
Однако, на счастье, ни одного покушения больше не произошло. Возможно, на убийц отрезвляюще действовала царская охрана. Однако у Бойцова не раз появлялись подозрения, что заговорщиков кто-то информирует о том, что подлинные члены императорской семьи могут быть заменены дублерами. С ним работали всего трое: Подгорский, Гадлевский, Бородаев, – и это были полностью проверенные люди, он не мог не доверять им. Его беспокойство было основано большей частью на интуиции, а не на фактах, и все же он не мог избавиться от тревоги.
* * *«В официальных сообщениях своевременно не были опубликованы полные постановления о расстреле членов семьи Романовых. Было сообщено о расстреле лишь бывшего царя, а великие князья, по нашим сообщениям, или бежали, или увезены-похищены неизвестно кем. То же самое было сообщено и о жене, сыне и дочерях Николая, которые будто бы были увезены в «надежное место».
Это не было результатом нерешительности местных советов. Исторические факты говорят, что наши Советы, и областной, и пермский, и алапаевский, действовали смело и определенно, решив уничтожить всех близких к самодержавному престолу.
Следует признать, что Советы Урала, расстреливая бывшего царя и действуя в отношении всех остальных Романовых на свой страх и риск, естественно пытались отнести на второй план расстрел семьи и бывших великих князей Романовых»[44].
* * *Кирочная была пуста, словно вымерла. Только напротив длинного дома с табличкой «22» маячил какой-то мальчишка в пыльном тряпье и калошах на босу ногу.
Дунаев с тоской смотрел на дом. Он звался раньше доходным и принадлежал знаменитому промышленнику Алексею Мещерскому, которого кто-то называл самым честным и прогрессивным промышленником России, а кто-то презрительно честил «этим дельцом». Вера дружила с его младшими дочерьми, Ниной и Таней, которые между собой как раз были не слишком дружны, а потому с Верой встречались поодиночке. Кажется, еще зимой 17-го года Мещерский развелся, женился снова и переехал в Москву, оставив дом первой жене и девочкам. Кому он теперь принадлежал, что сталось с Ниной и Таней, Дунаев не представлял, однако подумал, что они, если все еще живут здесь, могли видеть человека, напоминающего по описанию «буржуя», и девушку, похожую на Нату. Он напряг было память, пытаясь вспомнить, где именно располагалась квартира Мещерских, как вдруг мальчишка в калошах, который только что позевывал и бестолково переминался с ноги на ногу, заметно оживился и споро двинул к Дунаеву и Файке.
Ноги у него были сине-красные, руки в цыпках, из носу текло, голова замотана женским платком, из-под которого торчали серые от грязи патлы. Такая ребятня, на которую Дунаев смотреть не мог без горькой тоски, называлась нынче беспризорниками и обитала где попало: в подвалах, в разрушенных домах, в мусорных ящиках, в асфальтовых котлах, которые торчали кое-где по улицам, оставшись с былых времен. И не по-детски беспомощны были они, а не по-детски опасны! Тиранили город так же, как взрослые преступники, частенько работая вместе с ними. По характеру они были циничными и порою беспощадными, в душе – уже стариками, но выглядели как дети и очень ловко цепляли на наживку жалости добросердечных ротозеев. Дунаев наслушался историй о них в поезде – опытный попутчик предостерегал его от этих малолеток, которые могли быть чудовищно жестокими, словно бы мстили всем взрослым подряд: и красным, и белым, и пролетариям, и бывшим господам – за то, что они сделали с прежней жизнью, с Россией, а возможно, и с семьями этих осиротевших малолеток.
– Эй, господа-товарищи, не надо ль вам сыпнотифозных вшей? – крикнул беспризорник. – Червонец штука.
– Очумел? – пробормотал Дунаев изумленно.
– А чего? – озадачился мальчишка, уставив на него небесно-голубые, до тошноты невинные глазки. – Коли за коробок спичек на базаре сотенную просят, чего ж теряться? Спичкой чирк – и нет ее, а мои вши укусят – долго болеть будешь. Или не веришь, что тифозные? Сам с умирающих снимал, честное большевистское.
Дунаев передернулся, но промолчал.
– А коли сам снимал, чего ж не захворал? – ухмыльнулся Файка. – Или заговоренный?
Чумазое личико мигом сделалось скорбным.
– Почем ты знаешь, что я не захворал? – задрожал он губами. – Может, я уже ношу в себе смерть? Может, это мои последние дни на земле?
