Книга «…сын Музы, Аполлонов избранник…». Статьи, эссе, заметки о личности и творчестве А. С. Пушкина - читать онлайн бесплатно, автор Коллектив авторов. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
«…сын Музы, Аполлонов избранник…». Статьи, эссе, заметки о личности и творчестве А. С. Пушкина
«…сын Музы, Аполлонов избранник…». Статьи, эссе, заметки о личности и творчестве А. С. Пушкина
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

«…сын Музы, Аполлонов избранник…». Статьи, эссе, заметки о личности и творчестве А. С. Пушкина

Эти качества творений Пушкина постоянно привлекали и привлекают внимание композиторов. Кто из нас не знает и не слушал опер на сюжеты пушкинских поэм, романов и драм? Кто не восторгался ариями из «Евгения Онегина», «Русалки», «Руслана и Людмилы», «Пиковой дамы», «Каменного гостя», «Золотого петушка», «Царя Салтана», «Бориса Годунова», «Мазепы», «Моцарта и Сальери».

С именем Пушкина здесь сочетались имена Чайковского, Даргомыжского{37}, Римского-Корсакова{38}, Мусоргского{39}. Кроме перечисленных опер менее известными широкой публике являются оперы Кюи – «Капитанская дочка»{40} и «Кавказский пленник» и «Алеко» – Рахманинова{41}. Очень много романсов на слова Пушкина создали Даргомыжский и Гречанинов{42}, а из современных поэту композиторов – Глинка, Алябьев, Гурилев{43}, Титов{44}.

А. Семенченков

Пушкин и казаки

Пушкин был первым поэтом российского казачества. Муза Пушкина


Любила бранные станицы,Тревоги смелых казаков,Курганы, тихие гробницы,И шум, и ржанье табунов…[32]

Сколько чудесных стихов и отдельных строчек о казаках разбросано на пушкинских страницах!

В «Полтаве» казакам отведены главы. Песни и баллады о С. Разине и Ем. Пугачеве – первые устно-поэтические памятники казачеству. Лучшие образцы пушкинской прозы – «Капитанская дочка» и «История пугачевского бунта» дают замечательные характеристики казаков и самого Пугачева, как они представлялись Пушкину по документам и живым преданиям.

Вечная казачья благодарность великому поэту за то, что в народных казачьих песнях заметил он


…дней прошлых гордые следы,И славу нашей старины,И сердца трепетные сны[33].

– оценил, спас от забвения и оживил своим «грандиозным гением» преданья седой казачьей старины и устные сказания о народных героях свободолюбивого казачества.

Своими записями песен Пушкин положил основания живописному казачьему фольклору. Во время ссылки на юг Пушкин с Н. Н. Раевским{45} разъезжает по степям и старицам, – наблюдает быт казаков и восхищается ими. В 1820 году поэт напишет брату: «Видел я берега Кубани и сторожевые станицы, любовался нашими казаками, когда-нибудь прочту тебе мои замечания о черноморских и донских казаках»{46}.

Пушкин любил донцов, «покрытых славою чудесного похода и вечной памяти 12-го года[34], жил на казачьих постах и почивал с казаками на бурке.


Был и я среди донцов,Гнал и я османов шайку,В память боев и пиров,Я привез домой нагайку.[35]

«Перестрелка 14 июня 1829 года замечательна потому, что в ней участвовал славный поэт наш А. С. Пушкин», – так начинает свой рассказ генерал Ушаков{47}: «В поэтическом порыве он выскочил, сел на лошадь и мгновенно очутился на аванпостах. Майор Семичев, посланный генералом Раевским, едва настигнул Пушкина и насильно вывел его из передовой цепи казаков в ту минуту, когда Пушкин схватил пику убитого казака и устремился противу всадников…».

Можно поверить, что донцы были чрезвычайно изумлены, увидя незнакомого героя в круглой шляпе и бурке. Это был первый и последний дебют «любимца муз».

С материалами о донских казаках Пушкин знакомится в «Русской Старине»{48}, альманахах Корниловича{49}, где была помещена замечательная статья сотника В. Д. Сухорукова: «Общежитие донских казаков в 17 и 18 веках»{50}. Писал брату Льву: «Душа моя, горчицы рому да книг. «Русскую Талию» и «Русскую Старину»»{51}.

