– Но Гитлер, говорят, надолго перебрался в Растенбург, чтобы быть поближе к фронтам. К тому же «Волчье логово» лучше подготовлено к налетам авиации противника и надежнее охраняется.
– А мне вот приходится тащиться к нему через всю Европу. И добро бы – в Берлин.
Секретарь, он же личный телохранитель дуче, молчаливо склонил голову, как бы скорбя по безвременно утраченному его покровителем самолюбию. В другие времена, по которым так грустит теперь даже Гитлер, он, Муссолини, возможно, еще и подумал бы, следует ли наносить визит при условии, что ему не будет оказан прием, достойный вождя Италии. Однако в те времена Гитлер тоже не стал бы принимать его в каком-то затхлом бункере, теряя при этом возможность продемонстрировать всей Европе, что, невзирая ни на что, ось «Рим – Берлин» существует, а мощь двух стран способна противостоять…
Впрочем, что осталось от этой мощи и кому она способна нынче противостоять, если американцы уже заняли половину его несчастной, раздираемой гражданской войной Италии?
Вершины Альп остались позади, и теперь под крылом самолета медленно таяли в белесой дымке испещренные коричневатыми крышами замков и крепостей да пришпиленные к небесам остриями сборов небольшие, голубовато-зеленые равнины Баварии. Всматриваясь в них через запотевший иллюминатор, Муссолини думал сейчас о том же, о чем верноподданнически страдал за него секретарь. Ситуация на севере Италии представлялась таковой, что, возможно, через месяц-другой ему вновь придется искать спасения в Германии, в ставке своего последнего, единственного союзника. И тогда «Вольфшанце» окажется пристанищем сразу двух вождей.
Не хотелось бы Муссолини дожить до этих дней, не хотелось бы. Но англо-американцы уже близко. Король и маршал Бадольо тоже давно готовы растерзать его беспомощную «армию». Но всего опаснее представлялись ему прокоммунистически настроенные партизаны, отрядов которых становилось в горах все больше и больше.
Конечно, Муссолини был рад, что фюрер все еще принимает его как главу государства, хоть как-то считается с ним. В то же время он понимал всю условность договоренностей, которые будут достигнуты в «Вольфшанце», поскольку Германия сама находится на пороге краха – военного, экономического, политического.
К тому же дуче неприятно шокировало само идиотское название ставки, в которой будет происходить их встреча. Он представлял себе, с какой иронией будут читать его макаронники в римских газетах о том, как дуче и фюрер, забравшись в «Волчье логово», о чем-то там якобы договаривались. Уж не о том ли, в какое логово забиться, когда станет ясно, что обе их империи окончательно рухнули?
«Три тысячелетия нашей истории позволяют нам, итальянцам, с величественным равнодушием воспринимать доктрины, существующие по ту сторону Альп, – неожиданно вспомнились ему собственные, преисполненные цезарского величия слова, сказанные в одной из речей еще в те, довоенные времена, когда он готовился к великой войне за Африку. Когда, еще предвкушая победу в Абиссинии, помышлял о превентивной войне против Англии, а газеты Италии даже позволяли себе откровенно антигерманские публикации, готовя общественное мнение к военному конфликту с Германией на стороне Австрии. – …Доктрины, разработанные потомками тех людей, которые в дни Цезаря, Вергилия и Августа еще не знали грамоты». И все это о германцах!
Муссолини уже не мог припомнить этот свой пассаж в дословном изложении, но произнесено было именно в таком духе. Если Гитлеру решились пересказать его слова, он, очевидно, воспринял их как оплеуху. Но ведь наверняка не пересказали. Пощадили имперское величие фюрера великой Германии, распространявшееся к тому времени уже по обе стороны Альп.
Зато ему, Муссолини, немедленно докладывали о каждом политическом шаге, о каждом высказывании Гитлера относительно Италии и ее дуче. Особенно дуче. И были времена, когда фюрер откровенно лебезил перед ним. Как тогда, когда решался вопрос о Рейнской области[10] или когда Гитлер побаивался слишком глубоко втягиваться в гражданскую войну в Испании и решительность пришлось проявлять итальянским генералам.
– Мы уже рядом с Судетами, – приблизился к нему секретарь, успевший до этого заглянуть в пилотскую кабину. – Сейчас пилот сменит высоту, побаивается, как бы в небе не появились русские истребители, постоянно околачивающиеся над соседними Карпатами.