Голубые глаза подернулись слезами.
– Во поет! – восхищенно всплеснул руками Файка. – Почище, эта, Шаляпина! – И он прогнусил фальшивым дискантом, отчаянно перевирая слова:
Жил в России царь когда-то,При ем блоха жила,Милей родимого, стало быть, братцаБыла ему она, она ему была!– Сам ты блоха! – обиделся беспризорник. – У меня вши! Говорено же вам – сыпнотифозные! Самый нынче ходовой товар! Заболеешь – на трудовой фронт не пошлют, а может, и заарестовать поопасаются… Нарасхват идет!
– Чтоб нарасхват твоя вошь шла, ты на Невском торгуй, – посоветовал Файка. – Чего тут топчешься, где народу никакого нет?
– Да знаю, – вздохнул мальчишка. – Федька Ведьмак – это наш старшой – не велит: он сам торгует на Невском, а меня сюда определил. «Стой, Калоша, теперь здеся и не пикни, не то пришибу!» – пробасил он грозно, видимо, подражая неведомому старшому, но тут же голосишко его стал прежним – хрипловато-жалобным: – Вот я и стою. Который день уже стою тута с утра до вечера! Все вши мои попередохли непроданными. Одно хорошо, народ тут жалостливый: кто куском накормит, кто глотком напоит, не то и сам бы подох с голоду, как та вша.
И беспризорник по прозвищу Калоша громко всхлипнул, смахивая со щек круглые, совсем детские слезы.
– Который день стоишь? – насторожился Дунаев. – А не встречал ли ты здесь такого мужчину – лет сорока, с узкими серыми глазами, ходит в суконном пальто и круглой шляпе? С ним могла быть девушка в сером пальто и черном платке. Не встречал их?
Слезы на голубых глазках вмиг высохли, и детское личико Калоши приняло хитрое выражение, которое мигом подсказало Дунаеву: след взят! Теперь главное – не сойти с него.
– Конечно, ты сейчас будешь цену набивать, – бросил он нетерпеливо, – делать вид, будто знать ничего не знаешь и видеть не видывал. Только мне некогда воду в ступе толочь. Даю тебе две минуты на раздумье. Расскажешь что-то путевое – получишь от двухсот пятидесяти до пятисот рублей.
– Скока? – разинул рот Калоша.
– Скока?! – потрясенным эхом отозвался Файка, всплеснув руками.
Дунаев, не затрудняясь ответом, демонстративно достал из кармана мозеровские[45] часы, которые купил себе после окончания юридического факультета и которые не продал даже в самые отчаянные времена, когда голодал и ждал смерти, откинул крышку, взглянул на циферблат.
– Деньги покажь, – выдохнул беспризорник.
Дунаев без звука вынул «думку» – пятисотрублевую банкноту, названную так потому, что на ней было изображен Таврический дворец, где размещалась Государственная Дума России, и две двухсотпятидесятирублевых «керенки», названные по фамилии последнего председателя Временного правительства А. Ф. Керенского. «Думки» делались очень качественно, это была самая надежная валюта осенью 18-го, двухсотпятидесятирублевые «керенки» тоже пользовались уважением, а вот мелкие «керенки» – в 20 и 40 рублей, маленькие квадратные дензнаки, печатались на больших листах и выдавались неразрезанными листами, от которых их отстригали ножницами или отрывали, поэтому у «керенок» обычно были неровные края. Очень скоро – поскольку цены росли даже быстрее, чем на дрожжах! – «керенки» вообще перестали разрезать – так и расплачивались листами. Честно говоря, их печатали все желающие, у кого был доступ к типографии, а потому их при расчетах не принимали всерьез, но при виде крупной «керенки» и особенно «думки» Калоша решительно подался вперед и возбужденно прохрипел:
– Жили они тут. Неделя, как съехали.
– Ишь ты! – воскликнул Файка, хлопнув себя по ляжкам. – Сбежали! Вот же хитрецы-мудрецы!
– Откуда знаешь? – спросил Дунаев беспризорника, отдавая ему бумажку в 250 рублей. – Куда съехали?
– Знаю оттуда, что сам вещи кое-какие помогал на извозчика сгрузить, – гордо заявил Калоша.
– Не брешешь? – усомнился Файка.
– Собаки брешут, – буркнул тот обиженно.
– Как же они твоих вшей не испугались?
– А я тогда не вшами торговал, а снегом, – пояснил мальчик.
