Люска получил десять лет. Мать его умерла, а отец по-прежнему торгует шарами в своей лавчонке, где запахи стали словно бы еще гуще.
Пятицветная блестящая открытка, изображающая извержение Везувия, гласила:
Сердечный привет и поцелуй из Неаполя.
Николь, ЭмильЭдмона Доссена поместили в дорогой санаторий. Детриво дослужился до старшего унтер-офицера. Дюкуп переехал в Версаль, Рожиссар отправился на три дня в Лурд в качестве санитара-добровольца. Доссен-отец все так же кутит с девицами в роскошных публичных домах. Дайа-сын женился на дочке торговца удобрениями.
Адель и Гурд по-прежнему поджидают на углу улицы клиентов.
А перед стаканом красного вина сидит в бистро совсем один Лурса, пока еще сохраняя достоинство.
1940Дождь идет
I
Я сидел на полу возле низкого окна полумесяцем, в окружении своей игрушечной мебели и зверей. Спиной я почти касался толстой печной трубы – она шла снизу из магазина, проходила сквозь перекрытие и, обогрев комнату, исчезала где-то в потолке. Это было очень забавно – когда огонь переставал гудеть, по трубе передавались звуки, и мне было слышно все, что говорилось внизу.
Шел черный дождь. Матушка утверждает, что это собственное мое выражение. И даже будто я употребил его, когда она еще носила меня на руках. Правда, по части воспоминаний матушке моей доверять особенно не следует. Тут мы с ней чаще всего расходимся. Воспоминания ее какие-то слащавые и выцветшие, как те обрамленные бумажными кружевами картинки святых, которые закладывают в молитвенник. Если я напоминаю ей какую-нибудь историю из нашего общего прошлого, она всплескивает руками, возмущается:
– Господи, Жером! Да как ты можешь такое говорить? Ты все видишь в дурном свете! Потом, ты был слишком мал. Ты просто не можешь этого помнить…
И если я не настроен благодушно, начинается довольно жестокая игра.
– Помнишь субботний вечер, когда мне было пять лет?
– Какой еще субботний вечер? К чему это ты опять ведешь?
– А когда я сидел в ванночке и вернулся отец, и вы…
Она краснеет, отворачивается. Потом украдкой кидает на меня взгляд.
– Вечно ты фантазируешь.
Но прав я. Воспоминания детства, даже самого раннего детства, например, когда мне было года три, у меня удивительно ярки, и по прошествии стольких лет я все еще ощущаю запахи, слышу звуки голосов, какой-то странный их резонанс, в частности на винтовой лестнице, соединяющей комнату, где я сидел, с находившейся внизу лавкой.
Если бы я завел с матушкой разговор о приезде тети Валери, она поклялась бы, что я все выдумываю или, во всяком случае, преувеличиваю, и была бы по-своему искренна.
И тем не менее…
Но черный дождь, так или иначе, остается для меня чем-то своеобычным, чем-то неразрывно связанным с нашим маленьким нормандским городком, с рыночной площадью, на которой мы жили, с определенной порой года и даже с определенным временем дня.
Я имею в виду не щедрые грозовые ливни, что за стеклами окна полумесяцем низвергались крупными светлыми каплями, выбивавшими дробь по железному оконному карнизу и булыжнику мостовой, и не туманную морось чахлой белесой зимы.
Когда шел черный дождь, в комнате с низким потолком становилось темно и весь дальний угол вплоть до перегородки, отделявшей спальню родителей, окутывался густым полумраком. Зато отверстие в полу, где проходила винтовая лестница, излучало свет зажженных в лавке газовых рожков.
Со своего места мне не видно было неба. Старые дома на площади, посреди которой стоял крытый рынок с шиферной кровлей, были построены все в одно время и все на один образец. Окна нижнего этажа – там помещались только лавки – очень высокие, сводчатые. Впоследствии окна поделили в высоту пополам и сделали еще одно перекрытие, устроив антресоли.
И получилось, что в антресоли было на уровне пола окно в виде полумесяца.
