Вот так обстояло дело с саке и полом – ничего, жить можно. А вот если взглянуть на потолок! Можно подумать: как не боятся жить в этом доме?
Особенно выгнулись коромыслами две доски с левой стороны. Как только держались концы этих гнилых досок, бог его знает! Когда наступала весна и начинал таять снег на крыше, или особенно в осенние дождливые дни, когда без конца льёт неделями, сквозь худую крышу и потолок так и хлещет вода. Да, не капает, а льёт! В такое время все вещи, стоящие по краям избы, будь то в горнице или боковушке, сваливаются на середину, к перегородке. Хозяевам дома работы хватает – и старшим, и детям: вёдра, тазы, миски, плошки, тарелки, расставленные в тех местах, где особенно сильно протекает, то и дело наполняются, только успевай выносить… Хватает, конечно, и воды, текущей мимо поставленной посуды. Каково там приходится под полом мышам! В этом отношении самое удобное место выбрали подпечные соловьи – сверчки, я уж не говорю о стадах тараканов, живущих на верху печи и вдоль трубы…
Впрочем, раз уж зашёл разговор о тараканах, как не рассказать подробней! Ведь именно благодаря этим тараканам в зимние трескучие морозы, когда неделями не можешь выйти на улицу, в самые скучные дни, когда вынужден сидеть дома, благодаря им нам доставался праздник. В такие дни мы оставляли тараканов. Это значило, оставив в доме тараканов одних, всей семьёй переселялись к соседям. В холодной избе с распахнутой настежь дверью празднуют синицы: угощаются замороженными тараканами, которые усыпали пол, саке, печку. И нам в соседском доме праздник. Соскучившиеся за недели вынужденной разлуки, мы, дети двух семей, не в силах сдержать свою радость, начинаем беситься. При людях и матери бывают снисходительней, по пустякам не ругают, не стукают. Только если уж слишком расшумишься и мешаешь им наслаждаться беседой, прикрикнут. Ну а если уж, разойдясь сверх меры, разобьёшь посуду – тут уж, конечно, хотя и при людях, прощения нет – попадёт как следует.
Когда морозы очень сильные – через два-три дня, а если помягче – то дня через четыре-пять возвращаемся к себе домой. Однако праздник ещё не кончается: теперь соседи переселяются к нам. Беспрестанная беготня от двери к стене и обратно, шумная игра в прятки, когда прячешься то под саке, то на печке, то под висящую на гвозде одежду, вечером – рассказывание сказок, загадывание загадок, а потом – сладкий сон, когда все вперемешку – мальчики и девочки, без разбору, лежат и спят в обнимку… Не знаю, как чувствовали себя наши мамы, но мы! Эх, и весело же нам было, когда вымораживали тараканов!.. Нет, если начнёшь всё вспоминать, наверно, это невозможно – найти конец воспоминаниям детских лет. Я всё ещё вожусь с этой маленькой избой. А ведь мир деревенского человека, его хозяйство – это не только изба. Мне хочется скорее выйти в усадьбу, то есть во двор.
Как только откроешь обитую рогожей дверь – сразу попадаешь в объятия природы. А природа, она ведь очень капризная. В зимний мороз, например, стоит открыть дверь, как она вваливается в дом в виде целого стога холодного пара. Возможно, живущие в таких, как у нас, избах, и придумали загадку: «Без разрешения входит, в горницу проходит».
А когда разыграется буран, ветер, эта же природа, чуть приоткроешь дверь, сразу вырывает её из рук и очень долго мучает, не давая возможности закрыть её. У нас, к сожалению, не было даже сеней, хотя бы сплетённых из ивовых прутьев.
