Мы говорили только о «Повiстях львiвських письменникiв» в тот вечер, больше ни о чём. Сколько бы я сейчас отдал, чтобы подслушать наш разговор, чтобы молча постоять рядом с теми подростками на задней площадке троллейбуса…
Одно время, уже в девяностые, у меня по этому поводу были навязчивые фантазии. Я мечтал, что архивы КГБ откроют и вдруг окажется, что все разговоры в общественном транспорте города Киева записывались на всякий случай и хранились в каком-нибудь гигантском подземном бункере. И там, среди тысяч километров магнитофонной плёнки, можно будет найти бобину с нашим разговором на полке «Четверг, 25 апреля 1985 г.». Я знал, что это абсурд, мне было невыносимо стыдно, но эта нелепая фантазия так меня заводила, что я годами к ней возвращался. Представлял в подробностях, как приеду в этот архив сказочный, как сяду в специальную комнату для прослушивания оперативных материалов, надену огромные наушники…
Что я помню из того разговора:
Саша сказала, что книгу ей дал почитать учитель математики. Кажется, её киевский учитель, из её школы.
«А ты обратил внимание…» Саша несколько раз начинала с этой фразы. Я помню даже, как её лицо при этом выглядело. Наверное, потому что страшно хотелось дотронуться до него. Гладить, целовать… А вот на что я должен был обратить внимание – нет, не помню…
Саша собиралась познакомиться с одним из авторов. Думала письмо ему написать через издательство и напроситься в гости на каникулах, если он будет во Львове. Фамилию автора не помню. Есть смутное ощущение, что это была женщина. Логично было бы предположить, что она написала Сашину любимую повесть в сборнике. Но Саша уверяла, что не может решить, какая повесть ей больше всего нравится. Наверное, в повести этой писательницы просто было что-то такое, что Сашу заинтересовало с научной точки зрения.
Про ЗЗЗ мы много говорили. Квантовые полёты по галактике, как я уже сказал, Саша мне объяснила. Ещё ей нравилось описание языкового синтезатора – принцип его работы и научные цели, которые я забыл. У них была какая-то математическая основа. Финал повести мы тоже обсуждали, у Саши было много разных идей на этот счёт, развивающих намёки, разбросанные по тексту. Одна идея заключалась в том, что у каждого человека сознание пересекается с сознанием разумного существа из какой-нибудь смежной вселенной (в ЗЗЗ, думаю, было именно такое выражение: «суміжний всесвіт»). Нужно лишь правильно подобрать катализатор (обрывок языка, к примеру) – и плотину прорвёт. Не помню только, каким образом Саша это увязывала с тем, что у лингвиста сфабрикованное детство.
Очень похожая идея есть у Негиной в пересказе «Редкозвездия». Там её рассматривают в порядке гипотезы, но затем отбрасывают. Считаю вероятным, что и Цихненко помнит эту деталь непосредственно из текста.
Была ещё «тёмная сила», или «сила всемирного отталкивания» (видимо, «сила всесвітнього відштовхування», но я не помню точного украинского выражения из книги, помню русское из нашего разговора). В одной повести звёздное небо, которое видно с Земли, оказывалось симуляцией, как детство у лингвиста в ЗЗЗ (но это не в ЗЗЗ было). Не помню, но предполагаю, что именно в той повести было много астрономии, и значит, в ней как раз и фигурировала тёмная сила, поразившая Сашу. «Очень красивая идея!» Она имела в виду идею, что миллиарды лет назад сверхцивилизация включила по всему космосу загадочную отталкивающую силу, которая в разы сильней притяжения всех видимых галактик. С тех пор вселенная расширяется всё быстрей, и расширение никогда не остановится, космос больше не сожмётся обратно в точку.
Сюжет с фальшивой (вернее, анахроничной) проекцией космоса, окутывающей Солнечную систему, есть у Негиной. «Тёмная сила», т. е. тёмная энергия – одно из предсказаний, встречающихся сразу у двух свидетелей. Процитирую для пущей наглядности, что пишет о тёмной энергии Негина в тетради:
«Если бы земные астрономы видели настоящее небо, люди никогда бы не узнали историю Вселенной. Мы бы не знали, что есть другие галактики, что раньше они были ближе к нам. Мы бы не смогли вычислить, что когда-то вся Вселенная была меньше одного атома, что однажды она стала раздуваться, наполняться материей. Мы бы не знали, что через семь миллиардов лет после рождения Вселенной, когда расширение стало выдыхаться, в дело как по команде вступила “тёмная сила”, антипод гравитации, и расширение снова ускорилось, чтобы никогда больше не замедляться».