– Чем-чем?! – изумился Файка. – Нынче снег еще не выпал!
Калоша издевательски хихикнул, а Дунаев с отвращением пояснил:
– «Снег» – это кокаин.
– А, дурь… – сморщился Файка. – Чтоб носы проваливались? Видали таких!
Во время дневных блужданий Дунаева по Петрограду, в парикмахерской близ вокзала, куда зашел побрить голову, ему немедленно предложили пакетик, причем поклялись, что он чистый, без всяких примесей соды, мела или сахару. Дунаев отказался, однако болтливый мастер успел поведать, что балуются белым порошком и чекисты, и матросы, и «кинематографические студенты». Дунаев уже заметил эту богемно-обтрепанного вида молодежь, которая грудилась вокруг объявлений театральных или кинематографических студий, которые во множестве появились в советской столице. Зачем их такое количество, Дунаев не знал, но, может быть, это были не столько студии для развития искусства, сколько клубы наркоманов. Видел он и каких-то двух девиц, видимо, подруг, которые встретились на улице, облобызались, достали пудреницы и, насыпав на зеркальца белый порошок, со знанием дела принялись за «дорожки».
«Ну что ж, – зло думал Дунаев, – совдепы оставили людям отличный выбор: умереть сразу или попытаться поискать хоть какие-то радостные иллюзии, потому что иначе жить в этом ужасе – голодном, холодном, грязном, лишенном всего святого, без всякой надежды на лучшее – невозможно!»
– Они нюхали кокаин? – спросил он, подразумевая Нату и «буржуя», и Калоша решительно замотал головой:
– Да ни боже мой! Привыкли просто, что я здесь вечно торчу, и когда на Разъезжую, угол Николаевской, перебирались, попросили помочь тележку подвезти. Заплатили хорошо, а Елизавета Ивановна еще и булочку дала. Я, может, года полтора беленького хлебца не видал! Враз ее схомячил. Жаль, что такая маленькая была…
– Кто такая Елизавета Ивановна? – нетерпеливо перебил Дунаев: ноги уже готовы были нести его на Разъезжую.
– Жена господина Верховцева, – пояснил Калоша. – То есть этого, товарища-гражданина. Петра, значит, Константиныча.
Теперь Дунаеву стала известна и фамилия человека, у которого скрывалась убийца Веры… А Ната – его дочь? Она тоже Верховцева?
Вопрос такой: Ната убила Веру сама, по своей злой воле, или Верховцев здесь тоже замешан? И не он ли скрывался в квартире, когда Ната убежала оттуда? Не он ли вытащил и спрятал нож, которым была убита Вера?
Ладно, это потом. Дунаев знал: когда Верховцев и Ната окажутся в его руках, он задаст этой парочке все вопросы и получит все ответы. Выбьет, вымучает… Любым способом!
Жизнь многому его научила и ко многому приучила. А заодно и отучила кое от чего. Например, от милосердия.
– Номер дома помнишь, куда их провожал? Квартира какая, в котором этаже? – выпалил Дунаев.
– Номер не помню, а дом красный такой, аккурат на углу с Николаевской стоит, – пояснил Калоша. – Вторая парадная от угла, этаж второй, квартира от лестницы по левую руку. Слышь, господин-гражданин-товарищ, неужто я обе-две эти бумажки не заработал? – воскликнул он пылко, и Дунаев кивнул:
– Заработал, спору нет.
Он сунул Калоше деньги и бегом бросился к Знаменской, сокращая путь к Разъезжей.
Спустя какие-то четверть часа Дунаев уже стоял перед дверью с неаккуратно торчащей из-под обивки ватой. Напротив была точно такая же обшарпанная дверь, да и сама площадка, и лестница – так же, как и весь этот дом, так же, как и сама Разъезжая! – выглядели весьма неприглядно по сравнению с великолепным зданием на Кирочной.
На площадке плавал синий чад, гнусно воняло подгорелой рыбой.
Неужели Верховцевы так резко обеднели, что сменили барское жилье на это убожество? Или просто заметали следы, надеясь, что здесь их не будут искать?
Заметали следы… Какие? Веру убили только вчера, а перебрались Верховцевы сюда, если верить Калоше, не меньше недели назад. Значит, на их счету еще какие-то преступления?
Ничего, сейчас все это выяснится – и прошлое, и настоящее. Зато Дунаеву совершенно ясно только одно: будущее убийц Веры. В том смысле, что будущего у них нет!