Интерес Пушкина к Пугачеву и увлечение Ст. Разиным можно проследить с 1820 года и до последних месяцев жизни. Из Михайловского Пушкин пишет брату: «Ах, Боже мой! Чуть не забыл, пришли историческое сухое известие о Ст. Разине, единственном поэтическом лице Русской истории», просит прислать ему и «Жизнь Емельки Пугачева»{52}.

В 1827 году Пушкин стремится поместить песни о Разине в альманахе «Северные цветы». 22 августа граф Бенкендорф пишет Пушкину: «Песни о Разине, при всем поэтическом достоинстве, по содержанию неприличны к напечатанию, сверх того, церковь проклинает Разина и Пугачева»{53}.

В 1834 году П. Х. Граббе встретился на обеде у Раевского с Пушкиным и записал: «Пушкин занят был в то время Пугачевым и историей Ст. Разина, последним, казалось мне, более; он принес даже с собою брошюрку, изданную английским капитаном, который представлялся Разину в Астрахани и потом был свидетелем казни его в Москве»{54}.

В 1836 году, за полгода до смерти, Пушкин перевел для французского литератора П. Веймюра{55} 11 русских народных песен «казацко-разбойничьих», сюда вошли две песни: «Казачий плач о Разине» и «Как у нас было, братцы, на тихом Дону».

Пушкин был и первым идеализатором Пугачева. Бесконечно жаль, что смерть помешала Пушкину подарить казачеству поэму о Разине:


Про те разъезды удалые,Как Стенька Разин в старинуКровавил волжскую волну[36].

В 1829 году, на Кавказе, Пушкин встретился с В. Д. Сухору-ковым, и в 5 главе «Путешествия в Арзрум» находим: «Вечер проводил с умным и любезным Сухоруковым. Сходство наших занятий сближало нас. Он говорил мне о своих литературных предложениях и своих исторических изысканиях, некогда начатых им с такой ревностью и удачей. Ограниченность его требований и желаний – трогательна, жаль, если они не будут исполнены».

Для нас, донцов, лестно и интересно вспомнить о задушевных беседах Пушкина с замечательным казаком, первым историком донского казачества, сотником В. Д. Сухоруковым.

Встречи поэта с казачьим историком, несомненно, пробудили у Пушкина особенный интерес к прошлому казачества; не случайно, что после знакомства с «Историей донских казаков» Сухорукова (в 1826) Пушкин усиленно занимается собиранием исторических и поэтических материалов о казаках. Даже увлекает этим своего друга Раевского, который начинал собирать материалы о Разине и мечтал написать о нем монографию. Сухоруков рассказал Пушкину о гонениях на него военного министра графа Чернышева{56} и попросил у Пушкина заступничества за него. В 1829 году, в июне, Пушкин составил записку о донском историке и подал ее графу Бенкендорфу. Пушкин писал: «Сотник Сухоруков имеет отличные дарования и сведения. С 1821 года предпринял он труд, важный не только для России, но и для всего ученого света. Сухоруков имеет поручение составить историю донских казаков, для чего пересмотрел все архивы присутственных мест в станицах донской земли, а также и архивы азовский, саратовский, царицынский и московский. Выписанные им исторические акты занимают более пяти тысяч листов, кроме того, Сухоруков приобрел множество разных летописей, поэм и прочего о донских казаках. Все эти драгоценные материалы, вместе со статьями уже составленными, Сухоруков должен был, по приказанию генерала Богдановича, в 1826 году, передать в другие руки, теперь они едва ли не растеряны. Имея слабое здоровье, склонный к ученым трудам, Сухоруков сказал мне, что единственное желание его было бы дозволение получить копии с исторических материалов, на которые употребил он пять лет времени. И потом, на свободе, заняться составлением «Истории донских казаков»»{57}. Благородное заступничество Пушкина имело обратные последствия: у Сухорукова был произведен обыск, при чем были отняты все материалы о казаках. Сам он был уволен со службы и выслан на Кавказ. В 1846 году Сухоруков скончался, в нищете.

В эти дни, когда весь мир чествует Пушкина, сыны сынов «пушкинских казаков», рассеянные «от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая»[37], благоговейно вспоминают друга казачества Пушкина. Не должно быть места тревоге о судьбе казачества, когда вспоминаешь «Ответ Дона» словами поэта В. Д. Сухорукова:


О, как я вольно развивалсяИ часто грозно я шумелБессмертной славой русскихделИ, как они, не истощался!Не я ль ярмо татарских силВ своих волнах похоронил?И Русь святую возвеличил.И Вашу Родину и ВасСпасал не я ли столько раз?{58}

В. В. Перемиловский

Беседы о русской литературе

«Домик в Коломне»

До сих пор никто не мог сказать – пишет Гершензон{59}, – что разгадал смысл этой странной поэмы. Треть ее занята длиннейшим рассуждением о стихотворных размерах, выпадами против журнальной критики, а две трети – самой повестью с весьма странным сюжетом, как вновь нанятая кухарка в мещанской семье оказалась переодетым мужчиной.