Напоминаю, что теоретические модели, предусматривающие внезапное ускорение расширения Вселенной через 7–8 млрд лет после Большого взрыва под действием «отталкивающей» силы, на которую приходится до семидесяти процентов всей энергии Вселенной, возникли не раньше девяностых. Анализ спектра сверхновых звёзд, после которого тёмную энергию начали воспринимать всерьёз, опубликован в 1998 году. Тогда же в научной литературе впервые появился и сам термин dark energy.
После того разговора я видел Сашу только один раз, 14 или 15 мая. Следующий четверг был второе мая, она уехала на праздники домой во Львов, потом было девятое мая, я в показательных соревнованиях участвовал в честь Дня Победы. 16-го она должна была к нам приехать на последнее или предпоследнее занятие в учебном году. Но не приехала. Потому что я потерял книгу. Я потерял «Фантастичнi повiстi львiвських письменникiв».
Потерял тупо. Никакой драмы, просто в метро забыл, когда с этих долбаных соревнований возвращался девятого. Меня поколотил неслабо пацан из 183-й школы, про которого я даже не слышал раньше, и я в невменяемом состоянии домой ехал. На массиве было две школы – наша и 183-я, мы всех оттуда дебилами считали. Поражение жгло невыносимо. Ещё страшней было чувствовать, как моя боксёрская прыть из меня выходит, словно воздух из проколотой шины (я же тренировки начал пропускать, а когда не пропускал, не мог сосредоточиться всё равно, тренер на меня орал постоянно той весной). Но при этом было какое-то радостное остервенение. Я сидел в углу вагона, улыбался расквашенной губой, упивался мыслью о том, что ещё пару раз мне вот так морду начистят, и я брошу бокс с чистой совестью, а если отец хайло разинет, пошлю его на хутор бабочек ловить.
Очнулся от грёз на своей станции, уже когда начали «Осторожно, двери закрываются» говорить. Вскочил с сиденья, вылетел из вагона в последнюю секунду, а пакет с книгой и боксёрскими шмотками остался в поезде. Только на улице я спохватился, кинулся обратно в вестибюль. Помню, как умолял женщин в метрошной форме позвонить машинисту, и на конечную, и вообще всем сразу, чтобы мой драгоценный пакет спасли. С ходу наврал, что там у меня спортивный кубок, который я завоевал в нелёгком поединке. Женщины пожалели меня, позвонили куда-то. Но ничего уже было не поделать, кто-то уже «ушёл» мой пакет из вагона.
Зачем я потащил «Повiстi» на соревнования? Самый мучительный вопрос моей биографии… Хотя ответ я знаю, конечно. Я везде их с собой таскал. В газету специально завернул и в полиэтиленовую тетрадную обложку, прихваченную скрепками. Читал по второму кругу, по третьему…
В те выходные я позвонил в Сашино общежитие, попросил передать ей сообщение, что нам нужно встретиться до занятия. Я словно чувствовал, что нельзя ей рассказывать о пропаже книги у нас дома, где она в гостях, где её стесняют приличия. Она перезвонила нам домой, мы договорились, что встретимся на выходе из метро на Карла Маркса. По телефону голос у неё был удивлённый, но приветливый. Я тогда впервые понял по-настоящему, почему говорят «сердце разрывается». Саша совсем не догадывалась, что случилось. Я чуть не заорал, когда трубку положил.
У меня имелся план, естественно. До самой последней минуты я собирался дойти с Сашей до сквера, непринуждённо беседуя, и там ей соврать, что у меня сумку украли из раздевалки. Хотел спихнуть с себя хотя бы маленькую часть вины. Но когда увидел Сашу и рот открыл, как-то сама собой вырвалась чистая правда во всех подробностях.
Пока я говорил, смотрел Саше в ноги. У неё на ногах были советские кеды с красными шнурками и джинсы подвёрнутые. Она была в светлой футболке (день был очень тёплый). Может быть, в жёлтой футболке, под цвет сумки с тяжелыми застёжками. Причёска была её всегдашняя – сзади чуть ниже шеи, спереди густая чёлка, по бокам приплюснуто. Тогда многие девчонки так ходили.
Саша переспросила, когда я замолчал:
– Ты потерял книгу?
