Изо дня в день папа стоял за выцветшим медным котлом, пламя бунзеновской горелки согревало ему яйца, кипятило молоко, разбавленное водой – совсем чуть-чуть, чтобы никто не догадался. До сих пор не переношу ни запаха раскаленного жира, ни вида вздымающейся молочной пены. Раз в пять минут я передавал ему растолченные, размолотые, мерзкие специи. Аккуратно протягивал закрытую банку сахарного песка, слипшегося от влаги – шлеп-шлеп, чего копаешься, ну вот, ты его уронил, теперь в него заползут муравьи! – сукралозу для свежераздобревших богачей, чашки, кружки, бутыли, различные чайные смеси…
У нас их было шесть. К каждой банке была приклеена вырезанная из газеты картинка с богом или богиней, которые им покровительствовали. Одна сулила богатство, вторая – здоровье, третья – что ваши чресла произведут на свет множество сыновей, четвертая – любовь, ласки и внимание той пухленькой секретарши из приемной, которую вы решили трахнуть на стороне. Как вы уже догадались, содержимое в них насыпали из одного и того же горшка. В любовный чай мы добавляли чуть-чуть фальшивых лепестков розы, просто для цвета. И накручивали пятьдесят процентов. Пятнадцать рупий за чашку! Представляете? Грабеж среди бела дня! Никто никогда его не заказывал, но все же! А впрочем, лучше уж мы, лучше наш невинный обман, чем китайцы: они режут тигров, чтобы приготовить чай, повышающий потенцию не хуже виагры, и фермеров, чтобы украсть у них роговицу.
Каждый день с рассвета до заката я торчал за лотком. А ведь мог бродить по старому Дели, бегать по тенистым переулочкам и заброшенным хавели[30], толстые стены которых не способны были противостоять британским пушкам, мог воровать на базаре плесневелые книги, слушать, как сговариваются воры, грабители, хиджры[31], узнавать мистические тайны из стихов иссушенных суфиев, делать ставки липкими рупиями на кошачьих, собачьих, петушиных, человечьих боях; я же вместо этого день-деньской молол специи и терпел побои.
Зато мои пальцы пахли ароматическими смесями, которые ныне встретишь во всех лучших домах: эти смеси еще обычно называют «Восточная фантазия» или «Этническое приключение». Хоть что-то.
Иногда мне перепадал выходной. Не по случаю установленного правительством очередного мультикультурного праздника, а просто день, когда папа напивался и я не мог его добудиться. Приходилось расталкивать его изо всех сил – не пропускать же рабочий день потому лишь, что не сумел разбудить отца? Ведь тогда он тоже даст тебе изо всех сил.
В такие дни я ходил в школу. Там я узнавал о мире за пределами Дели. Я учился читать и писать. Я был послушным мальчиком. С головой уходил в книги. Хоть фотографируй на плакат для какого-нибудь благотворительного фонда: очередной кривоногий ребенок прочитал четыре страницы «Очень голодной гусеницы»[32], и все его беды испарились, «он перенесся из своей несчастной жизни в мир фантазии».
Торговля шла хорошо, но я не знал, куда девались деньги. У меня отродясь не водилось ночного горшка, а у папы – тем более. Он предпочитал ссать на двери своих врагов и подпольных ростовщиков, или даже им в лицо: так он говорил вечерами, когда напивался и принимался хвастаться – сколько женщин он покорил в славной юности, сколько шей переломал!
По бабам он таскался регулярно. По дому же не делал ничего. Кто меня обстирывал? Где мы брали мыло? Еду? Я редко видел, чтобы отец готовил. Какую домохозяйку он обаял? Какая уличная девица отдавала нам свой ужин?
Где он родился? Не знаю.
Что из него вышло? Увидите.
Телевизора у нас не было. Даже у самой нищей семьи был хоть плохонький, черно-белый, но не у него. Только радио, которое орало, объявляя счет в крикетных матчах, чтобы он мог делать ставки. Тендулкара[33] удаляют с поля – Рамеша[34] бьют. Сехвага[35] удаляют с поля – Рамеша бьют. Дравида[36] никогда не удаляли. Он мне нравился.
Кухни тоже не было. Только маленькая газовая горелка, на которой отец, если на него находило вдохновение, готовил чапати – обычно это случалось, когда к нам приходила женщина.
Ютились мы в самой дешевой, самой дрянной комнатенке, которую ему удалось найти.