Для начала нужно было во что бы то ни стало добиться, чтобы открыли дверь. Дунаев решил сказать, будто явился с поручением из городского Совета рабочих депутатов: дескать, там составляют новые списки на получение карточек на питание. Необходимо увидеть всех, кто живет в этой квартире, потому что развелось много обманщиков и тунеядцев.
Придумывая этот предлог, он отчего-то вспомнил изучаемую на юридическом факультете петровскую «Табель о рангах», которая определяла место в государственной службе, давая возможность выдвинуться талантливым людям низших сословий, «дабы тем охоту подать к службе и оным честь, а не нахалам и тунеядцам получать». Его всегда забавляли эти слова, но сейчас они отозвались болью в сердце. Как странно! Он сам, Виктор Дунаев, сын мелкого чиновника, был, строго говоря, тоже из «людей низших сословий», однако как же он возненавидел всю эту шушеру, всю эту шваль, всех этих «рабочих и крестьян», которые сотворили неведомо что в своей жажде «экспроприации экспроприаторов», которые изгадили Россию и швырнули ее в бездну самого что ни на есть мрачного Средневековья, которые развернули настоящую «охоту на ведьм»: ведь людей убивали только за их происхождение.
Вчера Павлик рассказал Дунаеву о судьбе кое-каких общих знакомых. Многие были убиты… особенно потрясла Дунаева судьба семьи Щербатовых. Княгиню Марию Григорьевну в ее же имении забила насмерть толпа, отовсюду, как на праздник, сбежавшаяся на расправу с помещицей, которая всю жизнь посвятила заботе о своих крестьянах. Она строила больницы, школы, ее звали «матушкой», «благодетельницей»… Через несколько минут после матери погибли ее дочь, красавица Александра, и сын Митя, которого зарубил топором лесник, укрывавший его в своем доме от преследований толпы, но убивший спасенного, чтобы не быть убитым вместо него.
Дунаев хорошо знал эту семью – он учился вместе с Митей Щербатовым. Вопль «За что?!» рвал ему сердце. Он был готов выкрикнуть эти слова в лицо любому «трудящемуся», но знал, что не дождется ответа.
Неужели они так жестоки? Или настолько одурманены этой поганой революционной пропагандой, словно кокаином, и не ведают, что творят? И, может быть, те, кто убил Щербатовых, разбрелись потом по домам и кричали от ужаса перед тем, что сотворили, горько каялись и молили небеса о прощении?
Ну да, не согрешишь – не покаешься. Но дорого ли стоит такое покаяние?..
Кажется, единственным представителем ненавистных «низов», которого Дунаев сейчас не воспринимал как врага, был смешной и суетливый Файка Сафронов, который с недавних пор исполнял при Дунаеве роль некоего Лепорелло[46]. Вот и сейчас он притулился на лестнице, сбоку, готовый в случае чего прийти на помощь. Однако то, чем занимался Дунаев и в чем охотно участвовал бесшабашный и любопытный Файка, могло оказаться куда трагичней приключений Дон Жуана и его верного слуги! Впрочем, Дунаев был готов ощутить тяжелое «пожатье каменной десницы» смерти… давно был готов! – но сначала намеревался найти убийцу Веры и отомстить.
Он снял шапку, вытер вспотевший от волнения лоб и уже занес руку, чтобы постучать по грязному косяку, однако снизу раздались быстрые шаги, и на площадку взбежал человек среднего роста, одетый в черную кожаную куртку и черную кожаную фуражку. На миг у Дунаева упало сердце: это был по всем приметам чекист! – однако человек только на миг запнулся, сверкнул черными глазами, прятавшимися в тени густых ресниц, и продолжил мягко, почти бесшумно подниматься по лестнице.
Дунаев нахлобучил шапку и стукнул в дверь Верховцевых. Никто не отозвался. Он стукнул еще несколько раз, погромче, но ответа по-прежнему не было.
– Дай-ка я ногой садану! – предложил Файка, но в это мгновение дверь напротив распахнулась и на пороге показалась высокая и широкоплечая, что называется, «костистая» женщина лет сорока с неопрятными седоватыми патлами, торчащими из-под замызганной косынки. Таким же грязным был и фартук, о который она вытирала руки. Чад, исходящий из ее двери, сгустился.
– Слышь, хозяйка! – воскликнул Файка, размахивая перед лицом ладонью, словно пытаясь разогнать гарь и вонь. – Ты сожгла там чего-то!