Я сидел, окруженный своими игрушками, и если свет и доходил до меня, то не столько с неба, сколько от бликов и отражений на мокрой мостовой. В большинстве лавок, так же как в нашей, в такие дни зажигали газ. Изредка я слышал звяканье колокольчика в аптеке или наш звонок. Длились и длились сумерки, населенные бегущими силуэтами, лоснящимися зонтиками, хлопающими сабо; в кафе Костара все гуще плавал дым, а внизу медовый голос матушки, постоянно боявшейся показаться недостаточно любезной, нарушить приличия, как бы журчал:
– Ну разумеется, мадам… Я ручаюсь за краску… Мы не первый год держим этот товар, и никогда еще не было жалоб…
Шел ли дождь? Нет, скорее он лился ручьем, ровно и безостановочно. А когда окончательно темнело, матушка, подойдя к лестнице, кричала снизу:
– Жером!.. Пора спускаться…
Чтобы не зажигать лишнего рожка.
Как же она не понимает, что малейшее отклонение от заведенного порядка не могло не запечатлеться у меня в памяти? Запомнил же я те две недели, когда рыночные часы остановились на десяти минутах одиннадцатого, и маленького бородача, целый день просидевшего на пожарной лестнице за их починкой.
В отношении тети Валери воспоминания мои еще более четки – мне тогда уже исполнилось семь лет, и я потому лишь не ходил в школу, что поговаривали об эпидемии скарлатины; а матушка, надо заметить, боялась эмидемий даже больше любого нарушения приличий.
Сперва за нашим домом, в так называемом ремесленном дворе, послышался резкий звук рожка. Значит, вернулся отец в запряженном парой фургоне. По утрам я, можно сказать, никогда не видел отца, он выезжал очень рано, еще затемно. Иногда он ездил далеко, за четыре-пять лье, смотря по тому, где была ярмарка, и к восьми часам его товар уже лежал разложенный на лотках. Другой раз он отправлялся в какую-нибудь ближнюю деревню и возвращался рано.
Так оно и было в тот день. Видимо, тепло и черный дождь разморили меня, потому что я не двинулся с места; обычно я бежал в спальню родителей взглянуть в окно на большой четырехколесный фургон, на котором желтыми буквами красовалось: «Андре Лекер – ткани и конфекцион – зарекомендовавшая себя фирма».
Пару жеребцов звали Кофе и Кальвадос. А старика, который за ними ходил, сопровождал отца на ярмарки и спал над конюшней, звали Урбеном.
Встрепенулся я, лишь услышав, что отец толкнул дверь черного хода, тогда как обычно, пока Урбен распрягал лошадей, он выгружал товар. В лавке был покупатель. Отец ждал, грея руки над плитой. Но вот звонок проиграл свои несколько ноток, сопровождаемый голосом матушки: «Добрый вечер, мадам, не утруждайте себя…»
– Мне надо с тобой поговорить… – сказал тогда отец. – Пожалуй, тебе лучше вызвать мадемуазель Фольен…
Отчего же я сохранил такое драматическое воспоминание об этом дне? Мадемуазель Фольен вызывали довольно часто. Делалось это очень занятным образом. Матушка поднималась в комнату, где я сидел и которую так и называли «комната», брала с камина подсвечник и стучала в стенку. Надо было стукнуть несколько раз. Наконец жужжание швейной машинки за стеной прекращалось (мадемуазель Фольен была портнихой).
– Мадемуазель Фольен? Вы не пришли бы посидеть в лавке?
Забавно было видеть, как моя всегда такая сдержанная матушка кричит во все горло, уставившись в стену, оклеенную обоями с яркими попугаями. А затем слышать звучащий словно из подземелья ответ:
– Сейчас иду, мадам Лекер!
Отец даже не снял плаща. Дождевые капельки дрожали на его белокурых усах, и он рассеянно бросил мне:
– Здравствуй, сынок…
Отворил дверь в спальню. Стук подков распрягаемых лошадей стал слышен отчетливее. Внизу матушка говорила мадемуазель Фольен:
– Вас это не очень затруднит?.. Просто не знаю, что бы я без вас делала…
И стала подниматься наверх. Сначала из отверстия в полу показалась ее голова с пышным валиком пепельных волос надо лбом и торчащим на макушке шиньоном, затем округлый корсаж, перехваченный в талии широким лакированным поясом, словно бы перерезавшим матушку пополам.
Она с тревогой посмотрела на отца, потом на меня, и я понял, что она не уверена, можно ли мне присутствовать при разговоре.
– Я был у тети Валери, – заявил отец, оглядывая наши две комнаты, будто нам предстоял переезд.
– Как она?
– Почти совсем обезножела… Женщина, приходившая к ней убирать, ушла из-за какой-то истории… Я предложил тете поселиться у нас…
Бедная матушка! Лицо ее выражало полнейшее смятение, рот от изумления и ужаса широко раскрылся, но она лишь слабым голосом пролепетала:
– З-здесь?