– Сколь высоко ни забирались бы пилоты, вознестись в небеса во время этого полета нам не суждено, – заклинающе проговорил дуче и, сняв пилотку, принялся обмахиваться ею, думая при этом о чем-то своем. Взгляд его остекленел, губы едва заметно шевелились, вскинутый подбородок принадлежал уже не изгнаннику, нашедшему себе приют на забытых Богом берегах озера Гарда, а дуче, наследнику славы величайших римских императоров.
– Вы правы, синьор Муссолини, вознестись нам уже не дано, – поддался влиянию его угасающего величия секретарь.
«Интересно, – подумал Муссолини, совершенно забыв о существовании и секретаря, и сидевших позади него двух министров. – Перевез ли Гитлер в свой бункер мой бюст, который стоял в его рабочем кабинете в Коричневом доме? Прекрасный, великолепной работы бронзовый бюст».
Узнав, что, принимая важнейшие решения, касающиеся судеб Европы, фюрер лицезреет его бюст, Муссолини даже не возгордился, а воспринял это как дань справедливости. В конце концов, фашизм как общечеловеческая идея зарождался не в Берлине, а в Риме. И мысленные взоры всех оплодотворенных этой идеей в любой точке мира обращены все же не к Берлину, а к первоисточнику.
Те несколько минут, пока они подлетали к Висле, Муссолини сидел, бездумно погрузившись в состояние небытия. Раньше были целые недели, в течение которых он не в состоянии был унять свою буйную фантазию и клокочущую энергию. Какой потрясающей была тогда жизнь, как сладостно было, сидя в резиденции, обдумывать завтрашние выступления, приказы, приемы… Ранним утром он уже лихорадочно диктовал тексты, а поздним вечером вел беседы с генералами, планируя грандиозные военные операции, которые, по его замыслу, должны были вернуть Италии военный гений Древнего Рима.
Другое дело, что, кроме всего этого, его еще и хватало на ночные уличные вылазки, во время которых он инкогнито флиртовал с римскими проститутками. И даже близкие знакомые делали вид, что не узнают его из-за глубоко надвинутой на глаза шляпы да поднятого воротника измятого плаща. Но это уже воспоминания из тех, что на ночь глядя…
Когда полет в бездумие был завершен, Муссолини вновь ощутил, как вибрирует корпус самолета, словно он шел не по небесам, а по искореженной мостовой; прислушался к подозрительным захлебам моторов, и ему вдруг ностальгически захотелось в прошлое, в прожитое. Захотелось той единственной власти, которой не дано было ни одному императору, ни одному гению от политики ли, от фаланги – власти, достаточной для того, чтобы открутить пленку своей жизнехроники хотя бы на два-три года назад.
«Если Гитлер, этот мюнхенский колбасник, еще к тому же заставит меня ожидать приема в одном из сырых бараков ставки, я хлопну дверью и вернусь в Рокка делле Каминате, “к себе на озеро”, – подумал Муссолини. – Что, и в самом деле вернешься? – саркастически спросил он себя. – Ну-ну, весь генералитет “Вольфшанце”, вся газетная братия обхохочутся, узнав о том, что два великих фюрера погрызлись в “Волчьем логове” и разбрелись по своим берлогам-бункерам».
Муссолини вдруг вспомнился его триумфальный приезд в Берлин в сентябре тридцать седьмого. Многотысячные толпы горожан, бюсты римских императоров на бесконечной триумфальной аллее, проложенной специально к его приезду от Бранденбургских ворот до Вест-Энда, кроны откуда-то появившихся лавровых деревьев, которых вполне хватило бы на венки для всего офицерского корпуса Италии.
А чего стоили римские колонны на Унтер-ден-Линден, на каждой из которых омывались золотистыми лучами великоимперские орлы, сносящие в Берлин со всего мира освященные богами свастики… И «народный митинг», на который была согнана… – впрочем, почему «согнана»? – сошлась чуть ли не четверть Германии. И льстивые, хотя и вполне заслуженные речи фюрера, провозглашавшего перед всем миром, что он, Муссолини, из тех немногих вершителей мировых судеб, которые никогда не служат истории материалом для ее экспериментов, поскольку сами позволяют себе экспериментировать с историей, творя и выворачивая ее наизнанку.
– Подлетаем к ставке фюрера в Восточной Пруссии, – вновь вырвал его из потока воспоминаний неугомонный секретарь. – В воздухе появились немецкие истребители, которые будут сопровождать нас до аэродрома в Растенбурге.