– Рыбешку жарила, да прозевала. Вот она и пригорела, – спокойно ответила хозяйка. – Не беда – сожрут! Больше все равно ничего нет. Зато в жилье барское въехали из подвала! – Она с видимым удовлетворением обвела взглядом убогую лестничную площадку, но тут же лицо ее посуровело, а сузившиеся глаза подозрительно уставились на Дунаева и Файку: – А вы чего ломитесь? Кого надо? Кто такие?
Дунаев рассказал сказку про карточные списки и спросил:
– Где хозяева этой квартиры?
– Дак на что они вам? – буркнула соседка. – Поливанова-старуха к сыну на Петроградскую сторону перебралась, а эту квартиру кому ни на есть сдала.
– Кому она ее сдала? – насторожился Дунаев.
– Да бес знает! – передернула соседка острыми плечами. – Какой-то мужик буржуйского вида, при нем баба его и дочка их. Только их нету. Они вчера в Москву уехали.
Наверху мелькнула чья-то фигура, и мимо прошел тот же самый человек в черном. Скользнул по всем троим равнодушным взглядом из-под ресниц и быстро, мягко спустился по лестнице, словно не касаясь ступенек.
– Ходют тут… – неприязненно проворчала соседка Верховцева.
– В Москву?! – изумленно переспросил Дунаев.
– Ага, – энергично кивнула соседка. – Сама слышала. Этот-то, мужик, значит, говорил: в Москве нам, дескать, будет спокойней, у Риты на несколько дней остановимся, а потом сразу в Крым!
– В Крым! – восторженно возопил Файка. – Это где море? Искупаться надумали? Не холодновато ли будет зимой? Или там жарища? А?
– Хрен его знает, мне наплевать! – отмахнулась соседка и требовательно воззрилась на Дунаева: – Список-то на карточки будешь составлять, или как?
Тот, потрясенный вестью о новом исчезновении Наты и Верховцева, не сразу нашелся с ответом, но тут деловито вмешался Файка:
– Сейчас начнем. Но ты сперва ордер на жилплощадь принеси, а то, может, самовольно вселилась.
– Кто самовольно? – разъярилась соседка. – Я? Да мой мужик… да мы… за революцию крови буржуйской знаешь, сколько вылили?! Да он в Царском был с латышами, когда те его взяли. Баб по жребию делили, мужики, кто мог, откупились, а кто не мог, тех повесили, а Царское сожгли. И мой мужик там революцию защищал!
У Дунаева кровь сгустилась в глазах! Он рванулся вперед, готовый убить эту тварь, но Файка с силой, неожиданной в его тщедушном теле, дернул его за руку, так что Дунаев отлетел к стене, а Файка втолкнул соседку Верховцевых в ее квартиру, захлопнул дверь и крикнул, толкая Дунаева к лестнице:
– Деру, паря, деру! Не до того сейчас!
Они скатились по ступенькам, выскочили из дверей, чуть не захлебнувшись свежим холодным воздухом, помчались по Николаевской к Звенигородской, чтобы оттуда улочками и переулками пробраться на набережную реки Фонтанки.
Человек в черном кожане, притаившийся у входа в парадное и оставшийся не замеченным беглецами, вышел за ними на набережную и задумчиво смотрел вслед, пока они не скрылись из виду.
* * *ВОСПОМИНАНИЯ…Внезапно все изменилось. Позже она узнала, что отец даже не подозревал, насколько серьезно положение в стране. А дочерям и вовсе было не до этого: они все поочередно заболели корью. Младшая слегла последней, и в бреду ей казалось, что их дом в Царском Селе окружают разъяренные люди – вроде тех, которые привиделись ей некогда в кошмарном сне после выстрела в киевском театре.
К несчастью, это не было бредом, не было сном… но было кошмаром, который никак не рассеивался!
Отец в это время находился в Могилеве, в ставке главнокомандующего. С детьми оставалась только мама, и чтобы они не пугались выстрелов, им говорили, что неподалеку идут учения. Мама хотела скрывать о них правду так долго, как это только возможно. Но в 9 часов утра 2 марта они узнали, что в России больше нет царя…
Потом семья оказалась заключена в своем доме. Им никуда не разрешали выходить, только в парк. Любопытные приходили к ограде и таращились сквозь прутья ограды. Люди свистели и бранились. Раньше они выкрикивали только приветствия, какие-то добрые слова – а теперь брань и проклятия. Что произошло с миром?