Зато в замечательные летние дни наша дверь почти сутками открыта настежь. Нашим богатством, придававшим прелесть не только нашему двору, но и всей улице, были выстроившиеся вдоль плетня кудрявые ивы. Кто посадил эти вётлы, когда посадил – в то время, когда я стал себя помнить, они уже буйно разрослись, сомкнувшись высоко вверху, как зелёные облака, кронами. Но эти прекрасные вётлы привлекали не столько людей, сколько ворон. Как только дни становились теплее, и на санных путях начинал проступать конский навоз, так и жди: и прилетят вмиг, и чуть свет начинают каркать. Встанешь поутру, а на вершинах вётел уже готовы несколько гнёзд. Однако наша мама не любила их. Если её роста не хватает, чтобы сбить гнездо длинной жердью, зовёт на помощь Хайруша.
Хайруш – соседский мальчик. Мы с ним вместе росли. Будучи старше меня на год-другой, он был и сильнее меня, и бегал быстрее, и жизнь знал лучше. Как только на Агидели, бывало, тронется лёд, они с отцом отправлялись в сторону Нугуша – сплавлять лес. Оттуда он привозил нам в подарок очень красивые удилища, сделанные из ровных-ровных длинных ивовых прутьев. К тому же, он рассказывал о том, что видел в тех краях, что интересного им встречалось в пути, когда сплавляя плоты, возвращались по Агидели. Мы с увлечением слушали его.
– Эх, повидать бы эти нугушские края!..
Что особенно запомнилось – Хайруш очень любил взбираться на крыши разных строений, на вершины деревьев. Если надо разнести воронье гнездо – зови его! Если вдобавок вручить ему копейку-другую, никакое гнездо не спасётся от него, как бы высоко оно ни было…
А вот когда возвращались наши скворцы, поселявшиеся в дупле ветлы, возле нашего сарая, мы все безумно радовались. Я говорю «Наши скворцы». Они действительно наши, поскольку возвращаются в это гнездо как полноправные хозяева. Я с большим интересом, радуясь, наблюдал, как они выгоняли поселившихся в их отсутствие без всякого разрешения нахальных воробьёв, и даже, словно бы говоря «забирайте своё барахло!», гневно выбрасывали скопленную воробьями всякую мелочь. «Так вам и надо! – говорил я воробьям. – Не будете в другой раз захватывать чужие гнезда, а то захотели на готовенькое!..»
Другое наше богатство, которое бросается в глаза при выходе из дома или при входе с улицы, – ярко-зелёная мурава, покрывшая, точно новеньким ковром, весь наш двор. Расстелив на ней скатерть, мы пьём тут чай, в тёплые ночи ложимся тут же и спим. В перерывах между полевыми работами около мамы собираются солдатки – они целыми днями чешут языки, сидя на этом ковре, держа в руках каждая какое-нибудь рукоделье…
Говорят, что наше хозяйство когда-то было и покрепче, об этом говорили и имеющиеся надворные постройки. Но они мне казались не богатством, а бедностью нашей.
Против бокового окна – небольшая клеть. Примыкая к ней, к задворкам протянулся лапас (крытый навес). Другой его конец соединяется с помещениями для скота. Я помню их уже обветшалыми, старыми. Столбы покосились, плетёные стены осели, соломенные крыши прогнили… А ведь они когда-то были и новыми? Значит, когда-то мы были не слишком бедными? И неудивительно. Наш отец из довольно крепкой середняцкой семьи. Вдобавок и мама не из какой-нибудь захудалой семьи – дочь лавочника, бая Гиляза. По словам старших, её в девичестве называли «красавицей Ханифой». Такую девушку не отдадут за кого попало, лишь потому, что мать неродная. Почему же их хозяйство не только не развивалось, а наоборот, скатывалось всё ниже? Одна из причин этому, по-моему, вот какая: отец значительную часть жизни провёл в солдатах. Сначала продержали три года на действительной службе. Затем, когда уже начало укрепляться налаженное хозяйство, начинается японская война. Там промучили более двух лет. Вдобавок, нет и сыновей-помощников, как у дяди Ахметши. Первой родилась девочка. Родившиеся следом за ней и Мансур, и Мухтар умерли в младенческом возрасте,
А тут начинается Первая мировая война.
