Вместе к Кашмирским воротам мы уже не вернулись. Наверное, поэтому я заезжал туда в одиночку, уже добившись успеха – показать, что я смог и не боюсь, как боялся он. Глупость, конечно, друзья мои. Будьте умнее меня: знайте, что только страх поможет вам избежать смерти и не допустит, чтобы вам отрезали пальцы.
Тот современный мир в конце концов стоил мне мизинца. И принес мне в десять раз меньше денег, чем у самых-самых богатых. Где-то здесь явно таится урок.
Воздух в Нью-Дели отдавал бензином, керосином, метаном, выхлопами автомобилей, автобусов, иномарок, отполированных до блеска. К этому примешивались запахи старого Дели – угольных жаровен, зловонной воды, недиагностированных психических расстройств, – однако вся эта вонь скрывалась под слоем строительной пыли, свежего асфальта и гербицидов, которыми поливали газоны в городских парках.
Мы примостили лоток на обочине рядом с торговцами чатом[89] и самосой[90], рядом с общественными туалетами. Видите? Место, где можно поесть, попить и облегчиться, созданное словно самой природой, без нелепых заявок на планировку и комиссий по зонированию. Наш лоток ютился между низкорослым деревом и скамьей. За нами была стена какого-то министерства планирования или госучреждения, из которого на улицу валили валом сотрудники, халявщики, владельцы малых бизнесов, только что давшие взятку во имя лучшей жизни, – и все они оказывались возле нас.
Но больше всего мне запомнился шум. Шум, всюду шум. Машины гудят, дети визжат, мотоциклисты в шлемах проносятся с ревом, шоферы харкают, бизнесмены орут друг на друга – то ли с радостью, то ли со злостью, – обсуждают условия сделок, одетые кое-как матери ведут дочерей в школу, смеются над глазеющими на них мальчишками; тут же разнообразный белый люд, туристы с рюкзаками, дипломаты, пресмыкающиеся садху[91], сикхи с прямыми спинами – и монахини.
Я познакомился с ней через месяц после нашего переезда.
Взгляд у нее был добрый, как у матери или сестры – по крайней мере, мне так казалось. Он оглушал, точно зной за порогом лавки с кондиционером. Она практически идеально говорила на хинди, однако легкий акцент выдавал чужестранку.
Позже она рассказала, что в двадцать лет сбежала из Франции с парнем. Скользким сомнительным типом, влюбленным в звук собственного голоса, как все французы, по ее словам. Он бросил ее, начал возить наркотики из Кашмира немытым хиппи в Гоа, и, несомненно, приставать к невинным целомудренным индианкам. Она же осталась в Дели, растерянная, несчастная, устроилась сначала учительницей английского, пришла к вере, а потом стала работать в школе при католическом монастыре Святого Сердца.
Одни сестры – смуглые души под белой кожей – решили навсегда остаться в Индии (в Европе они просто-напросто не знали бы, чем себя занять), другие же через несколько лет собирались вернуться на Запад, а пока рассчитывали посмотреть страну – исключая, разумеется, те районы, где нет питьевой воды и до ближайшего кинотеатра нужно ехать сто миль.
Они показывали ученикам истинный путь к Христу – каждое утро месса, пение гимнов под орган, пострадавший от гнили и ржавчины, чтение Библии отрывистыми голосами, но не слишком часто, чтобы родители не жаловались, дескать, их детей пытаются обратить в католичество.
Уроки риторики, этикета, английский, французский, музыка. Потом университет, пять лет учебы, замужество, дети, уроки тенниса, фешенебельные круизы, смерть.
– Этот мальчик должен быть в школе, – первое, что она обо мне сказала. Белая женщина говорит на нашем языке? Папа в ответ произнес по-английски: «Чаю?» Он недавно пополнил свой словарь этим словом и теперь кричал его группам туристов – вместе с различными заимствованиями из крикета: «шесть», «граница поля» и «отличный удар».
Словарь его расширился после того, как мы прибыли в Нью-Дели. Не могли же мы в таком месте оставаться простачками. Теперь нас окружали владельцы мобильников, пассажиры метро, руководители фирм. Приходилось соответствовать. Вот папа и осваивал новые навыки – я заметил английский разговорник в его вещах, а вскоре и английские фразы в его речи. Зато можно было удвоить цены.
– Один чай, – в ответ сказала она на хинди, и папа растерялся.
