Соломон, наверно, не беднее Барона, и, следовательно, те же возможности могли бы открыться и ему, но разве у него есть данные для этого?!
Такой же, может быть, богач, как и Барон, он всю свою жалкую жизнь будет трястись над золотом. Вот к кому с полным правом применимы злые слова Альбера об отце: он «не слуг и не друзей в них видит, а господ и сам им служит… как алжирский раб, как пес цепной…».
Соломон трагической фигурой не станет никогда, даже если его когда-нибудь и «вздернут», как этого едва было не сделал с ним горячий Альбер.
Рядом с этими двумя жертвами скупости сияет, как белоснежный экран для обоих, Альбер, рыцарь без страха и упрека, «рыцарь» в безоговорочном смысле этого слова, над чьей светлой душой совершенно бессильны темные чары золотого кумира.
Белинский считал трагедию Пушкина «вполне достойной гения самого Шекспира»{95}.
В. В. Энгельфельд
Пушкин и русские классики в советской России
Еще совсем недавно в обычае советской критики было писать о русских классиках, как об идеологах крепостнически-помещичьего строя. Рожденные дворянской средой Пушкин, Лермонтов, Тургенев и прочие корифеи русской поэзии и прозы признавались недостойными просвещать мозг рвущегося к мировой революции советского пролетариата. Вместо классиков ему предлагалась «своя», пролетарская литература. Понадобилось без малого два десятка лет, чтобы большевики уяснили себе значение Пушкина и других наших классиков. Далекий от политического и социального радикализма XIX век дал России Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Крылова, Некрасова, Островского, Тургенева, Толстого и Достоевского. По своему рождению и воспитанию они принадлежали к русскому дворянско-помещичьему классу. Писатели из «разночинцев», так сказать, включались в эту среду, создавшую основной базис русской интеллигенции. Эта именно интеллигенция и вынесла на своих плечах ответственную миссию создания русской культуры, достижения которой доселе пленяют весь цивилизованный мир.
Для формации этой культуры оказались ненужными ни демократия, ни тем более советовластие. Требовалась всего только известная грань духовной свободы, которую власть соглашалась не переходить. Навязывание поэзии специфичного миросозерцания, а тем более внедрение классовой розни и ненависти, не входило в программу тогдашней правительственной политики.
В произведениях Пушкина: в его «Полтаве», «Медном всаднике», «Клеветникам России», в его чудесной прозе и изумительных по силе драматических пьесах звучит подлинный, исходящий от самого сердца поэта голос русского патриота. Это не мешало Пушкину грешить свободолюбием и когда это свободолюбие особенно резко противоречило правительственным веяниям, у Пушкина находился свой цензор. Император Николай I знал своих подданных, сумел он понять и нашего величайшего поэта. В либеральном русском барине он разглядел не просто гения, а гения, способного и готового отдать свое блестящее перо для служения русским национальным интересам.
«Свирепая» и «жестокая» царская власть не казнила русских поэтов и писателей за оппозицию и экстремизм. Надо было, как Рылееву{96}, принять активное и открытое участие в бунте, чтобы поплатиться за это жизнью. Именно в суровую николаевскую эпоху русская литература не только живет, но и дает стране ряд выдающихся своих представителей. Наша отечественная поэзия и проза никогда не была классовой, ибо никогда не служила интересам своего класса.
Крепостнически-помещичья русская литература приняла на свои плечи тяжелое бремя служения общечеловеческим идеалам. Вот почему Пушкину и всей плеяде наших классиков легко было найти дорогу к сердцу международного читателя. Этим читателем и читателем усердным и внимательным, в конце концов, стала и советская публика.
Несмотря на идеологическую враждебность убогой большевистской критики, она сама нашла дорогу к полкам, где хранились произведения Пушкина, Лермонтова и других русских классиков, и власти осталось лишь зафиксировать это в очередной диктовке.
