потонула В дали, отуманенной сном, Там ранняя лампа мелькнула В окне красноватым пятном…» могут показаться цитатой из «Пепла». Потом Белый пытался составлять из этих (и других) стихов «Пепла» связные поэмы; но и без этого внутреннее единство перечисленных образцов достаточно ясно.
2 г. Наконец, от той же балладной традиции приходит Ам3 и в «Мороз, Красный нос» Некрасова (1863): вся эта поэма напоминает разросшуюся и перестроившуюся балладу, речи Мороза – «Лесного царя» и «Тамару», стиль «Не ветер бушует над бором…» – отрицательные параллелизмы «Воздушного корабля». Может быть, сыграл роль и Ам3 лирической аллегории Вяземского «Зима» (1849, о природе, засыпающей в мороз), и сентиментально-реалистические «Нищие» Плещеева (1861: «Один он… Свезли на кладбище Вчера его старую мать…»).
Поэма быстро стала классикой. Курочкин в 1873 году уже смело цитирует: «Как некогда Дарья застыла В своем заколдованном сне, Так образ Снегурочки милой Теперь представляется мне… Ни звука! Душа умирает… Недвижно сомкнулись уста…», хотя именно строка «В своем заколдованном сне», в свою очередь, заимствована Некрасовым у Случевского. Реминисценции «Мороза» всплывают потом у Дрожжина («В школе у дьячка», 1905: «Зимою метелица злится… Неслись голоса, а за печкой Трещал без умолку сверчок…»), у Шубина («Работник», 1936: «…Теперь он лежит предо мной С приподнятой вверх бородою, Огромный, плечистый, седой»), у Фирсова («Первый учитель»: «…В некрашеном светлом гробу. Ушел, говорили, до срока, Все беды теперь позади. Рука его так одиноко Лежала на впалой груди»).
Обе внебалладные темы «Мороза», крестьянская смерть и женская доля, получили дальнейшее развитие. Знаменитый отрывок «Есть женщины в русских селеньях…» определил размер «Москве» Уткина (1943): «Ты стала красивей и строже… Но веет и силой и волей От русской печали твоей…»; «Русской женщине» Шубина (1944): «Ты нас на войну провожала… Ты с нами, родная, ты с нами, – Мы шепчем в кровавом бою…»; «Русской женщине» Исаковского (1945): «…В то утро простился с тобою Твой муж, иль твой брат, иль твой сын… Была ты и пряхой и ткахой, Умела иглой и пилой… Как клятву шептал, как молитву, Далекое имя твое…», – не говоря уже о знаменитом восьмистишии Коржавина «Вариации из Некрасова» (1960):
…Столетье промчалось. И снова, Как в тот незапамятный год – Коня на скаку остановит, В горящую избу войдет. Ей жить бы хотелось иначе, Носить драгоценный наряд… Но кони – все скачут и скачут, А избы – горят и горят.
Ср. также: Луговской, «Трактористка Валя» (1947); С. Васильев, «Девушка в красном» (1959); Смеляков, «Портрет» (1945); Межиров, «Женщины» (1961–1964). В подражание «Морозу» Л. Столица в своей книге «Русь» (1915) написала 3-ст. амфибрахием целый аккуратный цикл «Бабы»: «Жница», «Швея», «Шинкарка», «Пололка», «Солдатка», «Богомолка», «Знахарка». Здесь «балладная» семантика смыкается с «трудовой», идущей от другого истока (см. п. 3в).
Тема смерти переходит в лирику в знаменитом мачтетовском «Замученный тяжкой неволей…» (1876) с его концовкой о «мстителе», перефразирующей «Энеиду», IV, 625. Прямым подражанием ему было «Памяти Баранникова» Фигнер (1887: «Зачах ты в страданьях неволи…»), а потом отчасти «Матрос» Клюева (1918: «…Замучен за дело святое… О где же тот мститель суровый…»). В советское время здесь важнее всего «Памяти Ленина» Твардовского (1949) с явными некрасовскими реминисценциями: «Ему бы, ему бы, родному, Подняться из гроба сейчас…». Этот же размер повторяется в стихах о солдатских могилах: Луговской, «Дивизия встала на отдых…» (1939) и потом: «У насыпи братской могилы Я тихо, как память, стою…» (Смеляков, 1945), «Покоятся в вечной постели Мои боевые друзья…» (Дудин, 1961), «Над свежей могилой героя Клянутся сурово друзья…» (Уткин, 1942). Здесь вырабатывалась «торжественная» семантика Ам3, о которой речь дальше (п. 4).