Отец снял наконец клеенчатый плащ и башмаки на гвоздях. Вошел в спальню и зажег газовый рожок:
– Я сейчас тебе объясню… Она намерена отобрать дом… Если потребуется, она в суд подаст. Понимаешь, что это значит?.. Мальчонка будет спать с нами… А для тети Валери поставим в комнате кровать.
– Но у нас нет кровати…
– Я купил на распродаже… Урбен сейчас внесет…
– А когда она собирается приехать?
– Завтра…
Дверь в спальню закрыли, и до меня теперь доносился лишь приглушенный шум голосов. Я посмотрел в окно. Помню, что в ту минуту во втором доме слева в ряду домов, стоящих перпендикулярно к нашему, я увидел Альбера: прижав лицо к стеклу, он за мной наблюдал.
Мы ни разу друг с другом не разговаривали. Вероятно, он был примерно одних лет со мной; впрочем, сказать трудно, потому что он все еще носил длинные локоны, как девочка, и одевали его не так, как других мальчиков.
Жил он с бабушкой, и они занимали совершенно одинаковую с нашей комнату над мучным лабазом, с таким же окном полумесяцем, поэтому если Альбера я видел всего целиком, то бабушку его лишь до пояса.
– Надо непременно найти! – вдруг выкрикнул отец.
Дверь распахнулась. Матушка разнервничалась, плакала, что, впрочем, случалось с ней довольно часто. Была она низенькая, пухленькая, и из-за густых пушистых волос голова ее казалась непомерно большой. Кожа очень светлая, глаза голубые.
– Я поищу на чердаке, – сказала она. – У тебя есть спички?
Она зажгла свечу, и я словно завороженный смотрел, как она поднималась прямо с пола к потолку по крутой винтовой лестнице, как толкнула плечом люк и исчезла. Тем временем отец критическим оком оглядел обе наши комнаты, пожал плечами и принялся разбирать мою складную кровать – она не пролезала в дверь. Над нами раздавались шаги матушки; она ворочала ящики, передвигала какие-то тяжелые предметы. За это время никак не меньше трех покупателей заходило в лавку. Посреди площади, где гулял ветер, перед крытым рынком, уже запертым в этот час, торговки засветили на краю прилавка ацетиленовый фонарь.
А дождь лил, лил, все черней, все непроглядней.
– Нашла?
– Кажется… Постой…
Очевидно, она взобралась на ящик. Посыпались какие-то картонки… Отец настороженно ждал, подняв лицо к потолку.
– Может, тебе помочь?
– Нет… Нашла…
Матушка спустилась с чердака, держа в руках черную рамку с треснутым стеклом, в которую вставлена была фотография женщины с буфами на рукавах.
– Это ты стекло разбила?
– Да нет же, Андре… Вспомни… Ты сам, ну когда ты так разозлился на нее… Ты выбросил фотографию в мусорный ящик, и если бы не…
Отец взглянул на меня, подошел вплотную:
– Послушай, сынок… Завтра приезжает тетя Валери… Она будет жить у нас… Смотри не вздумай повторять то, что про нее говорили.
Я долго ломал голову, да и сейчас еще ломаю, что, собственно, он имел в виду.
– Скажи, Генриетта… У малыша ничего другого нет надеть?
– Я собиралась заказать мадемуазель Фольен для него новый костюмчик.
– Может, тебе пойти купить ему что-нибудь поприличней? Мне не хочется, чтобы тетя Валери приняла нас за…
Не помню уж, как он выразился. Отец казался озабоченным. Газ горел плохо. У нас всюду, за исключением лавки, еще стояли не газовые рожки, а простые горелки, и напор был слабый. Во всяком случае, верх горелки был всегда закопчен. Отец почти касался головой потолка полированного дерева. В катившихся по стеклам каплях отражались огни площади.
– Как будто у меня время есть!
– Мадемуазель Фольен еще побудет… Одевайся, Жером…
В доме поднялась кутерьма. День этот был из ряда вон выходящий. Помню сутолоку в низких, плохо освещенных комнатах, мою разобранную кровать и другую кровать, красного дерева, которую Урбен неуклюже втаскивал наверх по частям. Помню матушку перед зеркалом, втыкавшую шпильки в шиньон и натягивавшую сетку на пышные волосы.
– У него нет башмаков… – пробормотала она с зажатыми во рту шпильками.