– Вот это уже кое о чем говорит, – самодовольно кивнул дуче. – Они там должны помнить, что не каждый день их удостаивает своим визитом сам Муссолини.
Самолет еще только приближался к Растенбургу, когда над занавешенными зеленоватой маскировочной сетью крышами «Вольфшанце» в воздух взметнулось пламя сильного взрыва, салютуя великому дуче Италии султаном камней, обломками бревен и стаями насмерть перепуганного, вопящего воронья.
Вместо того чтобы отпрянуть от иллюминатора, дуче почти инстинктивно прильнул к нему лицом.
Было нечто мистическое в этом «триумфальном салюте» последнему императору Италии. И пока аэродромные службы Растенбурга мурыжили их в воздухе, пытаясь выяснить, что же произошло в ставке и позволяет ли это происшествие принимать иностранные самолеты, Муссолини исступленно, хотя и незримо для своих спутников, молился, чтобы этот взрыв не оказался тем самым безвременным вознесением на небеса фюрера Великогерманского рейха. Это было бы не просто убиением – смертным и политическим – двух дуче-фюреров, но крахом двух великих государственных идей, гибелью двух империй, разрушением целой эпохи человечества.
«Я проделал столь трудный путь сюда не для того, чтобы нам пришлось встречаться на небесах, – заклинал он, с надеждой всматриваясь в ту сторону городка, за которой начиналась ставка фюрера. Вдруг там последует еще один взрыв. – Нам пока еще есть о чем потолковать здесь, на земле».
13
Больше всего Штауффенберга поражало, что Берлин все еще продолжал жить своей обыденной, полуфронтовой-полустоличной жизнью. Что происходит? Почему такое спокойствие? Никаких усиленных постов. Никаких заграждений и колонн. Никакого танкового прикрытия центральной части города.
– Они что, с ума здесь все посходили? – пробормотал он, обращаясь не столько к адъютанту, сколько к самому себе. – Чего они ждут? Уже прошла масса времени. К этому часу весь Берлин должен был находиться в наших руках.
Фон Хефтен резко наклоняется и сжимает плечо полковника, прерывая на полуслове. Тот понимает его: рядом сидит водитель запыленного с искореженными крыльями «опеля», выделенного им заместителем начальника аэродрома.
– Он уже тоже должен знать об этом, – в сердцах бросает Штауффенберг. – Что еще нужно было предпринять, чтобы эти бездельники наконец зашевелились? Поторопитесь, водитель, у меня нет времени.
– Да вон же, опять руины с завалами, – спокойно отвечает тот. – Вновь придется объезжать.
Шофер присмотрелся к желтеющему на столбе указателю и принялся искать объездной путь, по которому можно добраться до интересующей полковника Бендлерштрассе. Он явно не торопится, пребывая в таком неведении, как и все остальные в этом распроклятом городе, который все еще именует себя столицей Третьего рейха. Несмотря на то, что уже почти два часа живет в Четвертом.
У Штауффенберга окончательно сдают нервы. Он непрерывно вертит головой, пытаясь то в лобовое, то в боковое стекла рассмотреть, выудить взглядом хоть какие-то признаки того, что столица все же узнала о свершившемся в «Волчьем логове». Лицо его постепенно бледнеет, тем не менее по осунувшимся щекам почти непрерывно катится пот. А ведь сидящий на заднем сиденье фон Хефтен в общем-то особой жары не ощущает.
Как только машина въехала во внутренний двор ставки резервной армии, Штауффенберг буквально выскакивает из нее и бежит к подъезду. Часовой пытается остановить его, но вовремя узнает. Или же просто не решается требовать документы.
– Полковник Штауффенберг, – предупредительно поднимает вверх указательный палец адъютант, как бы призывая солдата запомнить имя этого человека.
Но Штауффенбергу сейчас не до славы. Он врывается в приемную, затем в открытый кабинет генерала Ольбрихта и видит… что там никого нет!
– Где генерал? – спрашивает он у фон Хефтена.
Адъютант недоуменно пожимает плечами, выбегает в коридор и через минуту вновь появляется. Он явно смущен. И расстроен.
– Что, что?! – набрасывается на него полковник. – Объясните же!
– Мне сказали, что генералы Ольбрихт и Бек… что они обедают.
– Не понял, – едва слышно молвит полковник.
– Да, они спокойно обедают. Там, внизу, в офицерской столовой. Как обычно.