Как будто из всего, что я рассказал, она услышала только первое предложение. Я подтвердил, что потерял книгу. Еле ворочая наждачным языком, начал повторять ключевые детали. Соревнования, поражение, метро, сумка… Потом заткнулся. Саша что-то сказала тихо. Я не расслышал с первого раза.
– Что?
Она повторила:
– Я тебя ненавижу. Ненавижу. Ненавижу.
Я, вероятно, всё-таки заставил себя поднять глаза, посмотреть ей в лицо, потому что помню, как у неё губы дрожали. Но она не плакала. И не смотрела на меня. И не сказала больше ни слова. Просто пошла вверх по Карла Маркса и свернула налево, в сторону Институтской. Почему-то наверх в сторону Институтской она пошла, а не вниз на Крещатик, где остановка. Мне долго не давало покоя это обстоятельство. Совершенно случайное, конечно… Хотела уйти прочь от меня поскорее, не важно куда, вот и пошла. Но я ломал голову, искал тайный смысл…
Саша звонила потом моей матери. Сказала, что, к сожалению, больше не сможет давать мне уроки. Сослалась на свою учёбу, про книгу ничего не сказала. Мать ей, конечно, не поверила. Они с бабушкой были свято убеждены, что Саша бросила со мной заниматься, потому что я к ней приставать начал. «Полез небось лапать, кобелёныш!» Мать, наверное, до сих пор так думает.
Бокс я окончательно бросил только через год, уже в девятом классе. Но обратите внимание, что я вообще пошёл в девятый класс! Последнюю четверть восьмого закончил с кучей четвёрок, в том числе по физике. Даже тройки получились солидные, без натяжек. У Маргариты Сергеевны, нашей классной, не было никаких претензий.
А по литературе украинской знаете, как я получил тройку за восьмой класс? Я пересказал все «Повiстi» в письменном виде. Просто вот всё, что помнил, взял и записал по-украински. На половину общей тетради хватило. Сначала я не для школы писал, я начал писать, чтобы с ума не сойти в тот вечер, после встречи с Сашей. Вернулся из центра, украл тетрадку у Веруни, вооружился словарём и сел строчить, воображая, что Саша ещё придёт и я ей покажу, докажу, что «Повiстi» потрясли меня не меньше, чем её. Я надеялся, что она увидит, как я пытаюсь сберечь потерянную книгу, да ещё и на языке оригинала, на её родном языке, и она простит меня. А потом мы снова встретимся у метро на Карла-Марла, и дойдём-таки до скверика, и будем смеяться над всей этой историей, и Саша повторит свои три «ненавижу», только теперь в шутку, подтрунивая надо мной…
На исходе мая я сумел наконец поверить, что она больше не придёт. Я отнёс тетрадь в школу и сдался на милость нашей учительницы украинской лит-ры. «Юлия Михайловна, я книгу по-украински прочитал! Несколько раз! Это лучшая книга в истории книг! Я написал художественный пересказ, употребляя глагол “уподібнювати”!» А наша украинка добрая была, сжалилась над придурком. Полистала тетрадь, похвалила меня и поставила «тверду трiйку».
Тетрадь, кстати, она оставила себе, якобы «для отчётности». Может, имеет смысл поискать эту тетрадь? Саму книгу вы всё равно не найдёте. Вы уж поверьте мне. Я пробовал. Я столько лет пробовал…
Улица Институтская до 1993 года называлась улицей Октябрьской революции. Но это мелочь. Я простоты ради тоже говорю иногда, что в детстве жил на Кирочной, хотя в моём детстве она была Салтыкова-Щедрина.
Гораздо более серьёзная проблема в другом. Вы, как говорится, будете смеяться, но едва ли не единственный львовский писатель-фантаст, у которого выходили официальные советские публикации на русском или украинском, – Станислав Лем. Фантаст Владимир Кузьменко, написавший трилогию «Древо жизни», тоже жил во Львове, но его первая публикация датирована 1991 годом. Возможно, есть какие-нибудь журнальные публикации забытых авторов. До них я ещё не добрался.
Для порядка отмечу, что ни единого следа книги под названием «Фантастичнi повiстi львiвських письменникiв» найти не удалось. Сюрприз, сюрприз.