Лучшее пока толкование принадлежит только что упомянутому исследователю{60}.

Гершензон обратил внимание на связь повести с самыми острыми, волнующими стихотворениями Пушкина, написанными в тот же Болдинский период: «Расставание» – 5 X 1830; «Заклинание» – 17 X 1830; «Для берегов отчизны дальней…» – 27 XI 1830. «Домик в Коломне» написан в это же время – с 5 по 10 октября.

Известно душевное настроение Пушкина после помолвки с Н. Гончаровой: его и влекло к ней неотразимо, и в то же время его страшил предстоящий брак. В Болдине, куда после помолвки Пушкин поехал устраивать свои материальные дела, он пережил сильнейшее воспоминание о какой-то женщине, прежде страстно им любимой и любимой еще до сих пор (три перечисленных стихотворения). Эта его душевная тревога отразилась во многих местах «Домика», особенно в начале.

Два случайных, по-видимому, и ходом повести не вызванных отступления дают Гершензону ключ для разгадки странной поэмы. Одно – это трехэтажный дом, построенный на месте лачужки, в которой лет 8 назад проживала вдова с Парашей (как в «Медном Всаднике»).

Пушкин говорит по поводу этого дома, что если бы его охватил пожар, то его озлобленному взору приятно было бы это пламя. Другое отступление – воспоминание о церкви Покрова в Коломне и гордой богомолице-графине. Она казалась хладный идеал тщеславия; жизнь ее текла в роскошной неге и сама Фортуна ей была подвластна.[38] Но поэт сквозь этот блеск и надменность прочел иную повесть: графиня страдала, графиня была несчастна, и рядом с нею простая добрая Параша стократ блаженнее была.[39]

В эти мятежные дни, на пороге новой жизни, когда Пушкин так много обращался мыслью в прошлое, ему невольно навязывалось сравнение между нынешним его положением, столь сложным и трудным, и легкой, простой его молодостью. Теперь он могуч, знаменит; и ему, как и графине, мода несла свой фимиам, – но не был ли он бесконечно счастливее в своей юности, когда был свободен, когда жил беззаботно в той же Коломне? Вспоминались ему воскресные службы у Покрова и графиня, которую он там встречал и наблюдал, вспоминались тогдашние проказы и шалости…{61}

Итак, вот смысл «Домика»: графиня – это теперешний Пушкин, знаменитый поэт, страдающий человек, хотя и кажущийся счастливым. Параша – он же в пору после Лицея, неизвестный, но действительно счастливый. И понятно его озлобление против трехэтажного дома: он, как бы задавил, похоронил под собою это уже невозвратное время беззаботной юности.

Таково толкование Гершензона. И строфа XXIV – сравнение надменной графини с Парашей и обращение к читателю, что именно «простая, добрая моя Параша» стократ блаженнее графини – и является ключом к странной поэме.

Татьяна

Татьяна (Дмитриевна) Ларина – любимая героиня Пушкина, о которой он в романе иначе и не выражается, как «моя», «Татьяна милая моя», «Таня». И это не только потому, что поэту нравился образ Татьяны, но и потому что в этом образе представлена все та же неизвестная «Татьяна» самого Пушкина.

К ней обращены заключительные стихи последней строфы романа: «А Ты, с которой образован Татьяны милой идеал… О, много, много рок отъял!»[40] Силою того чувства, которым горел Пушкин к этой женщине, он оживил и ее изображение в своем романе, и потому всегда так волнует нас ее история.

Но образ Татьяны раскрывает нам и душу Пушкина, показывая, что любил в женщине многолюбивый наш поэт и чего в ней искал.

Скупой на слова, о Татьяне Пушкин говорит с какой-то необыкновенной словоохотливостью, словно с какой-то тайной гордостью за свою героиню (как в стихотворении княжне А. Абамелик{62}: И Вашей славою, и Вами, как нянька старая, горжусь… И перед нами встает образ действительно замечательной чистоты и благородства).