Я сразу же заметил ее акцент. Уже тогда я выискивал возможность изменить жизнь. Это было что-то другое, что-то новое, непривычное. Я навострил уши.
Она смотрела на меня, словно знала, что увидит меня здесь, возле лотка. Она наблюдала за тем, как я перемалываю специи.
Она была монахиней. Белая, лет пятидесяти: из-под капюшона выбивались седые пряди. В темно-серой рясе, с крестом на шее.
Она не сводила с меня глаз. Ловила каждое мое движение. Кивнула, словно мы с ней давно знакомы.
И повторила судьбоносные слова, которые изменили всю мою жизнь: что я должен быть в школе.
Папа не нашелся с ответом – то ли сказать ей: «Иди на хер, монашка недотраханная», то ли обратить все в шутку, на потеху толпе обозвать ее сумасшедшей, обронить: «Ох уж эти гора[92]!» Она была белая, вдобавок монахиня, а он испытывал пусть небольшой, но пиетет к религиозным деятелям, в силу которого мы, индусы, легкая добыча для всяких гуру, святых и мессий, равно как и для обещающих выгодные сделки завоевателей всех мастей.
– Быть может, мадам хочет любовный чай? Для успеха в личной жизни?
Чаевники расхохотались.
Взгляд Клэр вмиг из мягкого стал твердым.
– Он должен быть в школе, – повторила она. – Сколько ему лет? Десять? Он умеет читать? Писать?
Папа не знал, как быть. И просто кивнул. Он понятия не имел, что я знаю и чего не знаю, так что кивок его выглядел фальшивее индокитайского договора о дружбе.
– Вы хотите, чтобы я позвонила в Министерство образования? Между прочим, эксплуатировать детский труд запрещено законом, – добавила Клэр и поправила воротничок. Папа смущенно поежился.
Я помню, как меня били и оскорбляли в детстве, но лучше всего запомнил папино унижение.
Он решил держаться услужливо и смиренно, ползать перед белой женщиной на брюхе, лишь бы она поскорее ушла, а назавтра, если понадобится, перевезти наш лоток в другое место, поскольку он догадался по ее взгляду, что она так просто не сдастся. А папа, как все бедняки, нутром чуял опасность.
И он солгал: дескать, я каждый день хожу в школу – разумеется, кроме сегодняшнего дня, но такое бывает настолько редко, что и не передать, не могли бы вы подвинуться, мэм, вы мешаете покупателям, бедному человеку приходится зарабатывать на жизнь. Клэр ему не поверила. Снова взглянула на меня и кивнула. Я растерялся. И тоже кивнул.
Тут надо подчеркнуть, что полным неучем я не был. Я умел читать. И писать. В общей сложности мне удалось отучиться года два – если считать все торопливые утра и дни, когда я ухитрялся настолько рассердить отца, что он, залепив мне пощечину, отсылал прочь – уйди, глаза бы мои на тебя не глядели, – или когда соседки, наслушавшись проповедей западных благотворительных фондов, волокли меня за руку в школу. В Дели каждый готов сунуть нос в чужие семейные дела: живешь как на проходной улице, по которой шастают все, кому не лень. Опомниться не успеешь, а незнакомая тетка уже тащит тебя на овощной рынок, или стричься, или к окулисту; вернешься домой – отец пьяный валяется на полу, и ты диву даешься: что это вообще было?
За папой закрепилась определенная репутация. Женщины постоянно норовили его переделать, ну и меня заодно, поскольку боялись, что я пойду по той же дорожке.
И это им явно удалось, поскольку я честный, добропорядочный гражданин, который, повторюсь, полностью платит налоги: такой вот дурак. Социальные работницы, любовницы, учительницы, дальние родственницы, а порой те и другие безуспешно пытались приобщить нас с отцом к ведическим практикам, и если мне удавалось хоть ненадолго сбежать от чайного лотка, что с того?
Разумеется, я не учился полный день, с девяти до трех, как западные школьники, – сбор, обед и ядовитые распри между социальными группами. Учителя отмечали присутствующих – и свободен, беги себе. Школьное руководство выполняло свой любимый план по обучению грамоте, получало награды, деньги и венки на шею от государственного правительства, в итоге нашим министрам образования стоя аплодировали в ООН и публиковали их портреты на обложках журнала «Тайм».