Вот что мне запомнилось. Дело было к вечеру. Видимо, на посиделки у мамы собрались несколько женщин-соседок, сидят с рукоделием, беседуя друг с другом. Мимо нашего дома прошёл – я не заметил, кто, – и что-то крикнул в окно. Услышав это, и мама, и спокойно разговаривавшие соседки вдруг громко зарыдали. Помню, в какой глубокой растерянности я оказался, ничего не понимая, недоумевая, что делать в такой жуткой ситуации. Меня всегда тревожило, пугало, когда плакали взрослые. Что с ними случилось? Какую страшную весть им сообщили? После я узнал: оказывается, сообщили о том, что нашего отца взяли на войну.
Таким образом, отец, оставив на мамины плечи свою девятилетнюю Марьям, семилетнего Мирсаяфа, трёхлетнюю Мадхию и четвёртого, ещё не родившегося нашего братишку Талху, отправился на германскую войну. Я начал более или менее серьёзно осознавать свой жизненный путь именно в годы этой Первой мировой войны.
В то время в нашем хозяйстве очень многого не хватало. Своего колодца нет, за водой ходим к Ахметше-абзы или к бабушке. Если надо баню затопить – тоже к ним. Такие необходимые ежедневно инструменты, как топор, пила, железные вилы, тоже вынуждены были просить у соседей. Даже уборной у нас не было. Из-за этого, конечно, к соседям не ходили, нас укрывали такие строения, как хлев, сарай, а чистить их помогали куры.
Как я уже сказал, всё это мне в то время казалось совершенно естественным, я никогда не думал, что мы бедные. И это неудивительно. Для того времени мы, на самом деле, были не особенно бедными. В нашей деревне и беднее нас достаточно было семей. У нас, по крайней мере, имелись лошадь и корова. Когда папа ушёл на войну, лошадь осталась у Ахметши-абзы. Они запрягали её, куда надо, вместе со своей лошадью, и нам помогали засеять и собрать наш небольшой урожай хлеба.
Я ещё при отце начал приобщаться к полевым работам. Наверное, была весна того года, когда началась война. Мы вдвоём с отцом вышли в поле сеять пшеницу. Самым трудным было встать раньше привычного. Хотя с вечера я лёг, вдохновлённый предстоящим событием, утром, не в силах расстаться со сладким сном, пытался сопротивляться маме.
– Ты ведь идёшь сеять хлеб, сынок, вставай уж.
– Да ну ещё, не пойду…
– Не пойдёшь?! – воскликнула мама с упрёком и удивлением. – Ты что, с ума сошёл? Ведь это самая большая радость – идти весной на первый сев! «Не пойду», видишь ли! Как только тебе не стыдно? Если бы меня кто взял!..
Такое искреннее удивление мамы разогнало сон. Мне, действительно, стало стыдно. С лёгкостью встал. Умылся. Радуясь, начал собираться. А почему бы не радоваться? Ведь так сказала мама. Самая большая, говорит, радость!
И я всей душой поверил этому. После того дня много раз случалось, что я шёл на работу, расставаясь со сладким сном. Как бы ни было трудно, терплю, вспомню слова мамы и заставляю себя радоваться, в крайнем случае, стараюсь казаться радующимся. И что интересно: очень часто это внушаемое самому себе чувство радости на самом деле превращалось в настоящую радость…
Мы добрались до поля. Папа распряг лошадь, дал ей сена и начал сеять пшеницу. Вместе с первыми горстями пшеницы бросил на чёрную землю белые яйца. Я собрал их в свою шапку[12]. Папа больше ничего не заставил меня делать. Правда, сев верхом на лошадь, которую вёл под уздцы папа, я два-три раза объехал поле. Да и то он разрешил это, уступив моей горячей просьбе.