3. Гейне. Здесь определяющее влияние оказало «Возвращение на родину»: отдаление от милой, воспоминания, мечты с виденьями и снами, столкновение возвышенной любви с прозой быта. Иронические, сатирические, гневные стихи Гейне не нашли отклика: в XIX веке единичны остались «Идеальная ревизия» Курочкина (1860), «Свобода» Омулевского (1867) и даже «Ах, были счастливые годы…» Некрасова (1852), а в XX веке – «Друзьям» Блока («…Молчите, проклятые книги!» с эпиграфом из Майкова); в свою очередь, строки Блока становятся эпиграфом у Ю. Мандельштама, «Ты знаешь ли это мученье… Молчите, проклятые строки, Я вас никогда не писал»). Может быть, от Блока происходят стихи Вс. Рождественского на смерть Есенина «Когда умирает поэт», Галича – «Когда-нибудь дошлый историк Возьмет и напишет про нас…» и два «для себя» написанных стихотворения Кедрина (1936) «Когда кислородных подушек Уж станет ненадобно мне…» и «Соловей».
Любопытно, впрочем, что на первых порах в Гейне привлекала не тематика, а структура: схематичность и гиперболичность. Ср. Плещеев (1845): «На небо взглянул я, и тучи Увидел я черные там… И в душу к себе заглянул я: Как на небе, мрачно и в ней»; Михайлов (1847): «Весной перед пышною розой Я тихо с малюткой стоял… Один на то место пустое Я осенью поздней пришел. И что же?..»; Жадовская (1845): «Ты скоро меня позабудешь, Но я не забуду тебя…»; Щербина (1848): «Любить я способен душою, Ты сердцем способна любить». Отсюда уже только шаг до пародии Ломана «Стихотворения в гейневском духе» (1861): «1. С саркастическим оттенком: „Я верю: меня ты любила, Да я-то тебя не любил; Меня ты еще не забыла, Тебя я давно позабыл“. 2. С оттенком иронии: „Меня ты когда-то любила, Тогда я тебя не любил; Теперь ты меня позабыла – И что ж? я тебя не забыл“» и т. д.
3а. Память. У начала этой темы стоят три стихотворения А. К. Толстого (1840–1850‐е): это «Шумит на дворе непогода…», «Дождя отшумевшего капли…» и особенно «По гребле неровной и тряской…», классическое описание феномена déjà vu:
Мне кажется все так знакомо,Хоть не был я здесь никогда:И крыша далекого дома,И мальчик, и лес, и вода…Первое стихотворение отозвалось у Чюминой, «Из зимних снов» (1901: «За окнами снежно и бурно…»), и у Кедрина, «Природа» (1942: тоже о покинутых домах), третье – в стихах Брюсова (1913): «Над морем, где древние фризы… Бреду я в томленьи счастливом… И кажутся сердцу знакомы… Не с вами ли, древние фризы, Пускался я в дерзкий поход?»
Дальше наступает серия стихов с личными воспоминаниями:
Ты помнишь? поникшие ивы Качались над спящим прудом… (Плещеев, 1858);
Ты помнишь ли? мягкие тени Ложились неслышно кругом… (Фофанов, 1891);
Ты помнишь дворец великанов, В бассейне серебряных рыб… (Гумилев, 1910);
Ты помнишь, как молоды были Мы той обручальной весной… (Соколов, 1963);
Я вспомнил иные рассветы, Я заново как бы возник… (Шефнер, 1977);
Я вспомнил далекие годы… (Тарковский, 1947);
Я помню двадцатые годы… (Недогонов, 1939);
Мы помним степные походы… (Сикорская, 1935);
Я помню паденье Смоленска… (Алигер, 1945);
Я помню декабрь Подмосковья… (С. Смирнов, 1958);
Я помню монтажные доки… (Дудин, 1958);
Мы помним остывшие топки Линкоров, отправленных в док… (Инге, 1941; а кончается заздравной темой: «…За новое счастье народа! За зоркую вахту, друзья!»);
Я помню парады природы И хмурые будни ее… (Слуцкий, 1957: «…Но я ничего не запомнил, А то, что запомнил, – забыл, А что не забыл, то не понял: Пейзажи солдат заслонил…»);
Я вспомнил и угол мой дальний, Отца и покойницу-мать… (Михайлов, 1848);
Мне вспомнились чувства былые: Полвека назад я любил… (Случевский, до 1900);
Припомню ровесниц, которым Я сердце открытое нес… (Рыленков, 1938);
Я помню, как звезды светили, Скрипел за окошком плетень… (Рубцов, 1970);
Наверное, с резкою грустью Я родину вспомню свою… (он же, 1970);
И юность, и плач радиолы Я вспомню, и полные слез Глаза моей девочки нежной… (он же, 1968) —
и, наконец, почти автопародийное «Угрюмое» Рубцова (1970): «Я вспомнил угрюмые волны, Летящие мимо и прочь! Я вспомнил угрюмые молы, Я вспомнил угрюмую ночь. Я вспомнил угрюмую птицу, Взлетевшую жертву стеречь. Я вспомнил угрюмые лица, Я вспомнил угрюмую речь. Я вспомнил угрюмые думы, Забытые мною уже… И стало угрюмо, угрюмо И как-то спокойно душе».