Нудная советская литература с ее антихудожественными «производственными» романами{97} и отнюдь не поэтической поэзией не может удовлетворять даже скромного и непретенциозного советского читателя. Написанные вульгарным и суконным языком творения Демьяна Бедного{98}, Гладкова{99}, Шагинян{100} и «самого» Максима Горького (чего стоит один его «Клим Самгин»){101}, если и отражают, то лишь ту неприглядную советскую действительность, которую и без них на каждом шагу встречает советский обыватель. Искусственная завязка и развязка, сухие схемы вместо подлинных жизненных драм и людских переживаний, лживый энтузиазм и «безграничная» любовь к вождям, – вот что глядит на нас со страниц советских беллетристов: поэтов и драматургов.
Читая их книги, невольно хочешь задать вопрос: есть ли в стране советов люди живые, чувствующие и волнующиеся, так, как чувствуют и волнуются люди других племен и народов? В первую очередь этот упрек, если его можно назвать таковым, следует направить в адрес тамошней писательской братии. Как дошли они до жизни такой? Как угасили в себе дух свят, и вместо продолжения традиции Пушкина и Лермонтова, Тургенева, Толстого и Достоевского сделались носителями классовой ненависти и непримиримости, антихудожественными воспеваниями марксизма, ленинизма, колхозов, пятилеток, стахановщины{102} и прочей советской абракадабры.
Шатающиеся между генеральной линией и действительными и воображаемыми уклонами писатели и поэты СССР стали подлинными рабами советской власти, робкими, верными, но отнюдь не честными. Своей литературной безвкусицей они сами вырыли себе яму в глазах читателя.
Не только нам, но и советскому трудящемуся скучно читать произведения этих порабощенных властью людей. Он не находит в них ничего, отвлекающего его от тоскливой, будничной жизни, каждодневного унижения партийной догмой и очередными лозунгами, ничего умственно возвышающего читателя и вдохновляющего его духовные силы. Но и он нуждается в здоровой умственной пище. Вот почему советская власть вынуждена переиздавать миллионами томов прежних классиков и в первую очередь того же великого почитаемого нами Пушкина.
В наш гнусный век, когда на родине великого поэта разные Зиновьевы{103}, Каменевы{104}, Радеки{105} и Бухарины{106} то подкапываются под «вождя народов», то ползают в его ногах, чтобы опять затеять очередной «заговор», опять каяться, и унижаться и уверять в своей безмерной любви к «великому и гениальному», есть что найти советскому читателю у Пушкина, чем забыться от окружающей его омерзительной подлости и пошлости. Из тины и грязи всей этой действительности возвышает советского читателя чтение бессмертных произведений великого русского поэта. Есть что почерпнуть у него и той нашей эмигрантской молодежи, для части которой иностранные писатели стали роднее, нежели наша собственная навеки славная отечественная литература.
Наши русские поэты и писатели никогда не грешили избытком классового чувства. Так уж повелось у нас в России, что они думали более об оскорбленных и униженных. И в то время, как на Западе каждый класс нажил себе своих литературных идеологов, наш помещичий и буржуазный класс в лице своих же изобразителей нажил и своих наиболее жестких критиков.
Таков отец Онегина. А он сам? А Ленский с его «геттингенской душой»? А картины помещичьей жизни и типы помещиков у Гоголя, купеческий быт у Островского, чиновничий у Салтыкова-Щедрина, крепостной у Тургенева? Мы не создали у себя на родине ни прусского юнкера, ни французского буржуа, ни английского ленд-лорда, стойких и жестких борцов за сословно-классовые интересы.
Наша помещичье-крепостническая литература отдала свое перо народу. Наш величайший национальный поэт А. С. Пушкин воздвиг себе нерукотворный памятник в глазах русского народа не только своим изумительно красивым стихом и блестящей прозой, но именно тем, что всем своим честным пером, своим сердцем, своей душой он принадлежал и принадлежит доселе русскому народу, русской земле. Как жалок перед ним великий писатель советской земли, ее «герой» Максим Горький. Но Пушкин по своему таланту даже больше, чем русский поэт. Его поэтические образы, его незабываемые строки составляют собственность всего образованного мира. И недаром Пушкина по глубине его литературного замысла, по высоте философско-поэтического дарования сравнивают с Гете{107}.