– Ну и что же?
– Если я тебе об этом сообщаю, то потому, что ты всегда утверждаешь, будто…
Мои игрушки так и остались на полу.
– Поживее одевайся, Жером…
Матушка взяла из конторки деньги с тем грустно-смиренным видом, который всегда принимала в торжественных случаях.
– Вы уж меня извините, мадемуазель Фольен… Постараюсь обернуться побыстрее… Лишний человек в такой квартире, как наша… Ничего не попишешь!..
Улица и холодный дождь. Матушка держала меня за руку. Я отставал, и она тащила меня за собой; потом я вдруг прибавлял шагу и вырывался вперед.
– А что ты мне купишь?
– Костюмчик… Тебе нужно быть очень внимательным к тете Валери… Она старая женщина… И едва ходит…
Я не только никогда ее не видел, но почти ничего не слышал о ней, если не считать смутных упоминаний о существовании какой-то тетки.
Рыночная площадь тонула во мраке. Лавки освещались газом, в маленьких кафе стекла были матовые, у некоторых к тому же в замысловатых узорах.
Лишь угол улицы Сент-Йон выделялся ярко освещенным пятном; мертвенного, синеватого оттенка свет странно дергался и пульсировал: бакалейщик Визер, единственный на весь квартал, установил снаружи, над витринами магазина, мощные дуговые лампы.
– Я хочу охотничий костюм, – заявил я.
Мы шли быстрым шагом. Ветер дул нам в лицо, и мать держала зонт наклонно.
– Не попади в лужу…
А вокруг только ускользающие черные силуэты.
Мы вошли в большое двухэтажное здание магазина готового платья «Добрый пахарь».
– Для вашего сыночка, мадам Лекер?
Манекены. Пропахший табаком старик-приказчик, примеряя, дышал мне в лицо.
– Я хочу охотничий костюм…
– У вас есть охотничий костюм на его возраст?.. По-вашему, это будет прилично?
До сих пор я носил одни только матроски… Меня раздевали, одевали, поворачивали.
– Это не слишком марко?
Бедная матушка! Серый, в мелкую клеточку костюм, который она выбрала, был и без того неопределенного тона, до ужаса уныл!
– А воротнички к нему у вас найдутся?
Мне вручили картонку. Матушка надолго застряла у кассы, к тому же, как владелица торгового предприятия, она пользовалась десятипроцентной скидкой.
– Завтра приезжает мужнина тетя. Ума не приложу, как мы все поместимся, у нас и без того тесно…
Пропахший табаком приказчик преподнес мне комплект плохо отпечатанных загадочных картинок, давным-давно известных, вроде «А где болгарин?..».
В соседнем доме помещалась шоколадная фабрика, и снизу, из зарешеченных подвальных окон, на нас дохнуло жаркой сладостью.
– Не знаю, как быть с башмаками… на заказ уже не успеешь сделать… Ну ничего!..
Матушка была в своем черном суконном пальто в талию, с узенькой горжеткой из куницы.
– Ни во что не вмешивайся… А главное не сболтни, что мы заказываем у Нагельмакеров… Не то возьмут дороже… Чулки у тебя по крайней мере целые, без дырок?
Снова на свет божий появилось большое черное портмоне. Все в тот день было черным: одежда матушки и прохожих, булыжник мостовой, окутанные мраком дома, само небо над нашими головами.
– А галстук? – заикнулся было я.
– Дома сколько угодно лент… Я тебе сама сделаю.
– Синий в горошек…
– Там будет видно… Смотри себе под ноги…
Я так редко гулял с матушкой, «рабой этой лавки», как она любила выражаться, что, если выпадал такой счастливый случай, она всегда водила меня в кондитерскую Хозе и угощала пирожным. Но сейчас матушка и не вспомнила о пирожных. Поглощенный мыслью о новом костюме, я тоже не вспомнил или, точнее, вспомнил, но когда мы уже миновали кондитерскую.
То мы шагали по безлюдным тротуарам едва освещенных улиц, то вдруг окунались в свет и оживление торгового квартала.
– Надо бы купить рыбы на ужин… – вслух размышляла матушка. – Хотя нет… весь дом провоняет…
Уж очень у нас было тесно! Сразу за лавкой квадратная комната – подсобное помещение: кухня и столовая одновременно, с круглым столом посередине и застекленной дверью, сквозь которую, отодвинув занавеску, можно было наблюдать за тем, что делается в лавке.