Стоял две тысячи пятый, но мы жили так, словно на дворе начало двадцатого века. В две тысячи пятом американцы в своих ипотечных флоридских квартирах дрочили на Джессику Альбу, не догадываясь о том, что будущее за черными, желтыми и смуглыми. Даже в нескольких километрах от нас дебилы-подростки имели айподы и слушали «Блинк-182», а мы что делали?
Ничего. Денег у нас не водилось. Мы не голодали, нет, но… Разве же это жизнь. Ни одной праздной минуты. Все время чем-то занят: покупаешь чай, продаешь чай, дуешься, плачешь, мелешь специи и понимаешь, что никогда ничего не добьешься. Я ужасно боялся, что однажды в буквальном смысле превращусь в собственного отца: рука моя скрючится клешней, как у него, на груди вырастут темные волосы, как у него, глаза, лицо и мозги станут как у него. Может, и превратился бы. Сегодня я мог быть таким же нищим злым ничтожеством…
Но это история не о бедности. Это история о богатстве.
Два
На чем мы остановились? Ах да, я в очередной раз ввязался в ежегодную авантюру с экзаменами. Тогда я даже не подозревал, что новый клиент, Руди, изменит всю мою жизнь.
Вторая встреча с парнишкой прошла не лучше первой. Он разозлился, что я не принес пиццу. Я разозлился, что так мало получу. (Миллион триста тысяч ганди – и я еще недоволен! Господи боже мой, да за эти деньги можно купить целую деревню бихарцев[37] – мужчин, женщин, мальчишек и девчонок, и распоряжаться ими по своему усмотрению. Наверняка некоторые так и поступают.)
Десять лет назад я стал бы его репетитором. Мы бы вместе взрослели, изучили достоинства и недостатки друг друга… и прочая западная чушь. Он бы хвастался мне успехами в учебе, и я ласково ерошил бы его волосы. Он дарил бы мне цветы и конфеты.
Теперь же я должен был выдать себя за него. Наверное, это и есть прогресс.
Начали мы с гардероба. Я схитрил, соврал родителям Руди, что важна каждая мелочь: «Неужели вы хотите, чтобы из-за неправильной одежды у него возникли проблемы на экзамене?» В конце концов родителям пришлось раскошелиться еще на несколько тысяч рупий – купить одежду и обувь. Никто и никогда не обращает внимания на одежду, но родители готовы поверить во что угодно. Каждая моя вещь – напоминание об успешно выполненной работе, об отпрыске, которого отправили в лучшую жизнь, об очередных жадных родителях, у которых я выманил пару-тройку драгоценных пайс. После объявления результатов семьи проникались ко мне такой благодарностью, что в следующие несколько дней можно было уговорить их выписать чек на любую сумму, а вот через недельку они снова принимались жаться – столько расходов, машина, дом, летняя практика в Google.
Рудракш. Руди. Как вам его описать? До денег, до костюмов Армани, до рекламных плакатов отбеливающего крема и диетологов, борющихся с его метеоризмом из-за колы и фастфуда?
Ничем не примечательное лицо. Очень североиндийское лицо. Уттар-Прадешское лицо. Лицо, каких в деревнях сотни миллионов. Лицо, которое никто не выберет в Тиндере. Лицо, из-за которого сговоренная невеста откажет после первой же встречи. Маслянистое лицо. Ладони, скорее всего, липкие; к счастью, я ни разу не пожал ему руку. Единственный спорт – настольный теннис. Бадминтон? Слишком сложно. После школы перекусывает уличной едой, в животе, яйцах и крови сплошь голгапа[38] и радж качори[39]. Родители на Дивали дарят книги о правильном питании.
Волосы у него были длинные, жирные, нечесаные, словом, как у любого богатенького подростка, которому не хватает самоуважения. Если бы я по-прежнему носил парики, скопировать его прическу не составило бы труда. У меня их десятки, пятнадцать тысяч рупий штука, все разной длины, из настоящих волос, которые не знали ни мыла, ни шампуня. Я ни разу не спрашивал у продавца, настороженного мужчины из запущенной лавки в восточном Дели, где он их берет.
Но теперь перед экзаменами я особо и не стараюсь замаскироваться. Больше не переигрываю. Я заработал себе репутацию. Люди думают, что я притворяюсь, веду себя как кинозвезда. Коллеги-консультанты, завидев меня, разражаются напыщенными монологами, точно из фильмов семидесятых годов.