Что касается учительницы свидетеля Цихненко. Вероятность того, что она сохранила тетрадь с пересказом Цихненко, невелика, но, по-моему, есть. Дадите отмашку – отправлюсь в Киев первым же постковидным рейсом. Цихненко учился в 204-й школе. Учительницу украинской литературы звали Юлия Михайловна. Даже если тетрадь не сохранилась, поговорить с Юлией Михайловной и с другими учителями Цихненко было бы весьма любопытно. Лишь бы они живы были.
Свидетель № 5
Карминова Лара МихайловнаСланцы, 1982–1985Год и место рождения: 1936, Ленинград.
В 1937–1959 гг. проживала во Фрунзе, Киргизская ССР.
В 1959–2008 гг. проживала в Ленинграде/Санкт-Петербурге.
С 2008 г. живёт в Вильнюсе. (Приписано ручкой: Умерла в Вильнюсе 21.04.2020. Насколько я понял, не от ковида.)
Профессия: инженер-радиотехник, поэтесса, переводчица художественной литературы с украинского и литовского языков (литовский – второй родной, от матери).
Дата наводки: 30 октября 2019.
Воспоминания получены 8 ноября 2019.
Книгу, которую вы ищете, я видела в начале восьмидесятых. Точный год назвать не сумею. Могу, как это делают историки, обозначить «не ранее» и «не позднее». Было это не ранее восемьдесят второго, потому что в восемьдесят втором у меня вышел третий сборник стихов, из которого я как раз и читала на встрече в Сланцах. И было это не позднее аварии на Чернобыльской АЭС. Вы сейчас поймёте почему.
Сборник Карминовой «На берегу весеннего дождя» вышел в феврале 1982 года.
Надо при этом учесть, что от встречи до Чернобыля наверняка прошло не менее полугода, потому что она успела отодвинуться куда-то на периферию памяти. Отчётливо помню: когда поползли слухи об атомной катастрофе, один кошмарней другого, я долго не могла сообразить, где же мне уже попадались все эти слова, такие жуткие и такие чарующие одновременно. «Ликвидаторы», «четвёртый энергоблок», «эвакуация Припяти». Да-да, именно Припяти! За название города готова поручиться. Моя родня со стороны отца жила в Иванкове, это менее ста километров от Припяти. Двоюродная племянница даже одно время в детском саду там работала. Немудрено, что мне врезалось в память название той повести: «Припять, планета Земля».
Итак, делаю вывод, что книгу я листала где-то между весной восемьдесят второго и осенью восемьдесят пятого. Назвать более точную дату, к моему великому сожалению, не могу. Даром что целых четыре генеральных секретаря уместились в этот интервал. Наверное, другие, сознательные товарищи на моём месте легко бы вспомнили, какой из неустанных борцов за мир у нас тогда красовался на портретах. А я бросила году в семьдесят пятом и новости смотреть, и газеты читать, и даже думать о них обо всех. Так и жила как бы вне истории, пока Сахарова не вернули из ссылки. Помню, именно возвращение Сахарова меня растормошило. Подумала: батюшки-светы! И вправду тронулся куда-то лёд.
Последняя зацепка, которую могу добавить по времени, – буйно разросшиеся лопухи у библиотеки. Запомнились мне эти пышные лопухи, припорошенные дорожной пылью. Значит, зима и ранняя весна исключены. Да и поздняя осень, пожалуй, тоже.
Чтобы не засорять Ларе Михайловне память, я не упоминал никакого Сашу Лунина, пока не получил её мемуары в надёжном писчебумажном виде. Только про Болонью спросил, но это как обычно.
Саша, напомню, читал тетради Павлика в первой половине 1985 года. Учитывая, что Павлик переписывал книгу «сколько-то месяцев» (см. ниже) и утонул летом 1985-го, а утонув, едва ли мог лично вернуть книгу в библиотеку, получается, что сборник появился в Сланцах не позднее самого начала того же года.
На момент гибели Павлику было пятнадцать. Если брать нижнюю границу, предложенную Карминовой (весна 1982-го), то Павлик впечатлился «Повестями» в возрасте одиннадцати лет. С одной стороны, вроде маловато для глубоких литературных переживаний. С другой стороны, Саше в 85-м было столько же, а я сужу по себе. Пусть те товарищи, которые в двенадцать лет громко хвастались на ул. Салтыкова-Щедрина в г. Ленинграде, что прочитали всю мамину библиотеку, предложат альтернативную оценку!
Приглашение в Сланцы мне оформила Лидия, директор библиотеки. По отчеству – что-то на «эн»: то ли Никитична, то ли Никифоровна. Фамилию я позабыла. Вероятно, можно в Сланцах навести справки.