Когда папа ушёл на войну, сыновья Ахметши-абзы – то Закир-абзы, то Хусаин-абзы – стали брать на полевые работы к нашей лошади и меня. Они, конечно, не то, что отец, – не баловали. Пахать ли, боронить приходилось – сажали меня верхом на лошадь, которая шла впереди. Её уже никто под уздцы не ведёт: вести её правильно, с необходимой скоростью – моя обязанность. Если на поворотах я нечаянно свалюсь с лошади, никто не проявляет никакой жалости. Только ругают: «Размазня! Не можешь усидеть на лошади, идущей шагом». Если лошадь уклоняется немного в сторону от борозды, тоже по головке не гладят: «Глаза повылазили, что ли?!» А если, случится, забудешь название чего-нибудь из сбруи, смеются, издеваются: «Даже супонь не знаешь, тупица!»
Но я на все эти слова особенно не обижаюсь. Считаю, что так и полагается. Хоть и трудно, хотя и тяжело всё это выслушивать, считал во всём виноватым только себя.
Что раздирало душу – видеть, как принижают нашу лошадь. При пахоте её всегда запрягают коренником – на борозду. Длинный кнут пахаря с ременным концом большей частью падает на её спину. Когда ехали на работу или с работы, в телегу тоже всегда запрягали нашу лошадь. Мне плакать хочется от жалости к ней, но сказать ничего не могу. Чтобы облегчить себе душу, иногда пожалуюсь маме – она тоже ничего не может поделать: «А если скажут: «Тогда сами водитесь со своей лошадью и землю сами пашите!» – что тогда будешь делать?.. И за это спасибо».
В результате к десяти годам я неплохо усвоил полевые работы, подробно, во всех деталях, изучил сбрую, научился вскакивать самостоятельно, без посторонней помощи, на лошадь, скакать верхом во всю прыть. За то, что с такой суровостью приучали меня к работе, к самостоятельности, вспоминаю своих дядей только с чувством благодарности.
И всё-таки Закир-абзы и Хусаин-абзы были разными людьми. С Закиром-абзы мне было приятней. Он – старший сын Ахметши-абзы. Умел обращаться с ребёнком как старший. Если надо, не скупился и на слова утешения. Мы и так его любили. В длинные зимние ночи, он, бывало, заходил к нам посидеть, рассказывал всякие интересные истории, показывал удивительные фокусы, изумляя нас. Но мне очень редко приходилось выходить с ним в поле.
Хусаин-абзы был ещё молод. Холостой парень. Поэтому, видно, считал меня в какой-то степени ровней себе, не чувствовалось, чтобы делал мне скидку как ребёнку. Прямоту, которой не угодишь и родному брату (как говорится в пословице), я чаще всего слышал от него. Вообще, он оказался очень интересным человеком. Его взяли в солдаты только в год окончания войны. Не успел уехать, как от него стали приходить странные письма. Благодаря маме мы тоже кое-что узнаём: какие-то бестолковые, говорит, письма. Мне и сейчас вспоминается странная песенка, приписанная в конце одного письма:
Ай, джаны, вай, джаны, взял татарин марджаны (русскую).Это ведь он отцу написал! Ахметше-абзы, у которого уже борода седая, набожному старику, который не пропускает ни один из пяти намазов в мечети!
Вскоре он и сам прибыл. Говорили, вернулся по болезни. Со временем раскрылась и тайна его странных писем: оказывается, Хусаин-абзы нарочно притворялся дурачком. Убедил ведь и своих офицеров, и докторов! Для того чтобы его не разоблачили, он и свои письма родителям писал, как умалишённый. И решив, что он действительно слаб разумом, его отпустили домой.
После революции он в поисках счастья отправился в Ташкент.
Теперь уж их обоих нет на свете. Сыновья Закира-абзы – отличные колхозники. Среди них есть и герои Отечественной войны, и передовики колхоза. Особенно пошёл в отца старший сын Сулейман. Он любит собрать вокруг себя толпу ребятишек и рассказывать им о том, что повидал на фронтах Отечественной войны.