Хинди я выучил по школьным комиксам, тем самым, где были собраны все божества всех религий, – продукты очередной увядшей инициативы «давайте жить дружно», плоды трудов тех, кто верил в то, что «Индия многонациональная, многоконфессиональная демократия» и прочий баквас[93]. Комиксы хранились в самом конце класса, где на них, точно аширвады[94] небес, сыпалась штукатурка. Я поглощал эти истории на переменах, когда все остальные возились в грязи на улице. Я же любил школу за то, что, сидя вдали от шума и жары, можно остаться чистым и помолчать – но тут уж кому что нравится, верно?
– Он умеет читать. Просвещение дорого сердцу каждого индуса, – ответил папа, будто Клэр – хиппушка в яркой футболке с разводами, а не образованная женщина, которая знает хинди лучше его. Она догадалась, что он врет, и улыбка тронула ее губы. Папа же решил задурить ей голову россказнями в духе Неру о вечных поисках истины. Он тогда начал почитывать газеты, вот и начитался. Наши клиенты, чаевничая, разглагольствовали о текущих событиях, притворялись, будто бы объездили весь мир – ну или хотя бы Национальный столичный регион.
Из белых Клэр стала первой, кто с нами заговорил.
– Я завтра вернусь. С книгами. Для него, – сказала она.
Папа разразился тирадой о Сарасвати и важности чтения:
– Мы изобрели цифру ноль, мэм… моя семья издревле любит книги, мы были поэтами, знаете ли… Я каждый день посещаю храм.
Она стояла и смотрела, как он потеет. Наши клиенты с изумлением наблюдали, как папа, известный бабник и краснобай, извивается перед белой женщиной, точно уж на сковороде.
Она объяснила ему, что намерена делать. А он, не найдясь что ответить, истощив запас теорий, историй, пословиц, повторял: «Да, мэм. Завтра, мэм. Да». Его прижали к ногтю, и я догадывался, что вечером получу пощечин, крепких, пьяных, «за покойницу-мать, змею подколодную».
– И чтобы вы были здесь. У меня есть связи в полиции. Я веду занятия у их дочерей, – завершила Клэр и, не дожидаясь ответа, ушла, напоследок одарив нас лучезарной улыбкой.
Папа минут пять стоял столбом, машинально, как робот, брал то молоко, то заварку.
– Ох уж эти гора, – проговорил он, когда застывшая на лице гримаса изумления наконец оттаяла, и толстяки-дельцы в очереди расхохотались над его унижением.
К вечеру он оправился и, как всегда, заговорил о функциях организма, испражнениях, расстройстве печени, лекарственных средствах, чудотворных паломничествах, странных существах, которых видели в Ямуне, невероятных выигрышах в лотерею, о тальке и опрелостях в промежности.
Постепенно он убедил себя, что она не вернется. Подумаешь, какая-то белая, еще и монахиня, которой вздумалось покомандовать. Он так уважал христиан, но после такого, господа, после такого – все, увольте.
Наутро мы с папой трудились усердно, рука об руку, наравне, занимались семейным делом в атмосфере взаимной заботы, когда появилась Клэр с книгами для меня, с игрушками, пластмассовыми божками с безжизненными глазами и с парой кроссовок, подошва которых светилась на ходу. Завидев ее, отец выпучил глаза и выругался, а я нечаянно рассмеялся, за что в тот же вечер получил сильную взбучку, второй день подряд – его блестящая рука-кнут не ведала ни минуты покоя.
Я догадываюсь, почему она решила взяться за мое образование. Она не служила бедным и всеми забытым, как проповедовали книги и сестры, а всего лишь учила дочерей недостойных толстошеих богачей в школе Святого Сердца, и вера ее мельчала, лишалась смысла. Не понимаю я лишь одного: почему она выбрала меня. Из всех детей, которых множество на каждой улице, каждой парковой скамье и мусорной свалке. Нельзя сказать, что я с виду был чистый ангел. Я не скалил зубы в улыбке, как детишки на сайте ЮНИСЕФ, и не светился внутренним светом.
Так почему?
Она никогда не заговаривала ни о причинах, ни о сомнениях. Передо мной же, как по волшебству, открывался целый мир: учеба, школа, экзамены, колледж, новая жизнь.
Потом-то она призналась, что впервые заметила меня, когда я утром вез лоток. От нас до ее школы было пять минут. Однажды она проходила мимо и услышала, как отец жалуется. А потом увидела меня, ну и все.
Через несколько лет, когда Клэр заболела, она смотрела на меня невидящим взглядом – так, будто меня давным-давно нет на свете. Прикасалась ко мне и удивлялась, словно то, что я жив и стою перед ней, не иначе как чудо.