Подростком Руди только и делал, что валял дурака. Дни напролет играл в компьютерные игры. Ночи напролет дрочил. Спросите его, чему он учился, и он вздохнет. Тогда, до славы, денег и женщин, до того, как он стал Первым Мозгом Бхарата[40], Человеком, который знает все, Набобом учености, он был еще невыносимее, потому что тогда он был заурядным индийским пареньком из среднего класса, а они способны довести человека до самоубийства, один-единственный раз закатив глаза.
Сперва мне пришлось провести с Руди три дня, чтобы выяснить, что он знает.
Эти три дня стали пыткой. Мы листали учебники, которые он толком не открывал – на корешках ни трещинки, в тексте ни ожесточенных подчеркиваний, типичных для индийского школьника, ни чернил, расплывшихся от слез, ни жирных пятен от перекусов во время ночной зубрежки.
Раз в пять минут мне приходилось напоминать ему, что вообще-то нужно повнимательнее относиться к моим вопросам об учебе, об успеваемости, обо всем, чего я не знал.
– Твои родители платят за это хорошие деньги, – говорил я.
Пять лет назад эта фраза еще хоть как-то действовала на детей, но Руди только стонал и продолжал тупить в телефон, смотреть гифки и всякую хрень на Ютьюбе, отражавшуюся в залапанных стеклах его очков.
В углу его комнаты, у стенки темного шкафа, стояла гитара, к которой, похоже, никто никогда не прикасался. Такие шкафы есть в каждой делийской спальне, бедной ли, богатой: в них обычно висят старые шали, траченные молью подвенечные платья, старомодные шальвар-камизы[41] и твердые чемоданы образца тысяча девятьсот восемьдесят пятого года, которые рука не поднимается выбросить, потому что, сколько ни имей денег, а история Индии учит, что в любую минуту может случиться жопа и вам придется бежать. А может, мы просто жлобы. Не знаю.
На полках высились пыльные стопки западных дисков, наверное, это дерьмо кто-то из родственников привез из Канады, когда это еще считалось крутым: можно похвастаться перед соседями, как вам славно жилось в Ам’рике. Социальных сетей тогда еще не было, теперь-то мы все в режиме реального времени видим, какие американцы на самом деле тупые.
Руди обильно потел и только и делал, что отвечал на вопросы. На груди у него темнело пятно. Вентилятор, вращающийся над нами с такой скоростью, что сунься – и лопасть отрубит тебе голову, не спасал, только гонял воздух. Новенький кондиционер покоился на полу: его еще не установили – наверняка из-за очередной мутной забастовки.
– Слышь, чувак, – говорил он, когда я слишком доставал его вопросами или не скрывал раздражения. – Хватит, задолбал. Думаешь, это очень легко? Дай отдохнуть маленько.
Задолбал? Чувак? Где уважение к старшим? Пусть я старше всего на пять лет, но все же. Мне двадцать четыре, и я заслуживаю уважения. До чего испортились нравы с появлением смартфонов.
И он продолжал ковыряться в носу, бормотать, смотреть клипы на Ютьюбе и девушек в Инстаграме, которые, по его мнению, выглядели чересчур откровенно.
– Ты только посмотри на нее, – с ужасом и восторгом говаривал он, отыскав фотку подруги одной подруги, которая, сложив губы уточкой, позировала где-нибудь на пляже в Таиланде. – Ну и бесстыдница!
Было ясно как день, что он никогда не прикасался к женщине – даже ни разу не разговаривал.
Постепенно стала вырисовываться гора работы размером с Ханумана[42]. Мелкий говнюк вообще не занимался. Не смог ответить мне ни на один вопрос; толку от него не было никакого.
Родители говорили, мол, «мальчик хороший, ему просто нужно помочь» – ложь в духе «британцы хотят основать одну-единственную факторию». У этого придурка совсем не было мозгов, полный олух, или как там индийские родители в фильмах ругают детей. Только и делал, что валял дурака, слушал «Нирвану» и всякое эмо; подсесть на марксизм или марихуану, как сделал бы на его месте любой уважающий себя подросток, ему не хватало смелости. Никогда меня еще так не тянуло врезать клиенту.
Лучше бы я занялся йогой. Нес бы мистическую чушь о чакрах, арендовал комнаты где-нибудь на ферме неподалеку от Дели, нанял секретаршу, запилил умеренно-дерьмовый сайт в стиле девяностых, чтобы разводить лохов, которые купятся на мою несовременность и простоту, – и готово дело. Белые осыпали бы меня деньгами! Их пробирает понос? Впариваешь им, что это часть просветления и избавления от эго.