Какая величайшая жизненная драма изображена им в «Борисе Годунове», в «Цыганах», в «Капитанской дочке», в «Полтаве» и др. произведениях. Как художественно сочетается у него идея общечеловеческого и индивидуального долга с личными переживаниями его героев. Пересматривая бессмертные страницы творений Пушкина, и через 100 лет ощущаешь живых, существующих, реальных людей.
Своим гениальным поэтическим даром Пушкин сроднил читателя с переживаниями своих знаменитых персонажей. Кому не мила была Татьяна? Кто не переживал судьбу Онегина? Кто не поймет драму старого цыгана, в жизнь которого так жестоко вошло зло из постороннего мира?{108} Кто из нас не гордиться Петром в «Полтаве» и не любуется им в «Медном всаднике», кто не счастлив за Россию, имевшую такого царя, как Петр, который везде был в первых рядах, для которого жизнь была не дорога, лишь бы жила Россия. А верность своему государю и своей родине, запечатленная смертью Искры и Кочубея{109}, а скромный царский служака Миронов{110}, так беззаветно творящий свой долг.
Вернемся опять к СССР. Некоторые иностранные писатели полагают, что советская власть понемногу переходит к нормальным формам бытия.
Приводят в пример школьные декреты, борьбу с левым уклоном в драматургии и прозе, переиздание русских классиков, интерес к русскому искусству и живописи, единоличную собственность в колхозах и проч.
Забывают только одно. И под татарским игом русский народ оставался тем же русским народом. Он как-то жил, творил и по мере сил боролся. Остался самим собою русский народ и при советской власти. И если из советской школы выходят беспросветные неучи, а от советских газет и беллетристики читатель отвращается с тоской на сердце, то это в сущности и есть настоящий протест против советского режима, именно протест самого естества, самой натуры человека, задушить который не в состоянии никакие ГПУ[55]. Итак, дорогу Пушкину, дорогу просветленной подлинным гением русской поэзии! Ибо это поэзия не теперешних социалистических рабов, а поэзия истинных сынов свободной и великой России, которая только и смогла дать миру таких величайших художников мысли, как Пушкин и Лермонтов, Толстой и Достоевский.
В. И. Кряжев
Пушкин в музыке
Поэтическая муза Пушкина, – по многогранности своего выражения и звуковой, и художественной насыщенности, – уже с ранних «лицейских» дней поэта определила его великую значительность в музыке. Кроме Гете, трудно назвать другого мирового поэта, который в такой полной мере, в такой гармонической силе был бы пленительно музыкален; ритм и певучесть стиха которого с такой глубиной и выразительностью сливались бы с ритмом музыкальным, с мелодией песни – как у Пушкина.
Всегда законченный и волнующий размер пушкинского стиха, чувственная облеченность его образов, биение живого, захватывающего ритма, – все эти элементы разрешили в высоком смысле проблему музыки применительно к поэзии.
Благодаря Пушкину русская культура сумела уже давно заявить о своей власти и содержательности всему миру на столетие вперед.
В письме к С. И. Танееву П. И. Чайковский по поводу первой постановки «Евгения Онегина» на сцене писал:
«Очень может быть, что вы и правы, говоря, что моя опера не сценична. Но я вам на это отвечу, что мне на сценичность плевать… Я написал эту оперу, потому что в один прекрасный день мне с невыразимой силой захотелось положить на музыку все, что в «Онегине» просится на музыку. Я это сделал, как мог. Я работал с неописанным наслаждением и увлечением и мало заботился о том, есть ли движение, эффекты и т. д.»{111}
Эти слова одного из величайших национальных русских композиторов объясняют, почему такое огромное количество произведений Пушкина оказалось переложенным на музыку. «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Моцарт и Сальери», «Цыгане», «Каменный гость», «Полтава», «Русалка», «Руслан и Людмила», «Сказка о царе Салтане», «Борис Годунов»… Все они искали, требовали мелодического выражения.