– Как обычно? – почти с ужасом спрашивает Штауффенберг. – О чем вы, Хефтен?
– Так мне сказали. Лично я их не видел.
– Вы что-нибудь понимаете?
– Очевидно, до сих пор не поступило никаких сообщений ни от Фельгибеля, ни от Штиффа[11]. Здесь еще ни о чем не знают – только так я могу объяснить – но не оправдать – поведение генералов.
– Не знают о том, что был взрыв?! – Штауффенберг садится за стол, за которым генерал Ольбрихт обычно проводил совещания, и пальцами искореженной руки обхватывает пылающий висок. – Что же могло произойти с теми генералами из ставки, которые должны были передать сигнал? – бубнит он, словно молитву. – Что могло случиться? Что-то, конечно, произошло…
– Да ничего особенного… – пытается успокоить его адъютант, но полковник не дает ему договорить.
– Гиммлер, Геринг, а может, и Борман… уже взяли власть в свои руки – вот чем все это объясняется. И теперь все раскрылось.
Их гадание на кофейной гуще было прервано появлением Ольбрихта и Бека. Они во вполне нормальном расположении духа. Уже хотя бы потому, что за обедом успели пропустить по стаканчику вина из-за жары, а также благословляя друг друга на успешное проведение операции «Валькирия». Увидев подхватившегося Штауффенберга, они в замешательстве переглядываются и, кажется, чувствуют себя неловко.
– Почему? – почти задыхаясь, спрашивает их полковник. – Господин генерал, почему?.. Ведь прошло уже более двух часов…
– Не расстраивайтесь, полковник. Мы уже кое-что предприняли, – на ходу бросает Ольбрихт, направляясь к своему столу. – Несмотря на то, что Фельгибель так и не назвал нам никаких убедительных свидетельств того, что фюрер действительно мертв.
– Да мертв он, мертв! Зачем вам еще и свидетельства Фельгибеля? Я-то здесь, перед вами.
– И что же вы, стоя здесь, перед нами, можете сказать? – сухо, настороженно интересуется Ольбрихт.
– А то, что мина была заложена. И я своими глазами видел взрыв. Это может подтвердить мой адъютант. Обер-лейтенант фон Хефтен…
– В небо взметнулся такой столб, – подтвердил фон Хефтен, – что никто не сможет убедить меня, будто хоть один человек из находившихся в павильоне уцелел.
– Вот как? – ехидно уточняет Ольбрихт. – Я не собираюсь вас ни в чем убеждать. Как и вас, полковник. Но один уцелевший известен мне совершенно точно.
– Кто именно? – еще больше настораживается Штауффенберг.
– Кейтель. Фельдмаршал Кейтель.
– Не может этого быть! Кейтель погиб вместе с остальными. Он сидел рядом со мной и остался там. Всего в двух метрах от фюрера.
– Он мог сидеть даже в обнимку в фюрером, тем не менее остался жив, – парирует Ольбрихт. – Вам не кажется это странным?
Штауффенберг беспомощно оглядывается на фон Хефтена, ища у него поддержки. Но чем тот может помочь ему? Тогда полковник переводит взгляд на будущего президента. Или уже, может быть, нынешнего.
– Так утверждает генерал Фромм, – объявляет Бек, доселе старавшийся не вмешиваться в их разговор. – Он лично беседовал с Кейтелем по телефону.
– В моем присутствии, – дополняет Ольбрихт. – И при мне Кейтель заверил командующего, что фюрер не только не погиб, но и вообще не пострадал. Если не считать двух-трех ссадин, которые он мог получить и без взрыва, по неосторожности.
– Это ложь! – вспыхивает Штауффенберг. – Они лгут, чтобы выиграть время, разобраться в ситуации и перехватить инициативу. Возможно, Кейтель и уцелел. Вдруг он тоже вышел, пытаясь найти меня или по другой надобности. Но фюрер-то оставался там. И бомба взорвалась буквально у него под ногами. Я сидел вторым от него. После полковника Брандта. И портфель оставил под столом, у стойки. Со стороны фюрера. Это бомба, господа генералы, а не хлопушка. И она взорвалась.
– Все это – подробности… – мрачно отводит взгляд в сторону Ольбрихт. – Но я не слышу главного.