В общем, три дня спустя работа закипела. Я взялся за учебу. У меня оставался месяц на подготовку. Достаточно.
Я с головой ушел в учебники, как всегда. Часы пролетали незаметно. Я запоминал все, что читал, словно выжигал на сетчатке, как хозяин – клеймо на корове.
Дома ложился отдохнуть под вентилятором, который гнал мне в лицо струи пыли и сернистого газа, спал без сновидений три часа, и продолжал заниматься, подкрепляясь кофе, колой и алу паратха[43], на которые я накладывал оглушительно-острый ачар[44] из уличных киосков.
Я вел бесконечную битву с плесенью и облезающей краской. Я сам наводил порядок – пусть я средней руки бизнесмен, который своим умом добился успеха, это еще не значит, что я готов позабыть о скромности и нанять уборщицу. Стандартный индийский пол – крапчатый камень – собирал пыль так, словно она вот-вот выйдет из моды. Вытяжка в ванной сломалась, так что запах сырости и гнили в квартире мешался с душком моего дешевого дезодоранта и термоядерной отбеливающей зубной пасты.
Во сне я грезил о деньгах и о том, как ими распоряжусь. Кебабы. Роскошный ужин в «Моти Махале»[45]. Чтобы все сочилось маслом ги. Кондиционер. Новый мопед. Свидания. Шикануть в каком-нибудь ресторанчике в Коннот-Плейсе[46], чтобы в итоге так и не суметь стащить практичные синтетические трусики с девушки – младшего менеджера по работе с клиентами из международной компании.
Я копил деньги. Как идиот-отличник, сразу клал их в банк. На что копил? Мог бы заработать состояние на строительстве, китайской промышленности или биткоинах. Сумит говорил: «Видимо, у тебя просто нет к этому способности. Она вообще мало у кого есть».
Что поделаешь. Я соблюдаю законы. Я осторожен. Я планирую будущее. По крайней мере, раньше планировал.
Моя жизнь не ограничивалась работой.
Я каждый день ходил в храм. Сила привычки, память о побоях. Обязательно жертвовал двадцать рупий – немного, но у меня не было корыстных целей и непристойных желаний, так что, считай, я жертвовал в десять раз больше. В вагоне метро до центра Дели мужчины плавали в собственном поту, точно шарики теста в дахи бхалла[47], и отчаянно пожирали глазами надушенных девиц даже в пять часов утра, когда, казалось бы, стряпня жены должна ограждать их от подобных помыслов.
В гурдвару[48] я тоже ходил. Точнее, заглядывал, как сказали бы англичане, когда позднерассветное солнце играло на золотом куполе Бангла Сахиб[49] и нечем было дышать от запаха ги и кориандра: ворчливые сардарджи[50], обливаясь потом от натуги, готовили дал[51], гоби[52] и чапати на десять тысяч человек.
Потом, если было настроение, я ехал на метро в старый Дели. Проходил мимо рынка Кабутар, где продавали разноцветных волнистых попугайчиков. Клетки громоздились одна на другую, попугайчики гадили друг другу на головы. Кто их покупал, куда они девались – понятия не имею. Разумеется, торговали там не только птицами. Коровы, козы, нескончаемые ряды мотоциклетных шлемов, обернутых для сохранности в полиэтилен, десятки лавчонок с одинаковыми китайскими чемоданами, древесной корой, янтарем, микстурами и мазями из Средней Азии, способными излечить любой недуг. В переулках маячили девицы, манившие вас на разорение и погибель. В общем, место мало чем отличалось от любого торгового центра.
Я недолго бродил по рынку, смотрел, как туристы из Австралии у всех на виду пересчитывают деньги – можете себе представить? – а потом шел в церковь, ту, что неподалеку от Чандни-Чоук[53], самое тихое место во всем Дели. Почти все христиане отсюда давным-давно сбежали, осознав, что на Западе их дискриминируют куда меньше. Остались лишь старики, удалившийся от дел морщинистый священник, витающий вокруг него запах плесени, монахиня с ветхими четками и в очках с толстыми стеклами, похожая на мою давнюю знакомую, в общем, христианский рай, в котором остались лишь дряблые мышцы и дряхлые кости.