Но если стих поэта доходил до сердца даже близкого ему по времени и месту русского поколения, то нельзя того же сказать о звуковом музыкальном переложении пушкинских произведений… Здесь требовалась культурная обработка, воспитание общества, воспитание целых воззрений и толкований на искусство, но от того творческая сила гения стала еще глубже.
Первое представление оперы «Евгений Онегин» в Московской консерватории 17 марта 1879 года прошло со средним успехом. Бытовые и художественные качества самого произведения, «собирательное» значение действующих персонажей, аромат отвлеченных красот, – все это в значительной мере ускользало от зрителей. Публика даже возмущалась: как это на сцене варить варенье и заниматься «письменными влюбленностями»{112}.
Но чем дальше развивалась история государства и общества, тем ярче и захватывающе становилось значение «Евгения Онегина». Накануне Великой Войны эта опера не сходила со сцены Императорского и всех провинциальных театров. Она создала таких Онегиных, как Тартаков{113}, Каракаш{114}, Камионский{115}, таких Ленских, как Собинов{116}, Смирнов{117}, Фигнер{118}, Севастьянов{119}, Карензин…{120} На них училась музыкальная молодость обеих русских столиц, прекрасные арии входили в обиход, словно мелодии самых близких песен.
«Пиковая дама» – другое пушкинское произведение, переложенное на музыку тем же Чайковским.
За 45 лет эта опера прошла на всех русских сценах тысячи раз, собирая всегда полные залы публики и знакомя с индивидуальными и выразительными чертами восемнадцатого века у нас одно поколение за другим.
Однако первая постановка «Пиковой дамы» на сцене Мариинского театра 7 декабря 1890 года прошла довольно безотрадно. Рецензенты того времени не сумели заглянуть вперед, не смогли дать и объективного музыкального анализа{121}.
Потребовалось время, воспитание определенного вкуса, усвоение темы и прелести стиха и мелодии, чтобы должная оценка проникла в широкие круги общества.
Эта великая воспитательная дедукция пушкинского гения еще разительнее сказалась в «Борисе Годунове» Мусоргского{122}.
Когда Шаляпин{123} впервые в 900-х годах выступил в роли Царя Бориса, то уж и критика была достаточно искушенной, и вкус столичных русских меломанов был вполне рафинирован… И тем не менее в похвальные отзывы и естественную восторженность сплошь и рядом вставлялись замечания о «несценичности» «Бориса Годунова», о «драматизме», а не о «мелодичности» его трактовки и т. д.
Но гений порождает ту творческую волю, которая созидает мир… Ф. Шаляпин явился гениальным толкователем поэта и могучего композитора. И соединение их трех сделало из «Бориса Годунова» одно из самых пленительных сценических произведений всей нашей эпохи и еще раз, во славе и побеждающем величественном свете, вынесло часть русской исторической культуры на все цивилизованные участки мира, повлияв на вкусы, определив новые школы и течения.
И в «Евгении Онегине», и в «Пиковой даме», и в «Борисе Годунове» проникновенно изображен русский человек во всех званиях и состояниях, изображена русская природа, ее стихийность, противоречия русской души, смиренная покорность, мечтательность и буйная мятежность, чувство религиозного миросозерцания и сказочная эпоха старины.
Общечеловеческие страсти, выраженные в творениях поэта, нашли свое блестящее толкование в музыкальных композициях, как «Моцарт и Сальери», «Каменный гость» Даргомыжского{124}, «Мазепа» Чайковского{125}.
Былинный и сказочный эпос древней Руси запечатлены в «Руслане и Людмиле» Глинки{126}, и в «Сказке о царе Салтане», а народный фольклор прекрасно дан в «Русалке» Даргомыжского.
К книге «Пушкин и музыка» Серапин пишет:
«Простой, легкий и в то же время полный внушений язык Пушкина исходит из этой только ему в такой степени свойственной двойной связи его поэзии с самой подлинной жизнью и с ее отдаленнейшими планами вдохновенного мышления, как постижения»{127}…
Пушкин не был меломаном, но он сам любил и понимал музыку; он в звуках, а не в именах воспринимал Глюка{128}, Гайдна{129}, Сальери{130}, Моцарта{131}, Пуччини{132}, любил песню русскую, цыганскую (стоит вспомнить его вечера у цыганки Тани){133}.