Менее формульно построены, но принадлежат к той же семантической окраске, например:
Картины далекого детства Порой предо мною встают… (Плещеев, 1882);
Виденья далекого детства Опять меня сводят с ума… (Жигулин, 1971);
В саду том душистые липы, Березы и клены шумят… (Плещеев, 1880; ср. он же, 1882);
Три старые липы, мне вторя, Сочувственным звуком шумят… (Жемчужников, 1888);
Родные венгерские липы Шумят над его головой… (Симонов, 1937; все последние три примера – в концовках воспоминаний);
Как прежде, шумят кипарисы… Все так же луна проплывала… (Луговской, 1939: повторение мотива déjà vu);
Зачем же так ропщет и страждет Бессонная память моя?.. (Фофанов, 1990);
Перстом указательным память Листает мое бытие… (Дудин, 1946);
И прошлое в памяти живо… Куда мне от памяти деться?.. Нет с каменной памятью слада… (он же, 1962–1963).
Понятно, что сюда же относится не только повторяющееся «помнить», но и повторяющееся «не забыть»: «Забудь меня! Так мне и надо! Лишь я не забуду, мой друг…» (Шефнер, 1946); «Ты думаешь, я забываю О мире, кипящем ключом?..» (Тихонов, 1937); «Забудут? вот чем удивили! Меня забывали сто раз…» (Ахматова, 1957). Еще одна повторяющаяся формула А. К. Толстого – это «И все мне до боли знакомо: Большой пионерский дворец, Бессонное зданье райкома, В котором работал отец…» (А. Коваль-Волков, 1972), «Мне все здесь знакомо до дрожи…» (Эренбург, 1947). Самым пространным итогом этой мемуарной семантики можно считать длинное «Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки… Пойдем же! Чем больше названий, Тем стих достоверней звучит…» Кушнера (1968), зачин которого подсказан Шефнером («Пойдем на Васильевский остров…», 1957) и которое, в свою очередь, вызвало подражания («Пройдем же по улицам старым – Названий таинственный спектр: За Конногвардейским бульваром Ложится Английский проспект…» (Абельская, 1977).
3б. Сон. К этой смежной теме Гейне особенно настойчиво толкал своих русских переводчиков и подражателей: «Во сне я милую видел…» (перевод Фета); «Во сне неутешно я плакал: Мне снилося – ты умерла…» (Михайлов); «Мне снилось: на рынке, в народе, Я встретился с милой моей…» (Майков); «Объятый туманными снами, Глядел я на милый портрет…» (Михайлов); «Мне снилось: печально светила луна…» (Вейнберг); «Закрою ль усталые веки И тихо забудусь во сне…» (Михайлов), – не говоря уже о стихотворении «Мне снился сон, что я Господь», которого из осторожности не переводили.