Раз в неделю я захаживал даже в Джама-Масджид[54]. Консультантам по образованию не помешает заручиться поддержкой всех высших сил, каких только можно. Не в пятницу, когда из этого места возносили к Аллаху двадцать тысяч воплей – жалоб на сыновей и дочерей, испорченных современностью, и на то, что еще придумают эти шафрановые[55] (то есть молодые люди, преданно служившие нашему прославившемуся на весь мир правительству): то ли устроят погром, то ли стерилизуют всех, кто под руку подвернется, то ли линчуют мусульман, которые, как им кажется, пытаются совратить их невинных дочурок посредством любовного джихада. Лучше бывать здесь в понедельник или вторник, когда группки мужчин с голодными глазами умолкают, если ты проходишь в десяти шагах от них.
Я здоровался с моим любимым попрошайкой, Рамом, который сидел, не шевеля ни руками, ни ногами, у больницы Кастурба. Кидал ему купюру любого достоинства, и он говорил красивым грудным голосом, словно видел меня впервые: «Молодой человек, вы далеко пойдете! Я и сам был таким, когда летал на истребителях в войну семьдесят первого года»[56], – и рассказывал длинную историю о том, как он обгонял пакистанцев на их американских F-104[57], после чего я давал ему еще немного денег, хотя и знал, что все его рассказы – полная туфта.
Разумеется, подавал я вовсе не из бескорыстия и человеколюбия. Он был мне нужен. Я утратил хватку обитателя старого Дели. И теперь, когда я выбился в средний класс, мне требовались уличные соглядатаи. Таким вот образом я старался поддерживать связь с реальностью, чтобы крепко стоять на ногах. Дом есть дом, а я такой, какой я есть.
– Что нового? – спрашивал я, и его хитрые глазки обводили улицу, подмечали серебряное шитье на чадре молоденькой домохозяйки, чуть тронутую снизу ржавчиной раму велосипеда торговца кокосами, игру света на лицах прохожих.
– Да ни хрена, – отвечал он.
Но я все равно не отказывался от его услуг – так, ради приличия. Вдруг однажды понадобятся.
Потом его обступала уличная ребятня и кружила, раскинув руки в стороны. Сопливые самолетики дергали меня за штанины, мол, дай денег, я кидал им монетку-другую и следил, чтобы не дрались.
Потом завтрак – пирожок с бараниной в кафе – и домой, чтобы просидеть за учебниками еще восемнадцать часов.
* * *Старый Дели кажется настоящим, чего не скажешь о Нью-Дели. Он спокойный, укромный, докапиталистический. Но только с виду. Дели – это восемь разных городов[58] (в зависимости от того, кого вы спрашиваете) – каждое новое здание-победитель попирает останки предшественника; или два – богатый и бедный, как говорят уроженцы Запада; или один, где все мы теснимся задница к заднице; или тридцать миллионов, считая обитателей подземных переходов, жертв голода в Бихаре, которого, если верить правительству, не было вовсе.
Как по мне, Дели вовсе не существует – ни бедного, ни богатого, ни старого, ни нового, ни могольского, ни британского, ни индийского: деньги приходят, деньги уходят, строят дома, роют метро, пальцы есть, пальцев нет. Это мираж. Множество улиц, кварталов, этнических анклавов, которые совершенно случайно оказались рядом.
Рынки. Кафе. Чандни, мать его, Чоук. Нельзя сказать, что все это места моего детства. Я их видел, только когда выбирался из-за чайного лотка. Раньше у меня просто не было свободного времени. Встаешь, идешь в храм, выносишь лоток, делаешь чай, слушаешь, как покупатели клянут очередь, лишний вес, супругов, детей, потом идешь домой, ложишься спать. В свободный день, благословенный свободный день, может, сходишь в школу, собак погоняешь, пожалеешь себя. Вот и вся моя жизнь.
И все из-за чая.
Терпеть его не могу. У меня от него раскалывается голова и колотится сердце, как у живущего в Америке подростка-индуса, чьи родители узнали, что он встречается с чернокожей. Поэтому мне так трудно проводить время с товарищами по нашей прекрасной профессии. Они пьют только чай. Хлюпают, сплевывают, хлебают его так быстро, точно соревнуются друг с другом. Не то чтобы с ними было о чем говорить, с этими детьми сукиных детей, но они, как никто другой, умеют раздобыть экзаменационные билеты, и если повезет, расскажут: какого полицейского обходить стороной, в каком экзаменационном центре идет кампания против коррупции. Одно из тонких мест в земной коре, где извергается жар со дна общества.