Уже в раннем детстве Татьяна обращала на себя внимание, как непохожий на других детей ребенок. Она была дика (не умела ласкаться к отцу ни к матери своей), печальна, молчалива. Дитя сама – в толпе детей играть и прыгать не хотела. Были детские проказы ей чужды.

Она в горелки не играла, ей скучен был звонкий смех и шум ветреных потех Ольгиных подруг.

Даже в эти годы она куклы в руки не брала, как после – ее изнеженные пальцы не знали иглы, и в то время, как все барышни – от Лизы Калитиной{63} до Е. Сушковой{64} – коротали досуги за пяльцами, Татьяна на пяльцы не склонялась.

Но еще ребенком она часто сидела целый день одна и молча у окна. Ей нравилась природа, – она любила встречать на балконе зари восход. Задумчивость была ее подруга от самых колыбельных дней, – задумчивость, т. е. взор, от внешнего мира обращенный внутрь, где ему открывался восхитительный заповедник грезы и мечты.

Поэтому так и пленяли ее воображение странные рассказы старой няни зимою, в темноте ночей. И ей рано нравились романы: они ей заменяли все. Она зачитывалась ими до поздней ночи, в постели.

Еще один маленький штрих в характеристике этой необыкновенной девушки: даже зимой когда утром так сладко спится и хочется подольше не вылезать из-под прогретого одеяла, Татьяна вставала при свечах, как летом – до зари: она не знала этой ленивой неги.

Так вырастала эта степная, провинциальная барышня, предоставленная самой себе, никем не руководимая.

Впрочем, надо думать, что была у Лариных какая-нибудь гувернантка-француженка, которая научила ее французской речи, но русской, конечно, не учил ее никто. «Она по-русски плохо знала, / Журналов наших не читала. / И выражалася с трудом на языке своем родном».[41]

Пушкин говорит, конечно, о письменном, литературном русском языке.

Даже свой сердечный порыв – свое признание Онегину – она выразила по-французски.

И все-таки, несмотря на это уродливое явление русской жизни, когда все мало-мальски образованное русское общество думало и выражалось на чужом языке (впрочем, может быть, это уродство – теперь наше преимущество? В то время, как французы, англичане, немцы – только французы, только англичане, только немцы, русские – уже не русские только, но и европейцы. В то время, как западноевропейские народы с трудом понимают душу своих соседей, а русских все еще не поймут, мы всех можем понять, и Европа нам так же родная, как и Россия). Несмотря на чтение только иностранных книг, несмотря на незнание русских журналов, а, следовательно, и литературы, – Татьяна все-таки выросла настоящей русской.

Она, сама того не подозревая, была «русская душой», она любила русскую природу, русскую зиму, русский пейзаж, русский быт, усвоив даже народные суеверия.

В городе, а особенно в столице, она росла бы оторвано от русской почвы и могла бы стать подобием своих московских кузин. В деревне же, на самом черноземе народной жизни, в постоянном патриархальном общении с народом – няня, служанки, девки, бабы, мужики, ребятишки – среди быта, свято соблюдавшего русские традиции – Святки, Крещенский вечер, Масленица, Троица, гадания, качели, блины и т. д. – наконец, под постоянным воздействием самой (единственной в мире!) русской природы – это наносное французское влияние нейтрализовалось, заглушаемое живым, непосредственным общением с русской стихией.

Поэтому, несмотря ни на что, определение Белинского, что Татьяна – «портрет русской женщины во весь рост»{65} совершенно справедливо. Но Татьяна – русская («русская душой») не только по своим привычкам и симпатиям, она – подлинно русская женщина и в высшем значении – по духу, по интеллигентности (помним: слово «интеллигент» – иностранное, но понятие, им выражаемое, – специально-русское. Интеллигенты бывают только в России в Европе же – «интеллигентные люди», т. е. развитые, образованные люди): она – ищущая, как и Онегин, не успокаивающаяся. Она может замкнуться в себе, но там, внутри, эта «тоска души», «роптанье души» станет еще громче. Недаром, она еще девочкой была всегда печальна, молчалива, задумчива.

В этой головке рождались и теснились вопросы, на которые окружающая среда не могла дать ответа. Она права, жалуясь Онегину в своем письме: я здесь одна, никто меня не понимает. Рассудок мой изнемогает, и молча гибнуть я должна. – Впрочем, одно ей совершенно ясно: для души нужно какое-то дело. И Татьяна (как потом тургеневская Елена{66}) тоску волнуемой души услаждала молитвой и помощью бедным. Но (как и Елена) она не может удовлетвориться одним этим. И Татьяна тоже ждет необыкновенного человека: с ним об руку начнется для нее другая жизнь, полная смысла и деятельности.