Хусаин-абзы нашёл своё счастье там, куда поехал искать его. До конца своей жизни проработал в Самарканде, на фабрике «Худжум». Об этом я слышал от его старшего сына Амира Амирова. Недавно он, выучившись в Москве, вернулся кандидатом технических наук. Хусаин-абзы оказался патриотом своей фамилии. В честь дедушки Амира назвал его именем старшего сына. Меня, оказывается, тоже поминал добрым словом – даже назвал одного из сыновей Мирсаяфом. Мой тёзка и племянник, которого я не видел, похоже, парень трудолюбивый, подающий надежды: в газете «Правда» вышла его фотография с хвалебными словами.
3. Самое большое наше богатство. Девочка-марджа. Хаджар-апа. Солдатки. «Если скворчата проголодаются…»Когда прошли годы, я понял: оказывается, самым большим богатством у нас были не кудрявые ивы, и не ковёр, сотканный из зелёной травки, и не скворцы, оставшиеся приятным, незабываемым воспоминанием на всю жизнь, и даже не лошадь и корова – а сама мама!
Мама!
Мне даже трудно представить себе мои детские годы без неё.
Не знаю, было ли это раньше того памятного случая с ножом, оставившим отметину на моём носу, или позже – не могу точно сказать, пошли мы на жатву.
По-видимому, меня оставили спящим, помню, как я совсем один искал возле арбы маму. Забрёл в рожь. А рожь выросла густая, высокая. Чтобы увидеть её колосья, мне надо смотреть наверх, задрав голову. А наверху, кроме ясного неба, ничего не видно. А попадёт в глаза пылающее солнце – ослепит.
Шагаю вперёд, прокладывая себе руками путь в ржаном лесу.
– Ма-а-а-ма!
Ничего не слышно, ничего не видно. Хочу вернуться обратно к арбе – арба пропала. Куда ни повернусь – рожь… рожь… рожь… Теперь уж я не зову маму, только реву в голос и всё иду-иду куда-то. Мне хочется выйти к краю ржаного леса. А ему ни конца, ни краю нет…
Не знаю, сколько я так бродил. Во всяком случае, мне показалось, что очень-очень долго. Наконец, мне стало казаться, что рожь передо мной поредела. Тут же ко мне вышла одна мама. Не моя мама. Что-то говорит мне – я её слов не понимаю, Кажется, говорит, не плачь. А я не могу остановиться, всё реву и реву. Она подняла меня на руки. Вынесла изо ржи и принесла к арбе. Не наша арба. Я заметил стоявшую возле арбы маленькую девочку. С жёлтыми-жёлтыми волосами и белым-белым лицом. Смотрит на меня. И не плачет, и не смеётся. Я тоже перестал плакать. Не отрываю глаз от белокурой девочки.
Откуда-то появилась и моя мама. Начала уводить меня. Теперь я принялся плакать, не хочу, мол, уходить. Мама смеётся. Это, говорит, не наша арба. Пойдём, говорит, к себе, к отцу.
– Давай и беби (малышку) возьмём с собой.
– Мама не отдаёт беби, самой, говорит, нужна, – уговаривает меня мама. А сама опять смеётся, что-то говорит той маме. Та тоже смеётся. А я продолжаю плакать.
– Возьмё-о-ом!..
– Ладно, возьмём, – соглашается мама. – Красивая, что ли, девочка-марджа[13], сынок?
– А?
– Беби красивая?
– Красивая.
– Мы тебе принесём ещё более красивую беби, чем эта девочка-марджа.
Мне отчётливо запомнилось это «девочка-марджа». По-видимому, я впервые услышал это выражение.
Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, но однажды на самом деле принесли беби.
– Вот, сынок, – сказала мама, – принесли тебе хорошенькую беби.
Какой уж там показалась мне беби – этого совершенно не помню. Но только помню, что я горько рыдал, требуя принести ту девочку, которая была на жатве. И тут произошло удивительное. Мама, сказав: «Ну, тогда ладно, мы эту беби выбросим и принесём ту, которую ты просишь», – и приговаривая: «Вот так, вот так», – на моих глазах положила ребёнка в таз. Затем вынесла на улицу и выкинула.