Главным откликом русской поэзии на эту тему был цикл Полонского «Сны» (1856–1860):
…Мне снилось, румяное солнцеВ постели меня застает……Мне снилось, легка и воздушнаПрошла она мимо меня…Последовавшие за этим более мелкие стихотворения также складываются в серию «Мне снилось…» не менее единообразно, чем в «Я помню…». Ср.:
Мне грезились сны золотые! Проснулся – и жизнь увидал… И думалось мне: отчего бы – В нас, в людях, рассудок силен – На сны не взглянуть, как на правду, На жизнь не взглянуть, как на сон! (Случевский, до 1880 года);
Мне снилось, что солнце всходило, Что птицы очнулись от сна… (К. Р., 1885);
Нам снились видения рая, Чужие леса и луга… (Бальмонт, 1895);
Мне снились веселые думы, Мне снилось, что я не один… (Блок, 1903);
Мне снилось… Сказать не умею, Что снилось мне в душной ночи… (Вс. Рождественский);
…И если б я был коронован, Мне снились бы своды тюрьмы (Гумилев, 1911);
Я знаю, что сон я лелею, Но верен хоть снам я, – а ты?.. (Анненский, 1903);
Ты мог бы мне сниться и реже, Ведь часто встречаемся мы… (Ахматова, 1914);
Мне снилось какое-то море, Какой-то чужой пароход… (Тарковский, 1941);
Приснилось мне жаркое лето, Хлеба в человеческий рост… (Орлов, 1949–1953);
Мне берег приснился горбатый, Песчаника желтый обвал… (Дудин, 1960);
Приснился мне берег Катуни, Бегущей в алтайских горах… (В. Федоров, 1945–1950);
За тысячи верст от России Мне снятся московские сны… (Соколов, 1959);
Бывает, мне страшное снится, Но я пробуждаюсь в ночи… (Шефнер, 1977);
Мне снится такая реальность, Такая жестокая явь… (Мориц, 1976);
Товарищам что-нибудь снится: То лес, то цветы, то вода… (Прокофьев, 1953);
И снится мне, будто встаю я От тяжкого долгого сна… (Иванов-Классик, 1873),
и т. д., вплоть до почти пародического «Мне снилось, я – Анна Маньяни…» (Н. Полякова, 1980) или «На пятой неделе запоя Мне сон идиллический был…» (Е. Вензель, 1972).
Особое ответвление темы «видений» берет начало от Фета (1842): «Давно ль под волшебные звуки Носились по зале мы с ней? Теплы были нежные руки, Светлы были звезды очей. Вчера пели песнь погребенья…». Ср. почти тотчас у Плещеева (1846): «Я слышу знакомые звуки, Я жадно им прежде внимал И молча на белые руки, На светлые очи взирал…» – и потом у Гумилева (1914): «…Какие-то бледные руки Ложатся на душу мою, И чьи-то печальные очи Зовут меня тихо назад… (возможно влияние Анненского, 1909: «Мои вы, о дальние руки…»). Михайлов отозвался на Фета пародией, которую можно принять и всерьез (1852): «Опять налетают роями Знакомые сердцу виденья… То видятся светлые очи…»; вне пародии повторяет то же Чюмина (1888): «Неясные звуки томят, Неясные грезы всплывают…»; наконец, от контрастного «погребенья», по-видимому, происходит у Случевского (1859) «Я видел свое погребенье, Высокие свечи горели…».
Другое амфибрахическое «видение» Фета, «К Офелии» (1842): «Не здесь ли ты легкою тенью, Мой гений, мой ангел, мой друг…», – повлекло его же (1846) «Офелия гибла и пела…» с неожиданными реминисценциями в XX веке: «История гибла и пела И шла то вперед, то вразброд…» (Антокольский, 1922–1924) и «Там, словно Офелия, пела Всю ночь нам сама тишина» (Ахматова, 1963). Два стихотворения Фета о ночной реке (1842: «Вдали огонек за рекою…» и «Я жду… Соловьиное эхо…»; ср. вариации Случевского, 1899, «Качается лодка на цепи…» и «Серебряный сумрак спустился…») свободны от «видений», но пародия на них без «видений» не обходится (Медведев, 1863). Из других Ам3 Фета долго помнилось: «Шумела полночная вьюга В лесной и глухой стороне. Мы сели с ней друг против друга…» и т. д. (1842; ср. пародию Сниткина, 1859); у Плещеева читаем (1858): «Томимы тоской, молчаливы, С тобой мы сидели вдвоем…»; у Саянова (1936): «О чем мы с тобой говорили? Слова позабыл я тогда…». Это – не говоря о живучести ритмико-синтаксической формулы: «Кружила полночная вьюга У темных столбов и стропил…», «Клубилась вечерняя вьюга, И ветер гудел стороной…» (Дудин, 1958, 1963). Приглушенный зачин одного из «видений» Фета породил целых две кальки (осознанных ли?) у советских поэтов: «Какая холодная осень! Надень свою шаль и капот…» (Фет), «Какая красивая осень… Закончился птиц перелет…» (А. Ярковец[61]), «Какая спокойная осень… Ни хмурых дождей, ни ветров…» (А. Дементьев, 1986).