– Мы устроим твою жизнь, малыш, – говаривала она, точно меня еще не существовало и она, как богиня-создательница, вдохнет душу в ком черной ямунской глины.
Следующие месяцы она приходила каждый день в три часа, после уроков. Сперва она явилась в полдень, но отец взмолился: пожалуйста, мэм, приходите, когда схлынет поток клиентов, и сзади, пожалуйста, мэм, чтобы не смущать дельцов, вы женщина, еще и монахиня, как же им при вас болтать о том, как они избивают жен и с кем из актрис не прочь переспать?
Каждый день до ее прихода я трудился не покладая рук, расщеплял специи на атомы, выкладывал в ряд чайные ситечки, с особой осторожностью брал коробки и ложки и ставил так, чтобы отец мог легко до них дотянуться.
Потом приходила Клэр, и мы садились на полуразрушенную, облепленную голубиным дерьмом бетонную лавку возле лотка, и я корпел над английским и хинди, над числами, буквами, изображениями буков и кубов, она ерошила мне волосы, обнимала, трепала за щечку, когда я отвечал верно, то есть каждый гребаный раз. Я отгонял глазевших на нас любопытных детишек, которым повезло меньше, чем мне. Я сознавал свои привилегии не хуже, чем обитатель американского пригорода. У них были джакузи и «БМВ». У меня была монахиня.
В первые недели я из кожи вон лез. Боялся, что, если хоть раз отвечу неправильно, она меня бросит. Найдет другого мальчишку, более перспективного. С приближением назначенного часа сердце мое билось все чаще, и я привычно думал: сегодня она поймет, что зря тратит на меня время, и завтра не вернется. Теперь я уже так не волнуюсь перед встречей с белыми.
Разумеется, она бы меня не бросила. Но мне все равно снились кошмары. Сейчас-то я понимаю: матери у меня не было, а потому и страхи мои объяснялись легко, и все равно по ночам я мучительно трясся от ужаса при мысли о том, что она найдет себе другого ученика или проект. (Стоило разок прочесть «Психологию для чайников», и вот до чего я додумался.) И каждый день, увидев Клэр, я наконец успокаивался. Она не уйдет. Уж я позабочусь о том, чтобы она осталась. По какой бы причине она ни выбрала именно меня – судьба, удача, мое сходство с тем, кто давно умер, – я удержу ее благодаря своему уму.
Мне нравилось даже просто сидеть с ней рядом. Не верилось, что она, белая, говорит со мной, прикасается ко мне, и я могу дотронуться до нее – до чего же легко я в те дни очаровывался европейцами! Если бы я мог дать совет себе ребенку, сказал бы: лучше проси у них денег.
Все эти месяцы она носила мне дешевые сласти, картофельные чипсы в пачках, украшенных фотографиями крикетистов и рассуждениями о победе, ластики, карандаши, точилки, мыльные пузыри. Тогда мне казалось, все белые – своего рода боги. Теперь-то я поумнел.
Наконец хоть кто-то обратил на меня внимание. На самом деле мне было не так уж важно, белая она или нет. Она уделяла мне время, никогда не раздражалась, отвечала на мои нескончаемые вопросы и всегда смеялась над моими шутками.
– Très bien, – говаривала она. – Très bien, mon petit chou[95], давай еще раз, – и порой, закончив занятия, негромко рассказывала мне о Франции, фильмах, сказках, которые слышала в детстве, а отец тревожно поглядывал на нас, побаиваясь и ее благоуханной мести, и того, что мне задурят голову представлениями белых о среднем образовании и бесполезности телесных наказаний. Привычный его прием – обольщение – к Клэр был неприменим. Она была образованна. Она лучше знала жизнь. Она была опытнее. К тому же дала пожизненный обет безбрачия. Перед ней он оказывался бессилен.
Будь это байопик, я умолчал бы о Клэр. Из-за нее белым стало бы неловко. Я бы сделал монтаж: детство, по вечерам я сбегаю из дома от побоев, чтобы урвать несколько драгоценных часов и позаниматься, учеба идет медленно, буквально ползет, но все-таки через несколько лет я осваиваю букву А. Так было бы честнее, реальнее, характернее для Индии. Зрители в кинотеатре аплодировали бы парнишке, который никогда не сдавался, в одиночку сломал систему и всего добился собственным трудом.
Но все было иначе. И плевать я хотел на красивую сказку. Для меня важна правда. Клэр изменила мою жизнь. В память о ней я обязан рассказать, как все было на самом деле.