– Вон, – сказала она, возвратившись, – я выкинула плохую беби, а теперь принесём хорошую.
Через некоторое время уже принесли хорошую беби.
– Вот она, беби, которую ты просил! – У мамы на руках, действительно, была маленькая хорошенькая девочка, которую я видел на ржаном поле. Я до сих пор не могу понять, как могла мама убедить меня в этом. Но я очень долгое время искренне верил этому.
Таинственная беби оказалась моей новорождённой сестрёнкой Мадхиёй. Разница между нами около четырёх лет. Значит, это было приблизительно в 1910 году, то есть когда мне было между тремя и четырьмя годами.
К шести годам я уже начал держать в руке карандаш. Помнится, собственноручно написал «1913». Наверное, именно в этом году я впервые услышал о существовании летоисчисления. И папа, и мама с большим уважением относились к людям, которые были образованы, стремились к приобретению знаний. Они мечтали вырастить и своих детей образованными людьми. Мечты их, по-видимому, были не совсем уж безнадёжными. В моей памяти очень ярко сохранилось одно воспоминание о нашей старшей сестре Хаджар-апа.
Однажды она принесла из школы работу. Письменную работу. Какая-то дочка бая, с которой они вместе учились, заказала ей переписать из книги стихи. И тетрадку свою отдала. Удивительно красивая тетрадка с блестящей чёрной обложкой, новенькая. Прямо боязно в руки брать! Это очень польстило маме. Значит, её дочка пишет всех красивей среди своих соучениц. Вдобавок, такую работу байские дочки, конечно, поручают не бесплатно.
Хаджар-апа вдруг сильно зауважали, вырос её авторитет. Мама сама аккуратно застелила скатертью стол. Сестра наша, вымыв руки, села писать. Однако сразу приняться за письмо не могла. Начала капризничать:
– Ой, стол качается, ой, пол качается!
Нам запретили ходить по полу.
– Сидите на месте! Не слезайте с саке!
Сестре не понравилось и то, что качается саке.
– Ой, испортили уж, мама! Уйми ты этих непосед!
Мама прогнала нас в боковушку. велела и там сидеть не шевелясь.
– Смотрите, чтоб не шелохнуться! Хаджар-апа переписывает стихи. Если она хоть буковку испортит, не ждите снисхождения-милости! – Мама придавала этому делу такое большое значение, как будто судьба всей нашей семьи была связана с переписыванием этого стихотворения.
Не помню, чтобы Хаджар-апа какими-нибудь ещё качествами так отчётливо сохранилась в памяти. Вскоре её отдали замуж. По-видимому, она оказалось несчастливой: не успев даже родить ребёнка, умерла.
К этому времени и Марьям-апа уже ходила в школу девочек. Разница между нами менее двух лет, поэтому я больше считал её ровней себе. Даже стал называть её «апа» только позднее, когда оба уже повзрослели, когда стали годами жить в разлуке, и то в первый раз назвал её так в письме.
А в детстве… Мы с ней дружно играли, находя общий язык по многим вопросам. Нередко случалось, что и поспорим, поссоримся. В чём заключались наши ссоры? Как можно уродливей скривив рот, дразним друг друга. Обзываемся.
Порой возникшая между нами ссора не решается только дразнилкой или обзыванием – дело доходит до рукоприкладства. Марьям-апа, выйдя из себя от гнева, крепко схватит меня или за руку, или за плечо, или за щеку. Схватит – это не просто схватит – или ущипнёт, или поцарапает. А я изо всех сил вцеплюсь ей в волосы. При этом оба испускаем дикие, не похожие на человеческий голос звуки. В такое время, схватив лучину, из боковушки выходит мама.
– Что вы не поделили, негодники?!