Поехала я, кажется, охотно. Как поэт я никогда особым вниманием избалована не была – не Ахмадулина, поди. Я ведь и не писала стихов лет до тридцати. Училась на радиотехническом в ЛЭТИ, три года отработала по специальности. И так вышло (совершенно случайно, через одну знакомую моей первой свекрови), что занялась художественным переводом с литовского.
Литовский мне достался от матери – сугубо разговорный, бытовой, но всё же близкий к литературному. Мама была из образованной каунасской семьи. Мой дедушка, мамин отец, был убеждённый коммунист и занял сторону большевиков во время советско-литовской войны девятнадцатого года. Когда большевистское наступление провалилось, он вместе с семьёй бежал в Петроград. Долго работал в партийном аппарате. В тридцать шестом (я только-только родилась) дедушку арестовали. Уже после войны до нас дошли слухи, что он умер в пересыльном лагере. А отца моего, украинского большевика, расстреляли в тридцать седьмом. Нас с мамой и братом Борей тогда же выслали в Киргизию.
Интересно, что Боря (он был на шесть лет меня старше) вырос без литовского. А со мной мама в ссылке заговорила на родном языке. Думаю, это была своего рода защита от действительности, отчаянная слабенькая попытка хоть что-нибудь контролировать в своей судьбе, хоть куда-то скрыться. Бегство в пространстве было исключено, а вот в родную речь всегда можно было ненадолго сбежать. Мы с мамой так и проговорили по-литовски до самой её смерти. Только при посторонних обычно переходили на русский.
Первые литературные переводы с языка, на котором я едва умела читать, дались мне нелегко. Я рыскала по словарям; семь потов с меня сходило на каждой странице. Но довольно скоро наловчилась, втянулась. Поездила в Литву, чтобы язык оживить. Много средней и крупной прозы перевела: Симонайтите, Жилинскайте среди прочих, если имена эти вам что-нибудь говорят.
А поскольку в Литве тогда очень сильная поэзия была, я много подстрочников делала с литовского для разных ленинградских поэтов. В один прекрасный день попробовала зарифмовать всё сама – и вроде бы получилось и даже самой понравилось. Перевела две книжки поэзии и как-то по инерции стала рифмовать своё, без литовских оригиналов. Вот так нарифмовала я сначала на один сборник, потом на другой. И приняли меня в секцию поэзии ленинградского отделения Союза писателей.
Стихи у меня были не ахти какие оригинальные, что уж греха таить. Гладенькие, простенькие. Зато, как говорят, «от души». Писала о любви, о женской доле, о семейных буднях, о повседневной подлости и благородстве. Оплакивала ускользающее время. В аннотации к третьему сборнику так меня и припечатали: «Поэзии Карминовой присущи узнаваемость образов и ярко выраженный исповедальный характер».
И, главное, никакой идеологии у меня в стихах, конечно же, не было, если не считать аполитичного гуманизма. Так что находились охотники, а вернее сказать, охотницы и до моей поэзии. Преобладали среди них женщины от тридцати и до пенсии: инженерши, бухгалтерши, учительницы, библиотекарши – в общем, все мои социально близкие и родные. Если принять во внимание, что поэзию никто, кроме этого контингента, особенно и не читает, то стихи мои, выходит, были именно такие, какие надо.
К сожалению, творческие командировки для общения с низовой советской интеллигенцией женского пола мне в Союзе писателей выписывали нечасто. Точнее, не выписывали совсем. Подразумевалось, что такого добра и в Ленинграде хватает. Конечно, кто был повыше рангом да попартийней, тот мог оформить поездку куда угодно – с произвольной целью. Надо ему «собирать материал» о подвигах рыбаков где-нибудь в Коктебеле в разгар пляжного сезона – пожалуйста. Идите в бухгалтерию, оформляйтесь. И суточные им капали такие, что за месяц набегало пять зарплат моих смиренных библиотекарей. А то и больше.
Впрочем, я не жалуюсь. По переводческой линии сама иной раз каталась в Литву. Вернувшись, сочиняла и сдавала отчёты-отписки. «Мною освоен широкий пласт современной бытовой лексики…» «Мною обсуждались стилистические трудности при переводе лирики Межелайтиса…» На самом деле, конечно же, никакой лирики я там не обсуждала. Пировала у местных поэтов да бегала по магазинам. У литовцев же всегда лучше было со снабжением.