«Из наслаждений жизни одной любви музыка уступает; но и любовь – мелодия» – читаем мы в «Каменном госте».
Его трогало русское отношение к музыке: «От ямщика до первого поэта мы все поем уныло»[56]. Или: «Пой Ямщик! Я молча, жадно / Буду слушать голос твой. / Месяц бледный светит хладно, / Грустен ветра дальний вой…»[57].
Почти все лучшие стихотворения Пушкина переложены на музыку: «Я помню чудное мгновенье», «Мой голос для тебя, и ласковый, и томный», «Слыхали ль вы за рощей глас ночной», «Черная шаль», «Талисман», «Я здесь, Инезилья»{134} и др.
Есть ряд чудесных музыкальных декламационных транскрипций, многое взято для простых лирических детских песен.
Русской широкой, полнозвучной песне, непереводимой по внутреннему содержанию, гуляющей в эти лихие безответные годы по всему свету – Пушкин придал внешнюю изобразительную красочность и мелодическую полноценность.
Он как бы предвидел возможную национальную печаль, своеобразный надрыв: «Литва ли, что Русь ли, что гудок, что гусли, – все нам равно!»[58] – поет в Корчме на литовской границе старец Варлаам. Или этот парафраз ничего не ценящего, полного случайностей и измен нынешнего времени в устах Германа: «Что наша жизнь? – игра! Добро и зло – одни мечты…»[59]
И, наконец, символическое признание Царя Бориса, горькой истиной звучащее для жестокого российского лихолетья:
Ритм пушкинского стиха обогатил музыку, приблизил величайшие образы нашего национального творчества к жизни и, что самое важное, ценнейшие и сокровенные свойства нашей отечественной культуры через музыку сделал достоянием и гордостью многих стран и многих народов.
Г. Г. Сатовский-Ржевский
Письма Н. Н. Пушкиной
Со дня смерти бессмертного Пушкина истекло уже 93 года. Казалось бы, срок достаточный для того, чтобы превратить живого человека в историческую фигуру. Однако кропотливые «пушкинисты» и сейчас еще дебатируют по вопросам, связанным с личностью поэта, как человека и гражданина, в частности, – высказывают не вполне согласные мнения о том, в каких границах допустимо опубликование переписки Пушкина, т. е. писем его и его корреспондентов, в особенности его жены.
Знакомясь с наиболее полными изданиями произведений поэта, сопровождавшимися, обыкновенно, его биографией и корреспонденцией, читатели, вероятно, обратили внимание на досадный пробел в последней: полное отсутствие писем Наталии Николаевны Пушкиной к мужу.
Пожалуй, можно было бы подумать, что Пушкин, подобно многим смертным, попросту уничтожил письма жены по их прочтении из осторожности пред возможною нескромностью посторонних людей, а, может быть, и представителей власти, как известно, имевшей «наблюдение» даже за интимной жизнью поэта.
Однако многие фактические данные опровергают его допущение. Не останавливаясь на подробностях, напомню только, что последний частный характер этих документов, сын поэта, А. А. Пушкин{135}, принося их в дар Румянцевскому музею{136} в начале восьмидесятых годов прошлого века, именовал их не «письмами», а именно «перепискою» своего отца, которая перешла к нему от сестры, М. А. Пушкиной{137}, впоследствии супруги принца Нассауского{138}.
Даритель обязал музей не предавать эти переписки публикации ранее смерти последнего члена семьи, своей сестры Елизаветы{139}, дочери Н. Н. Пушкиной от второго брака с Ланским.
К счастью русских читателей, эта щепетильная предосторожность являлась запоздалою, т. к. большая часть писем Пушкина была опубликована Тургеневым еще в 1878 году, когда они хранились у дочери поэта{140}.
Но какова же судьба писем его жены? В точности это никому не известно, как неизвестно и то, находится ли еще в живых младшая дочь Наталии Николаевны, Елизавета Ланская.