– Чего? – потрясен его неблагодарностью Штауффенберг. Пусть бы кто-нибудь другой вместо него… пусть бы сам Ольбрихт подрожал, пронося в ставку фюрера взрывное устройство. Вставляя в него запал и подкладывая под стол, почти под подбородок Гитлера. А затем попытался прорваться через КПП. Кто из них, этих болтунов-заговорщиков, решился бы на такое?! – Чего еще вы ждете от меня?! – теряет полковник всякое чувство меры и такта.
– Мне почему-то казалось, что вы сумеете убедить нас, – не замечает его взвинченности Ольбрихт. – Честно говоря, я на это надеялся. Поскольку тоже был уверен, что Кейтель лжет, выигрывая время.
– Вы уехали из ставки еще до того, как стали известны результаты покушения, разве не так? – вмешивается Бек.
– А кто бы мне позволил уехать из «Волчьего логова» после того, как они стали бы известными?
– То есть я хотел сказать, что тела фюрера вы, лично вы, не видели, и видеть не могли.
– И тем не менее бросил его труп к вашим ногам. Избавив от этой гнили всю Германию.
– Сейчас не время предаваться патетике, – охлаждает его Ольбрихт. – Меня очень смущает, что второго звонка Фельгибеля не последовало. Хотя мы просили его.
– Потому что он, очевидно, взорвал узел связи. Как и было предусмотрено… Или попросту вывел его из строя, чтобы отрезать ставку от Германии.
– Но Кейтель тем не менее отвечал по телефону, – замечает Бек, – Следовательно, связь работает.
– Наш спор ничего не даст и ни к чему не приведет. Нужно действовать, – размахивает тремя растопыренными пальцами уцелевшей руки Штауффенберг. – Итак, Фромм здесь. Он говорил с Кейтелем. Что дальше?
– Он отказался участвовать в операции «Валькирия», – отвечает Ольбрихт. – И даже слышать о ней не желает. Делает вид, что вообще не в курсе. По крайней мере до тех пор, пока не убедится. Кстати, Кейтель интересовался вашей особой, полковник. Думаю, они подозревают вас.
– Еще бы не подозревать! Все основания.
– Но Фромм относительно вас был не в курсе. Раньше вашей фамилии ему не называли.
– Иначе я беседовал бы уже не с вами, а с людьми Мюллера. Или Скорцени.
– Скорцени? – почему-то встревожился Ольбрихт. – При чем здесь Скорцени? Впрочем, фюрер… если он, конечно, жив, вполне может перебросить сюда этого головореза с его коммандос. В то время как никакого прикрытия у нас нет.
– До сих пор.
– Но мы уже приказали поднять офицерские училища. В некоторые части тоже поступил наш сигнал о начале операции. Так что мы все же действуем.
– «Действуем», – саркастически ухмыльнулся Штауффенберг. – Это не действия, это, извините, предпогибельная возня.
14
Геринг появился в гардеробной фюрера, когда тот уже смыл под душем гарь и пыль и переоделся в новый мундир.
– Это должно было произойти, Герман, – устало произнес Гитлер, брезгливым движением руки прекращая старания врача, аккуратно обрабатывавшего каким-то раствором ссадины на подбородке. – Я предчувствовал, что они выслеживают меня, готовя последний выстрел.
– Я был потрясен, мой фюрер, – вальяжно раскинул руки тучный министр – президент Пруссии. – Чего же стоит вся наша служба безопасности, вся охрана ставки, если эти негодяи проносят бомбу прямо в зал совещания?! Должна же существовать какая-то грань, которую не мог бы переступить ни один ваш ненавистник.
– Ее не существует, Герман, – в последнее время отношения их были натянутыми, и Гитлер уже давно не принимал у себя рейхсмаршала, а тем более – не обращался к нему по имени, как это было прежде. – Мне неизвестно, сколько раз в течение двух последних лет эти твари пытались устроить на меня покушение, но упорно кажется, что всякий раз я предчувствовал… Всякий раз, Геринг! – выкрикнул он таким угрожающим тоном, словно предупреждал: «И не пытайтесь организовать еще одно, рейхсмаршал! Все равно у вас ни черта не получится!» – Это не просто моя интуиция… – Гитлер прошелся по небольшой, довольно скромно обставленной комнате, шаги в которой глушил толстый, неярко раскрашенный персидский ковер, и остановился у висевшей на стене, рядом с окном, картины Фойербаха «Нана» – которую в последний момент, уезжая из ставки «Бергхоф», захватил с собой. – Есть что-то такое, Герман, что удерживает и хранит меня в этом мире. Сейчас я верю в это, как никогда. Удерживает и хранит ради того дела, которое задумано Высшими Силами.