Так называемая «комната» над лавкой служила мне детской, а родители спали рядом, отделенные от меня деревянной, оклеенной обоями перегородкой.
– Да что ты тащишься, Жером!.. Хоть сегодня постарался бы не сердить меня…
Мы приближались к дому. Уже виден был мертвенный свет бакалеи Визера, и тут, именно на этом свету, мне бросились в глаза два человека: они бежали согнувшись, держа под мышкой кипы только что полученных на вокзале газет. В это время доставляли парижские газеты, но обычно продавцы никогда так не бежали.
Прохожие останавливались, провожали взглядом газетчиков, и на их лицах я заметил то же озабоченное выражение, какое поразило меня сегодня у отца с матерью.
– Газета «Пти паризьен»… Специальный выпуск… Расстрел Феррера!.. Читайте подробности смерти Феррера…
Я понимал: что-то назревает и весь день какой-то особенный. Первое тому свидетельство: газетчики никак не отдышатся от бега. Второе: пять-шесть мужчин – рабочие, купившие газеты, сошлись кучкой, и к ним тут же направились двое полицейских.
– Давай-давай!.. Расходись!.. Никаких сборищ…
Рабочие отходили медленно и неохотно. Полицейские бесцеремонно их подталкивали. Приказчики из бакалеи Визера в серых халатах стояли на пороге магазина вместе с покупателями. На что они глазеют? Что тут происходит?..
– Читайте подробности казни Феррера…
Один из продавцов газет был в старом картузе с изломанным козырьком, что в моих глазах сразу относило его к категории тех, кого матушка называла оборванцами. Голос у него звучал хрипло. Казалось, он кому-то или чему-то бросает вызов. На нем даже не было пальто. Он бежал все так же согнувшись, а газеты его мокли под дождем.
– Читайте…
Я чувствовал вокруг какое-то скрытое удовлетворение, удовлетворение тем, что назревало, драмой, которая давно готовилась и наконец разыгралась.
– Господи… – вздохнула матушка, увлекая меня за собой, словно опасалась, что сейчас начнется драка.
– Читайте…
Сделав крюк, матушка перешла на противоположный тротуар, чтобы не проходить мимо рабочих, которые отступали нехотя, с явной досадой.
– Опять жди забастовок…
Неужели она обращалась ко мне?
Во всяком случае, дойдя до нашей двери, она вздохнула с облегчением. Правда, так бывало всегда. Матушке дышалось свободно лишь у себя в лавке, среди полок, забитых штуками коленкора. В лавке оказалось два или три покупателя, точно уж не помню. Даже не сняв с себя пальто, матушка встала за прилавок.
– Чем могу служить, мадам Жермен?.. Жером!.. Ступай наверх к отцу…
В комнате купленная на распродаже громоздкая кровать красного дерева заняла место моей. А мою поставили в спальню родителей, в проеме между двух окон. В наше отсутствие отец, должно быть, посылал Урбена за стеклом. Теперь, вооружившись блестящим маленьким инструментом, он резал стекло, чтобы вставить в рамку с портретом тети Валери.
– Мать нашла, что хотела?
– Она купила мне охотничий костюм и башмаки.
Окно полумесяцем не занавешивали. Я посмотрел на улицу и в доме напротив увидел Альбера – он ел тартинку с вареньем, – и еще я увидел подол черной юбки и черные войлочные шлепанцы его бабушки.
– Подай-ка мне со стола гвоздь.
Забивая его, отец спросил:
– Что это кричат на улице?
– Расстреляли Феррера…
– Тем лучше!
Я так и не понял, к чему относилось отцовское «тем лучше». Он уже думал о другом.
– Если тетя спросит, давно ли портрет висит на стене, скажешь, что сколько себя помнишь. Понял? Это очень важно… Будешь постарше, поймешь…
Не знаю, когда матушка успела раздеться и когда ушла мадемуазель Фольен. Газетчики, пробегая по площади, выкрикивали новости.
Немного погодя покупательница сообщила матушке:
– В кафе Костара была свалка. Одного забрали в участок… Весь нос ему расквасили…
В тот вечер я скоро уснул, но спал беспокойно и всякий раз, просыпаясь, слышал, как отец с матушкой шептались в постели. Мне мешал непривычный свет газового фонаря в ремесленном дворе, луч от него ложился полосой как раз над моей кроватью. А дождь все лил…
Утром матушка разбудила меня со словами:
– Одевайся скорей! Приезжает тетя… Главное, будь к ней очень внимателен.