Возможно, я уже подзабыл, что было в детстве. Наверняка сгладил углы. Сочинил себе нарратив, как американцы после сотен часов психотерапии. Может, в моих воспоминаниях Клэр предстала такой, какой никогда не была, и ее доброта окрасила их в розовый цвет. Или я пересмотрел передач Опры. Но уж так мне запомнилось. Клэр в моей памяти навсегда останется кроткой – может, с другими она и бывала резкой, но не со мной. Она позаботилась о том, чтобы я не растратил свой дар впустую и не превратился в очередного безликого ребенка, который пропал, так и не заявив о себе.
Может, я ошибаюсь. Может, я и без ее помощи стремительно добился бы успеха. Но она же мне помогла. А врать я не хочу. Я должен рассказать нашу с ней историю. Когда речь заходит о Клэр, я всегда говорю правду. Благодаря Клэр я поверил в себя и понял, что хочу чего-то добиться. Она дала мне жестяную коробку с выгравированными достопримечательностями Парижа, я хранил в ней свои сокровища – карандаши, линейки, книжки. Занимался я по вечерам, когда отец валялся пьяный, хотя электричество в нашем доме то и дело пропадало, его вообще подвели как-то не очень законно, а на генератор мы не накопили бы за всю жизнь, поскольку хозяин из отца был аховый. Когда в городе отключали свет, мрак окутывал толпы прохожих, лачуги с картонными дверями, из которых воняло жиром, мукой и разбодяженным далом (который, поверьте, пахнет совсем не так, как настоящий), и маленькую бетонную крышу, на которой я занимался под звездами. Я не обращал внимания на пауков, тараканов, летевших мне в лицо, на стоны и вздохи мужчин и женщин, избиваемых детей, на пропитый недельный заработок.
На крыше всегда кто-то был. Вот вам радость плодовитых индийских утроб, подкрепленная древними ведическими ритуалами и тем, что у бедняков нет ни телевизора, ни Фейсбука (до чего ж изменился мир!) – ни минуты покоя!
Я поднимался наверх в любую погоду. Если было холодно, надевал свитер, который связала Клэр из шерсти собаки по кличке Снупи. Если шел дождь, все равно засиживался до последнего, прежде чем, прижимая к груди тетради, чтобы не намокли, убежать домой. Как-то вечером хриплый голос, пропитанный многолетним пьянством, произнес: «Не сиди под дождем, бета!» «Он читает! Читает!» Мужчина рассмеялся, за ним другой, и я никогда не чувствовал себя беспомощнее, чем в ту минуту, когда надо мной смеялись люди без лиц.
На следующий день Клэр спросила, почему книги сырые, и я не сумел объяснить. Она взъерошила мне волосы, и я понял, что прощен. Как приятно было сознавать, что некоторые твои проблемы решаются просто потому, что ты кому-то небезразличен. Что кто-то утирает тебе слезы, если ты ошибся с ответом. Кто-то покупает тебе сласти и прочие вкусности, уделяет тебе внимание, подарил кроссовки и симпатичную белую рубашку. Поневоле задумаешься, как сложилась бы твоя судьба, если бы у тебя с самого начала была мать. Чего ты добился бы, в какие школы ходил, какую вел жизнь.
С другой стороны, нельзя исключить, что меня любили бы, воспитывали, а я все равно вырос бы круглым балбесом.
Через несколько месяцев Клэр поняла, что я уже научился всему, чему можно научиться на лавке у чайного лотка на Бангла-Сахиб-роуд. Не самое, в общем, плохое место. Здесь начинались великие коммерческие империи, компьютерные компании стоимостью во много крор[96], политические карьеры, страдавшие под гнетом коррупции, лишнего веса и растления девственниц. Но учиться в таком месте непросто.
Столько вокруг красоты! Столько современных зданий! Столько жизни! И как все зассано!
В один прекрасный день Клэр сообщила, что мне нужно будет отлучаться от лотка хотя бы на несколько часов в день. Завтра она поставит в известность папу. Я заплакал от радости, ответил, что люблю ее, стараясь говорить тише, чтобы папа не услышал, хотя вокруг стоял привычный оглушительный шум. Порой я очень туплю.
– Я с первого взгляда поняла, что у тебя все получится, – призналась Клэр и крепко обняла меня, словно боялась потерять.
Она изменила мою жизнь. И я тут ни при чем. От меня требовалось лишь прилежно учиться. А это любой дурак может.