– В этом просто невозможно усомниться.
– Взгляните, вон… – указал Гитлер на стол, где были разложены совершенно изодранные брюки и запыленный известкой, обожженный китель, на спинной части которого божественной меткой зияла внушительная квадратная дыра. – Могу ли я простить им это, Геринг?
– Это невозможно.
– И я никогда не прощу им, рейхсмаршал! – воинственно помахал пальцем перед толстым лицом Геринга, будто шеф военно-воздушных сил отговаривал его от мести. – Где сейчас Скорцени?
– Простите, фюрер, – Геринг непонимающе уставился на Гитлера. – Вы подозреваете, что это…
– Я могу подозревать кого угодно. Даже Господа Бога. Где он сейчас?
– Не… припоминаю, чтобы видел его сегодня в расположении ставки, – нервно повел шеей рейхсминистр, поправляя вспотевшими пальцами легкий китель своего белого с желтым отливом маршальского мундира. – Значит, вы считаете, что покушение связано с ним?
Какое-то время фюрер и рейхсмаршал оцепенело смотрели друг на друга: один – будучи твердо уверенным, что «первый диверсант рейха» попал под опальное подозрение; второй – пораженный самой мыслью о том, что кто-то может заподозрить в этом «героя нации».
«Кто угодно, только не он, – было начерчено в расширившихся от страха белесых глазах Гитлера. – Кто угодно, только не Скорцени».
– Послушайте, Геринг, – неожиданно перешел фюрер на официальный желчный тон. – Если покушение подготовил не самоубийца-одиночка, то могут возникнуть имена десятков, сотен его единомышленников и сочувствующих. Но я не желал бы – вы слышите меня, Геринг? – не желал бы, чтобы в связи со всей этой мрачной историей в числе подозреваемых, пусть даже вскользь, упоминалось имя Скорцени. Без достаточных на то оснований.
– Я понял вас, фюрер.
– Но даже если окажется, что основания есть, я сам, только я, могу определять степень его виновности, а следовательно, его судьбу.
– Только так, – поспешил заверить его Геринг, понимая, что опять умудрился испортить отношения с фюрером, которые уже как бы заново налаживались.
– Скажу тебе по секрету, Герман… Я прикидывал. Если, бы за это страшное дело взялся Скорцени, от «Вольфшанце» уже не осталось бы даже руин, а мы с вами сидели бы там, откуда недавно увезли Муссолини.
– Если бы во главе заговорщиков стоял этот штурмбаннфюрер… – охотно согласился рейхсмаршал.
В эту минуту дверь отворилась, и в нее, пригибая голову, словно в низенькую фронтовую землянку, протиснулась рослая, плечистая фигура личного адъютанта и телохранителя Гитлера обергруппенфюрера Юлиуса Шауба.
– Муссолини, – зычным голосом дворецкого огласил он.
– Кто? – изумленно уставился на него Гитлер.
Гитлер знал, что своим адъютантским лаконизмом обергруппенфюрер превзошел всех доныне известных молчунов и монахов-затворников. Любая попытка поговорить с ним превращалась для фюрера в репетицию допроса у следователя гестапо. Но все же бывали случаи, когда Шауб превосходил самого себя. Доклад, с которым адъютант явился сейчас к фюреру, прекрасно продемонстрировал это.
– Кажется, вы что-то сказали о Муссолини, – пришел на помощь фюреру Геринг. Он не то чтобы недолюбливал Шауба. Точнее было бы сказать, просто ревновал его к фюреру. Такой взлет: уже обергруппенфюрер! Такая приближенность: личный адъютант! Кто не приревнует?
А главное, Шауб, в отличие от начальника личной охраны группенфюрера Раттенхубера[12], стремился к еще большему влиянию на вождя. Правда, Геринг никогда не забывал, что Шаубу пришлось посидеть вместе с фюрером в ландсбергской тюрьме, как никто иной, он мог считать себя истинным ветераном национал-социалистического движения и соратником фюрера. Тем не менее…
– Прибыл Муссолини, – не обратил Шауб внимания на главнокомандующего люфтваффе. Он служил фюреру. Видел только фюрера. Слышал только фюрера. Подчинялся и обожал только фюрера. В этом в ставке уже никто не смел усомниться. – Он ждет. Встреча была намечена.