Отец давно отбыл с фургоном, парой жеребцов и стариком Урбеном. У нас в доме могло произойти любое, но родители оставались «рабами торговли», как любила повторять матушка. Фургон Андре Лекера, зарекомендовавшая себя фирма, должен был неукоснительно появляться на всех ярмарках, а матушка столь же неукоснительно, ровно в восемь, открывать ставни лавки.
Она постучала в стену:
– Вы можете сейчас прийти, мадемуазель Фольен?
Родители пользовались каким-то розовым, очень духовитым мылом, а мне разрешалось мыться только глицериновым, будто бы более полезным для кожи.
– Ты ее поцелуешь… И скажешь: «Здравствуйте, тетя…»
Матушка стояла в корсете, лифчике и пышных панталонах и натягивала нижнюю юбку. По-прежнему лил черный дождь, и в восемь утра свету было не больше, чем в три часа пополудни, когда уже начинало смеркаться.
День был не базарный. Лишь дважды в неделю, в базарные дни, торговля захватывала всю площадь и распространялась на окрестные улицы. В обычные же дни занято было всего несколько прилавков, где торговали в основном маслом, яйцами, овощами и рыбой, доставляемой из Пор-ан-Бессэна и Трувиля.
В одном я завидовал Альберу: и дом его, и окно полумесяцем были расположены так, что он каждое утро мог наблюдать прибытие местного поезда. А я нет.
Конечная станция находилась сразу же за зданием крытого рынка, и со своего наблюдательного поста я хоть и слышал лязг, пыхтение паровоза, свист пара, но видел только дым над шиферной крышей рынка.
– Ты готов, Жером?
– У меня нет галстука.
– Я тебе сделаю, когда спустимся в лавку…
Сделала, называется! Не переставая болтать с мадемуазель Фольен, она отхватила ножницами кусок голубой ленты шириной в два пальца и завязала таким уродливым узлом, что, взглянув на него, я чуть не заревел.
– Идем скорей… Главное, будь полюбезнее с тетей…
На площади люди, укрывшись зонтами и стоя под тентами витрин, читали газеты. Только что прибыл «Пти норман»… «Казнь Феррара»… «Облава на анархистов»…
Все это, видимо, взволновало матушку. Она шла очень быстро, словно бы лавируя среди невидимых опасностей. Запах сыров, затем рыбы… Мы шли напрямик через крытый рынок… А вот и мясной ряд…
– Отличная баранья ножка, мадам Лекер…
Как бы прося извинения, матушка отвечала слабой улыбкой: она всегда боялась кого-нибудь обидеть или огорчить.
– Спасибо… Сегодня нет…
Я не знал, что еще до моего пробуждения она в честь приезда тети Валери купила курицу.
– Постой здесь, Жером… Я пойду справлюсь насчет поезда…
Я стоял рядом с писсуарами. Напротив, в маленьком кафе, закрывавшемся уже в полдень, когда расходилась основная клиентура – рыночные торговцы, посетители спорили за чашкой кофе.
Матушка раскрыла зонтик, вышла было на улицу, вернулась и опять мне наказала:
– Главное, никогда не упоминай о том, что мы про нее говорили… Тебе этого не понять…
Откуда-то, совсем издалека, попутный ветер принес протяжный гудок. Потом показался кургузый паровичок, потом на повороте, один за другим, три вагона с мокрыми крышами и стеклами, запотевшими изнутри и покрытыми капельками снаружи.
Перрон заполнили люди, клетки с курами, утками, круги сыра, мужчины в темно-синих блузах и деревянных башмаках, старушки в вязаных шалях.
– Стой здесь…
Матушка бежала вдоль поезда. Я видел, как она помогла сойти огромной тучной старухе, более объемной, чем отец и мать, вместе взятые, с широким, оплывшим лицом, дряблым тройным подбородком и темными усиками над верхней губой.
Старуха даже не пыталась улыбаться. Она возмущалась чем-то. Потребовала контролера, который рассыпался перед ней в любезностях.
– Подойди, Жером.
Все это не внушало доверия. Я медленно приблизился.
– Поцелуй тетю… подержи над ней зонт, пока я займусь багажом.
Тетя Валери пробурчала:
– Так это ты и есть, малыш?
– Здравствуйте, тетя…
– Здравствуй, племянник…
Из приличия она поцеловала меня, и мне едва не сделалось дурно от незнакомого до сих пор запаха, видимо свойственного старикам.