Поэтому время от времени я отваживался заглянуть сюда, в чайную в лабиринтах переулков за Каркардумой[59], где собирались все бывшие учителя мира, сбежавшие от позора.
Восточный Дели – серая клякса на гугл-картах, с маленькими выгоревшими от солнца парками, где все фонтаны пересохли еще в девяносто четвертом, а в крикет играют не по правилам белых; да и в реальности это место выглядит не лучше.
Восточный Дели – самое грязное место в мире, как скажет вам «Нью-Йорк Таймс» или ВОЗ, такое грязное, что их хиленькие трехзначные приборчики зашкаливают и выходят из строя. С загрязнением я еще могу смириться. А вот от вони специй и кипящего коровьего молока – запахов моего детства – я зажимаю нос, но все равно торгуюсь и веду дела.
Восточный Дели – место, которое я зову домом.
Дайте-ка я опишу человека, которого знал лучше всех, пусть даже и потому, что рассчитывал однажды его обойти.
Сумит был из тех, с кем следовало держать ухо востро. Акула. Тонкие, острые, как бритва, скулы, голодные глаза, делец, будущий король мира – такие есть за каждым чайным лотком, в каждой задней комнате каждой индийской лавчонки.
Сперва в нос бил парфюм. Как будто грейпфрут забыли на солнце, он подгнил и побурел.
– Так и заказываешь парики, а, Рамеш? – смеялся он каждый раз, завидев меня.
В тот день я рискнул задать кое-какие вопросы о проектах новых мер по обеспечению безопасности государственных экзаменов, чтобы знать, что к чему в стремительно меняющемся мире образовательной имперсонации. Западные профессионалы собираются на выездных семинарах. Я ходил к Сумиту.
– А, Рамеш? – сказал очередной чамча[60] из свиты Сумита. Они носили майки без рукавов, как их господин и повелитель. Перед ними всегда стояли большие прозрачные бутылки с креатином[61] или еще какой-нибудь западной бурдой. Видел я селфи Сумита. Качает мышцы в спортзале с зеркалами от пола до потолка, устроенном в подвале частного дома в Вайшали[62], где только и разговоров что о тренировках актеров «Марвел» и добавках для роста волос. В социальных сетях – селфи с тренировок и дурацкие фразы: «Провалил планирование – планируй провал», «Путешествие в тысячу миль начинается с первого шага» и прочая бредятина, которую несешь, когда тебе исполняется сорок и девушки начинают звать тебя «дядей».
А еще от них всех несло этим чертовым парфюмом, как от гигантского надушенного облака, края которого вдобавок смазаны гелем для волос.
Сумит заметил, что я принюхиваюсь.
– «Пако Рабан». Хочешь купить? – спросил он, и в ладонь ему, словно из ниоткуда, тут же вложили флакончик.
Я закатил глаза.
– Дела идут хорошо, брат? – допытывался он. – Переходи работать ко мне, Рамеш.
– Это еще зачем? У тебя проблемы? Тебе понадобился управленец? Поддельный парфюм приносит мало денег?
– Ха! Рамеш, Рамеш, Рамеш, все бы тебе шутить.
Сумит, как всегда, был чрезвычайно горд собой. Лучился самодовольством. Он точно знал, кого подмазать, какой заминспектора не станет задавать вопросов, какой чиновник-должник выдаст учебный план, к какому экзаменатору лучше обратиться. Он мошенничал на экзаменах по вождению, на вступительных экзаменах, на собеседованиях. Дальше, наверное, начнет подделывать профили в Тиндере для всех не склонных к романтике жителей Дели, Ромео с мопедами, недотраханных мужиков с масляными волосами, кучкующихся в каждой кофейне и на каждом уличном рынке.
Он собирал своих подлипал из числа тех, кто завалил государственные экзамены, на которых десять тысяч человек боролись за одно чиновничье место в управлении коммунального хозяйства, или должность билетного контролера, или чистильщика сети канализации, и попал в наш мир. Они были умны, но один из десяти тысяч? Теперь они сдавали экзамены за восемнадцатилетних, такие, что ночью разбуди – ответят.
Все они подражали Сумиту – внешне, ожидая, что и внутреннее приложится: так наше правительство строит синкансэны[63], рассчитывая, что мы превратимся в Японию.
Звонил телефон, и Сумит говорил слишком громко: «Всего двадцать тысяч, дядя? Я обычно работаю с партиями покрупнее», – и все, присвистнув, дивились его сноровке и его импортным сигаретам.