По возможности не оставляем дела лучине – стоит нам завидеть маму, мы уже, стоя с двух сторон саке, беззвучно, исподтишка дразним друг друга.
– Хватит вам! – говорит мама.
Её слово – закон. А если бы тут не появилась мама?! Мы что же, разодрались бы до крови? Боже сохрани!.. По-видимому, предчувствуя это, мы в отсутствие мамы не дрались. Играем, шалим, смеёмся, пользуясь свободой, на головах ходим. Обычно не угомонимся, пока не разобьём что-нибудь. Но и тут держимся заодно. У нас есть ещё сестрёнка Мадхия. Она ещё маленькая, слушается нас. Мы её не обижаем. Но всё-таки, уговаривая, предупреждаем:
– Не говори маме, ладно, сестрёнка?..
Однако говорить и не приходится. Мама, как только входит, догадавшись по нашему виду, спрашивает:
– Что разбили?
Иногда в отсутствие мамы, бывало, проголодаемся, но что же поесть? Варить картошку – долго. Сахар на счету. Самое лучшее – лук. Закапываем в горячую золу, которая всегда есть в очаге, луковицу. Она быстро печётся. И вкусная. Вдобавок, лук висит прямо на стене в боковушке, на длинной верёвке. Наверное, головок сто есть. Кто их станет считать! Мадхие самой печём одну головку. Смотри, маме не говори!.. Но нет и надобности об этом говорить. Мама, как только войдёт, приподнимет нос, поморщит его немного и сурово спросит:
– Опять лук пекли?
Когда Марьям-апа начала ходить в школу, наши отношения заметно улучшились. Поскольку она теперь учится, я стал к ней относиться с большим уважением, интересуюсь её букварём, тетрадками, она тоже чувствует себя теперь более взрослой, ей нравится моя любознательность, она с удовольствием, даже, по-видимому, несколько хвастая своим превосходством, показывает мне свои книги, тетради, старается научить меня тому, что сама умеет.
Старание старшей сестры научить меня и моё старание научиться, по-видимому, не прошли даром, я ещё до школы уже умел и читать, и писать. В тот год, когда папа ушёл на войну, я пошёл учиться, то есть начал ходить в медресе…
Но прежде чем рассказать о медресе, хочу сказать несколько слов о том, как мы жили без отца.
В летние дни, в свободное от полевых работ время, у мамы собираются соседки-солдатки, все вместе рассаживаются во дворе, на травке, руки их непрестанно что-нибудь да делают: вяжут чулки, шьют, латают, а языки беспрерывно болтают. Я любил слушать их разговор. Валяюсь на траве возле них, строгаю ножом, что-нибудь мастерю. Когда рассказывают что-нибудь особенно интересное, я, по-видимому, увлёкшись, забываюсь.
– Смотри, смотри, – говорит тогда одна, обратив на меня внимание, – смотри, как он слушает, даже рот разинул!
– Что ты тут сидишь? – говорит мама, беззлобно ругая меня. – Разве маленькому можно подслушивать, как разговаривают мамы, бессовестный?
Пока они хватятся, я уже многое услышу из их рассказов. Но только почему «бессовестный»? – не понимаю. Вообще мне многое из того, что они говорили, было непонятно. Очень хорошо помню: о какой-то одной солдатке рассказывали, что она в отсутствие мужа родила ребёнка. И удивляются этому. Кто ругает или проклинает её, проклятая, говорит, бессовестная, говорит, кто жалеет, бедняжка, говорит, видать, на роду, говорит, ей написано, судьба, говорит. Боже сохрани, не приведи Аллах, говорит… И тут мне приходит в голову: почему это их так волнует? Ну и что, если родила в отсутствие мужа? Ведь и наша мама вон родила Талху, когда папа ушёл в солдаты. Почему же это никого не удивило? И не обвиняли маму, и не так чтобы очень жалели. Даже некоторые по-дружески, из уважения, приносили и миску манной каши. С маслом посерёдке! Так много, что не только маме – всем нам хватало!