Отсутствие нормального образования, французское воспитание, взгляд на жизнь сквозь сентиментальные романы – делали всех русских девушек какими-то «недорослями», совершенно беспомощными и неопытными в предстоящей им жизненной борьбе. Впрочем, борьбы никакой и не предстояло: просто – замужество. И Татьяна оказалась в таком же точно положении, когда свой фантастический, романтический идеал воплотила в первом же непохожем на уездных соседей, молодом человеке. Всякую другую барышню, хоть сестру Татьяны – Ольгу, – ожидала участь их матери, тоже в девицах мечтавшей о «герое», звавшей Акульку Селиной, а кончившей самой рядовой помещицей.

Но Татьяна, как натура незаурядная, избегала этой общей печальной судьбы русских девушек. Правда мечта ее разбилась быстро, тем не менее, это крушение не привело ее к пошлости, к безразличию, а, напротив, дало толчок пробуждению живой мысли.

Значительную роль сыграли здесь и книги в Онегинской усадьбе, которую после отъезда хозяина посещала Татьяна. Под влиянием этого чтения в ее голове, где раньше бродили сентиментальные фантазии, зашевелилась настоящая критическая мысль, обращенная теперь на самого Онегина: кто он такой?

Вчитываясь в эти новые для нее книги, она в то же время старалась угадать, что привлекло к ним и в них внимание Онегина, а отметки, сделанные его рукой на полях (манера чтения, кстати сказать, самого Пушкина, лишний раз изобличающая в Онегине культурного и вдумчивого читателя), облегчали ей эту работу настолько, что она вообразила, будто кумир ее разгадан: «Что ж он? Ужели подражанье, / Ничтожный призрак, иль еще / Москвич в Гарольдовом плаще, / Чужих причуд истолкованье, / Слов модных полный лексикон?.. / Уж не пародия ли он?».[42]

Эти знаменитые стихи обычно принимаются, как окончательное определение сущности Онегина в уверенности, что это взгляд самого Пушкина на своего героя. ‹…›

Нет, эти стихи выражают мысль и домысел Татьяны и тут мы воочию видим, какая огромная работа совершилась в ее голове под влиянием чтения Онегинских книг, когда после беспочвенной романтики ее письма к Онегину, она пытается теперь подойти к нему с критической меркой.

Это место позволяет нам понять ту новую Татьяну, какой она явилась в высшем петербургском свете, без чего этот переход остается необоснованным, как на это и указывали Пушкину.

Как бы теперь ни сложилась личная жизнь Татьяны, мы за нее спокойны: она не обезличится, не опустится до спячки, прозябания – она пробудилась окончательно, хоть и дорого встало ей это пробуждение.

Ни московское общество, ни (что еще замечательнее!) все нивелирующий петербургский свет, куда вступила Татьяна, выйдя замуж за генерала, не ассимилировал ее себе: больше того, Татьяна сама установила свой тон в этом обществе, и все невольно с ним считались. Это тот тон высшего благородства, аристократизма в лучшем смысле этого слова, который Пушкин, затрудняясь выразить по-русски, определяет по-французски du comme il faut[43] и который в природном виде встречается только у людей цельных, натур гармонических, у которых все данные – физические, умственные и духовные – находятся в созвучии.

Среди окружающих ее аристократов случая – рождения и положения – скромная, деревенская, но исполненная внутреннего благородства Татьяна стоит неизмеримо высоко: этот блестящий «большой свет», этот «запретный город», предмет мечтаний для не имеющих в него доступа, он для Татьяны – «ветошь маскарада», которую она, не задумываясь, рада была бы отдать за… «за полку книг, за дикий сад, / За наше бедное жилище… /Да за смиренное кладбище, / Где нынче крест и тень ветвей / Над бедной нянею моей…».[44]

Слова эти нам так знакомы, что мы уже не вдумываемся в них, а вдуматься стоит: высокопоставленная барыня готова променять свой модный дом и столичный блеск на бедный родительский дом в деревне, потому что там, в числе других, дорогих ей воспоминаний, могилка ее няни-крепостной.