И всё-таки чаще случалось ездить не по прихоти, а по разнарядке, в составе писательского десанта в какой-нибудь совхоз «Первомайский». Приедешь, бывало, а там, естественно, никто про тебя слыхом не слыхивал. Бабоньки местные рассядутся, наклонят головы, послушают, поохают, похлопают: ой, товарищ поэт, до чего ж вы складно пишете, жалостливо. Была, конечно, и в этом своя прелесть. Однако настоящую, честную радость приносили только редкие поездки к моим читательницам. К тем, кто листал уже мои невзрачные лениздатовские книжицы за двадцать семь копеек. Мои читательницы приходили на встречу, как на собрание тайного общества, на сходку подпольного профсоюза женщин, передумавших слишком много мыслей. Мои читательницы с ходу говорили со мной, как со старой подругой, которую сто лет не видели. Это было совсем другое. Это, повторюсь, было настоящее.
Лидия Никитична-Никифоровна, Лида, пригласившая меня в Сланцы, была из таких женщин. Хорошо помню, как она встретила меня на вокзале ни свет ни заря. Я могла на утреннем автобусе поехать; так и удобней бы вышло, и быстрее. Но почему-то отправилась поездом, а поезд уходил с Варшавского за полночь и полз как черепаха – шесть часов. Вагон, помню, был общий. Духота стояла страшная, курил кто-то.
Запомнилась мне и Лидина внешность. Волосы густого медного цвета, сплетённые в тяжёлую косу. (Лида укладывала её на грудь, когда садилась.) Ей было под пятьдесят, и я, конечно, подумала, что она прячет седину под этой ненатуральной медной краской. А она, видно, привыкла к таким подозрениям. Подловила мой взгляд, сказала с улыбкой: «Думаете, крашу? Нет, сами такие».
И ещё. Лида волочила ногу. Кажется, правую, но не ручаюсь. Не очень сильно волочила, да и на вид нога была как будто в норме, не усохшая, только немного завёрнутая внутрь. Не знаю, врождённый то был дефект или последствия травмы. Сама Лида о своей ноге не заговорила, а я, как вы понимаете, расспрашивать не стала. В помещении она ходила без палочки, но, когда шла на улицу, брала такую классическую клюку с загнутой ручкой. Ходила при этом не то чтобы быстро, но твёрдо, уверенно.
Как прошла моя поэтическая встреча, помню очень смутно. Пожалуй, что и совсем не помню. Послевкусие осталось хорошее, вот и всё. Народу, наверное, пришло не больше и не меньше обычного, а значит, человек десять. Точно могу сказать, что библиотека Лидина была далеко от вокзала, в каком-то тихом загородном райончике, куда нужно было на автобусе добираться.
И что заночевала я тогда у Лиды – в этом совершенно не сомневаюсь. Я ведь поначалу думала в тот же день вернуться в Ленинград, вечерним автобусом. Но после бессонной ночи в прокуренном вагоне меня к вечеру так сморило, что Лида просто не пустила меня на вокзал. «Куда ж вы, – говорит, – Лара Михайловна, на ночь глядя в таком состоянии. Сейчас я вас накормлю, напою чаем с пирогами, а завтра выспитесь – и в дорогу». Взяла под руку, да так и повела. В одной руке клюка, в другой я.
Лида жила в однокомнатной квартирке на другом конце города, на четвёртом или пятом этаже. До её дома нас подвезли на «жуке». Мне это запомнилось, потому что водителем была женщина, Лидина знакомая, которая, несмотря на свой суровый вид, несмотря на папиросу, будто прилипшую к губе, очень трогательно стеснялась «писательницы из Ленинграда», то есть меня. Эта водительница, кажется, поднялась с нами на чай, но посидела совсем недолго. А пироги, кстати, были объеденье – черничные. Вот не помню только, свежая была черника или засахаренная, из банки.
Вы уж простите мне такую прорву подробностей. Мне кажется, что это важно. Я имею в виду, важны не подробности сами по себе, а то обстоятельство, что я помню столько подробностей. По крайней мере, думаю, что помню. Связано это не с чем иным, как с книгой, которая вас интересует. Её страницы как будто светятся у меня в памяти, и свечение это выхватывает из темноты соседние фрагменты прошлого. Допускаю, конечно, что это иллюзия, возникшая задним числом, уже после Чернобыля. Но в таком случае иллюзия очень стойкая.