Во всяком случае, интимная жизнь величайшего русского поэта ныне освещена в таких подробностях, что едва ли опубликование писем к нему жены могло бы почитаться ныне неуместною нескромностью.
Откровенно говоря, зная по литературе и изустным преданиям характер Наталии Николаевны, трудно ожидать от ее писем, – несомненно, на французском языке, чем всегда обусловливается некоторая шаблонность этого рода документов, – каких-либо новых откровений о личности поэта или даже о характере существовавших между супругами отношений.
Но все же «жена Пушкина» – это титул, который дает русскому обществу право на любознательность относительно нее, быть может, и повышенную: самый дорогой Пушкину человек, если бы и не представлял самодовлеющего значения, получает его, как планета, светящая отраженным светом.
Это хорошо понимала, по-видимому, Софья Андреевна Толстая{141}, имевшая мужество предать гласности всю свою переписку с великим мужем своим, за что русские люди могут быть только искренно ей признательными.
Будем же ожидать, что и великий пробел в области пушкиноведения восполнится в ближайшее же время, независимо от того, жива или нет г-жа Елизавета Ланская.
Два слова о Великом
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,И назовет меня вся сущий в ней язык,И гордый внук славян, и финн, и ныне дикойТунгуз, и друг степей калмык[60].Исполнилось ли этот пророчество Пушкина о самом себе?
Надо иметь мужество ответить на этот вопрос категорически:
– Нет!
Тяжелые условия русской жизни выражались, между прочим, и в роковой необходимости бороться с отрицательными сторонами огромной протяженности государства, ставившей препятствия даже распространению в народе грамотности.
Где же тут было думать о популяризации Пушкина среди народных масс, да еще инородческих!
Зато среди грамотной России имя Пушкина пользуется популярностью, какой могли бы позавидовать писатели с мировыми именами каждый у себя дома.
Имя Пушкина давно уже стало почти нарицательным. Что касается детей раннего возраста, то это положительно так, да и нам как-то прямо неловко величать его Александром Сергеевичем, и «даже величайшим русским поэтом»{142}.
Это потому, что не «величайший» он, а поэт вне сравнений, единственный.
И нет на Руси поэта, – истинного поэта, разумеется, – в котором не было бы хоть микроскопической дозы чего-то «от Пушкина».
Во дни величайшего апофеоза Виктора Гюго{143}, во Франции циркулировал анекдот.
Иностранец обращается к приятелю-парижанину с ироническим замечанием:
– Не мало ли, мол, для вашего Гюго только памятника? Не следовало ли бы переименовать в его честь Францию – в Гюгонию?
Ни на минуту не задумываясь и не моргнув глазом, парижанин отвечает:
– О, Са виендра, мосье! – да так оно и будет, мол!{144}
Мы не так экспансивны, как этот анекдотический парижанин.
Но не обратили ли вы внимание, что большевики, выбросив из лексикона имя России, не осмелились посягнуть на имя Пушкина.
Вот оно, конкретное подтверждение истины:
– Чем ночь темнее, тем ярче звезды[61]!
Коммунистические пошляки ограбили Петра Великого в пользу полоумного Ленина.
В России нет Петербурга, нет Петрограда, есть, изволите ли видеть, Ленинград.
Экая честь, подумаешь, городу носить имя человека, тронутого прогрессивным параличом!
Но доколе в русской литературе будет существовать «Медный Всадник», «Полтава», т. е. Пушкин, тени Петра Великого скорбеть не о чем:
Памятник этот – Великая Россия. Петербургская Россия, и почетным стражем его пребывает Пушкин.
Мыслящая Россия, грамотная, в широком смысле слова, Россия находится ныне в рассеянии по всему широкому лицу Матери-Земли.
Рассеялась и разнесла с собою по всему миру свою культурную Библию, творения Пушкина.
И вот примечательный пример того, как «дух создает материю»: любовь русского человека к Пушкину овеществляется в бронзе и мраморе.
Скоро народы земли узрят бронзового и мраморного Пушкина в «Городе-Светоче», Париже{145}, и… в «Вавилоне новых дней», Шанхае{146}.
Пушкин – сверхчеловек