Так она хранит благодарную память, так на всю жизнь питает признательность к тем, кто (кем бы он ни был) охранял нашу юность, – вот опять проявление подлинного аристократизма. Так и сам Пушкин, поминая Лицей и тех, кто его учил и воспитывал, «к устам подъяв признательную чашу», восклицает:


Наставникам, хранившим юность нашу,Всем честию, и мертвым и живым,…………………………………….Не помня зла, за благо воздадим![45]

Но все эти качества, такие замечательные и, с виду, столь неожиданные в простой провинциальной барышне, – ничего перед величием в ней нравственного долга. Когда она была еще Татьяной Лариной, она, хотя и сама ужасалась своей смелости, призналась Онегину в своих чувствах. Теперь она больше не Ларина, она замужем.

Принята большая ответственность перед Богом, людьми, совестью, и теперь она, как Тургеневская Лиза Калитина, ушедшая в монастырь, потеряна для самой себя и для всех и прежде всего, потеряна навсегда для самого ей дорогого – для Онегина.

Татьяна не даст свободы своему чувству, как не давала ее своему телу, когда зимой ему хотелось подольше понежиться в постели. До сих пор мы видели ее скромной, милой, бедной Таней, но тут мы столкнулись в ней с силой, с суровой силой, которая от нее исходит, и перед которой, чувствуя ее, все невольно склоняются.

Вот в Онегине этой силы нет, и этим Татьяна значительнее Онегина.

И какое редкое и удачное сочетание представляли бы эти два человека, друг друга дополняющие! Но, по вине Онегина, и эта жизнь, как и его собственная, повернулась неудачно. Ничего интересного не сулит ей грядущего волнуемое море: самый тесный круг – верная супруга и добродетельная мать.

Пропала личная жизнь, имевшая все данные быть богатой и содержательной. Но не пропала личность, раскрывающаяся перед нами в величии и неземной красоте.

Татьяна – первый в нашей литературе художественный портрет «русской женщины», как потом его будут писать все наши мастера слова. Некрасов, Тургенев, Гончаров, Л. Толстой, подобно тому, как эти же художники размножат и образ спутника Татьяны – Онегина, первого в нашей литературе интеллигента.

Какие черты характеризуют Татьяну как «русскую женщину»? – Подчинение долгу, голосу совести. Она – героиня, но ее геройство – без всякой аффектации, настоящее национальное русское геройство: суровый долг, требующий отказа от личного счастья, исполняется без фраз, без жестикуляции, как само собой полагающееся.

Внутреннее беспокойство, созерцательность, стремление к идеалу – дополняют эти черты.

Мы начали с национальности в симпатиях, привычках и вкусах Татьяны и пришли, наконец, к национальности самых глубоких ее движений.

Пушкин в Татьяне уловил и запечатлел дивный образ русского женского характера, как он складывался у нас исторически.

Нетрудно подметить еще в Февронии Муромской{67} и Юлиании Лазаревой{68} черты Татьяны. Но Пушкин сделал больше: после Татьяны дав изображение Маши Мироновой{69}, уже из совершенно другого слоя русской жизни, он и в ней нашел те же черты, что и в Татьяне – ту же нравственную силу и ту же простоту подвига. Теперь мы можем уже с уверенностью говорить о национальном характере обеих героинь…

Сохранится ли и впредь этот Татьянин клад в душевной сокровищнице русской женщины, или и его унесла оттуда великая катастрофа, унесшая уже столько исторических национальных ценностей?{70}

Ответ даст новая русская жизнь и новая русская литература.

Расставаясь в 1830 г. с «Евгением Онегиным», Пушкин сделал к нему, так сказать, «подпись» – чудное стихотворение «Труд», торжественное и грустное:


Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний.Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,Плату приявший свою, чуждый работе другой;Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,Друга Авроры златой друга пенатов святых?{71}

«Евгений Онегин»

По подсчету самого Пушкина «Онегин» писался 7 лет, 4 месяца, 17 дней, – в действительности, гораздо больше, так как сам же он считает колыбелью «Онегина» Крым (значит, 1820 г.), да весь почти 1832 г. поэт был занят работой над последней главой.

Таким образом, можно считать, что роман этот занял десять лет жизни Пушкина. Писался он и в Бессарабии, и в Одессе, и в Михайловском, и в Тригорском, и в Москве, и в Петербурге, и в Болдине. Он состоит из 8 глав или книг. За девятую можно считать выделенное из романа самим Пушкиным «Странствие Онегина».