Весь день и весь вечер я помалкивал. Стискивал кулаки и трясся от радости. Оглядывал нашу комнату и чувствовал, просто чувствовал, что с этого самого дня все будет иначе.
Когда Клэр сообщила о своем решении папе, он пришел в ярость. И уже не смолчал перед этой женщиной с ее прожектами, кем бы она ни была и какие бы у нее ни были связи.
– Вы… мэм, этот мальчик, мы живем по-другому, вы же… забиваете ему голову таким…
У него хотят отнять ребенка, который принадлежит ему по праву. Он меня кормил, одевал, тратил на меня деньги, хотя мог бы найти им применение получше. Иначе зачем он вообще меня растил? Мог бы отправить в приют или бросить умирать на помойке, как девчонку. Я его собственность, вопил он, меня испортили, а теперь хотят украсть и превратить в белого. Так он разорялся, пока не иссякли слова.
Клэр молчала. В этом она сумела бы победить на Всеиндийских экзаменах.
– Я приду за ним завтра, – заключила она.
Наутро, когда я проснулся и стал собирать вещи – пенал, модные кроссовки, надежды и мечты, – отец зловеще улыбнулся мне.
Я знал эту улыбку.
Я ни разу не повысил на него голос, никогда в жизни. Я вообще старался ни в чем ему не возражать. Однако же в тот день осмелился.
– Нет, – сказал я. – Нет, папа. Не надо. – И забарабанил кулачками по его груди.
Дальше вы и сами догадались. Он орал. Бесился. Избил меня. Еще и нотацию прочел. Избавлю вас от подробностей. Но это было очень театрально.
– Мы уедем. Она никогда нас не найдет. Если эта белая женщина воображает, будто сможет украсть мою кровинку, то она ошибается. Собирайся! Никто не отнимет у меня сына.
Я рыдал. К концу сборов все мои вещи были в пятнах от слез. Папа сломал мой пенал – просто потому, что мог. Поднялся со мной на верхний этаж, постучал в дверь и заставил отдать игрушки и тетрадки соседям.
Кроссовки остались мне. В них было удобнее крутить педали, и в тот день я, с кроваво-красными от слез глазами, вез лоток по Пахарганджу[97], а отец с улыбкой шел рядом. Впрочем, через три дня его довольная мина испарилась, когда рядом с лотком затормозил джип и замначальника полиции приказал предъявить лицензию на торговлю.
Отец едва не рассмеялся. Полицейский взял дубинку, размахнулся и треснул его по башке.
Отец упал.
Полицейский наклонился к самому его лицу и процедил:
– Мой босс просил передать: упаси тебя бог еще хоть раз огорчить белую женщину. Понял?
Прежние папины враги были сплошь мелюзга. Тогда он этого не понимал. Они решали вопросы силой, пускали в ход ножи и кулаки, а если противник не поднимался, чтобы продолжить драку, считали, что победили. Этот новый враг знал: лучшее оружие – закон.
* * *Помню, как впервые переступил порог монастыря Святого Сердца.
И очутился в раю. Газоны, насколько хватало глаз. Армия садовников. Красные черепичные крыши. Часовня. Высокие сильные деревья. Я никогда такого не видел. Я словно перенесся в другую страну.
Единственным признаком того, что я по-прежнему в Индии, были девочки, дочери нашей элиты, получавшие здесь хорошее западное образование, чтобы потом уехать и начисто забыть о прошлом.
В тот день, как и во все последующие, они обращали на меня внимание, лишь когда хотели посмеяться. Я чувствовал себя невидимкой. Я вынужден был сторониться их в коридорах, юркать в классы, отпрыгивать на газон, чтобы меня не толкнули. Клэр показала мне школу, провела по кабинетам, учительницы натянуто улыбались, но за спиной тоже посмеивались надо мной.
Впрочем, кое-кто из девчонок на меня смотрел – из благотворительных классов, дочки далитов, которые приняли христианство, чтобы бесплатно устроить детей в школу и перебраться с нижней ступени одной кастовой системы на нижнюю ступень другой.
Я подмечал детали. Никаких бетонных строений. Все из дерева, но не нашего, индийского, дешевого, рассчитанного от силы года на два. Это отличалось. Дерево для дочерей европейцев – «Девятнадцатый век», – сказала мне Клэр, монастырь строили на деньги французского коммерсанта, торговавшего ситцем и слоновой костью.