Наконец детям – и старшим, и младшим – запретили выходить даже в парк.
Медленно выздоравливая, они слонялись по дому с побритыми головами – из-за высокой температуры и сильных лекарств волосы стали выпадать, и решено было их побрить, чтобы отросли заново. Им чудилось, будто они попали в сумасшедший дом. И они долго не могли поверить в то, что это не они сошли с ума от болезни, а сошел с ума весь окружающий их мир. И, кажется, не собирался выздоравливать!
Уроки Закона Божия, французского, географии и истории, английского и музыки, арифметики, рисования, русского языка, которые раньше казались докучной обязанностью, теперь стали спасением, потому что отвлекали от того, что происходило за стенами их дома.
Вскоре стало ясно, что придется уезжать. Но куда? Неужели их вывезут за границу? Выгонят из родной страны, как прокаженных?!
Потом пошли разговоры о Крыме. Но оказалось, что путь лежит в Сибирь, в Тобольск, в ссылку. Сразу вспомнили, что еще в старые времена сюда ссылали тех, кто попадал в немилость у властей, и первым ссыльным стал угличский колокол, который своим набатом поднял народ после убийства царевича Димитрия, младшего сына Ивана Грозного. «Помилован» он был только через триста лет.
А их когда помилуют? И помилуют ли вообще? Но почему их сослали, как преступников? За что?
Никто не мог объяснить, потому что логика у семьи была одна, а у новых властей другая, вывернутая наизнанку. И постигнуть ее оказалось невозможно.
Девочки часто сидели обнявшись – все ссоры были теперь забыты! – и думали, за что их так возненавидела вся страна, вся Россия, которая раньше их так любила. Эта Россия молилась за их здравие, присылала ласковые письма, выкрикивала приветствия, когда они приезжали в какой-то город, и плакала, когда кто-то из них болел, а когда больной умирал, жалела его и ставила свечки за упокой, раскупала открытки с их изображениями, жадно ловила слухи, которые бродили по стране, – про их личную жизнь, про любовь, про свадьбы, рождение детей…
Они были для народа своими, родными, любимыми, – и вдруг стали чужими.
Ненавистными.
Врагами!
Потом девочки поняли, что особенно их ненавидел Петроград, потому их и увозили. Чтобы их не убили тут.
Стали собирать вещи в дорогу. Почти все пришлось укладывать самим – все эти сундуки, корзины, саквояжи, ящики. Не было многочисленных слуг, которым можно было бы сказать: сделай то или то, поблагодарить за это или поругать за непослушание или неаккуратность. Теперь семья стала «как все». Ну или почти как все – им еще оставили нескольких горничных, семейного доктора Боткина, повара Седнева, его помощника и племянника – кухонного мальчика Леньку Седнева, ну и Андрея Еремеевича Деревенько, бывшего матроса, личного слугу брата Алеши. Мальчик от всего происходящего вовсе разболелся и чувствовал себя совсем плохо, даже не мог ходить…
Вещей набрался целый вагон, который прицепили к поезду. Поезд был удобный, но самый обыкновенный, очень простой. Все смотрели в окна и старались не вспоминать, в каком поезде они ездили раньше. Раньше у них вообще было несколько поездов, потому что отец часто путешествовал по стране и для него был готов состав на всякой крупной станции. И в каждом – мебель полированного красного дерева с бронзовыми украшениями; стены и диваны со стульями обиты кожей темно-зеленого цвета встяжку; потолок затянут зеленой шелковой материей с узорами, на полу ковры густого красно-коричневого тона. В двух купе для девочек обивка стен была гладкая, английским кретоном[47] – с цветами по белому полю; дерево – буковое…
Теперь все девочки поместились в одном купе. Мир сжался вокруг них так же, как сжималось сердце каждой. Сжималось от страха перед будущим.
– А вдруг нас убьют? – спросила однажды Маша, когда ложились спать.
Ее младшая сестра сердито крикнула:
– Дура Машка! Нашла о чем говорить на ночь глядя!
– Как нас посмеют убить? – спросила рассудительная Ольга.
– Где это видано, чтобы таких, как мы, убивали? – усмехнулась Татьяна, но было слышно, как дрожит ее голос.
Видано было, например, во Франции лет сто двадцать назад, во время этой их кошмарной революции, которую какие-то безумцы называли Великой. Видано было и 1 марта 1881 года, когда бросили бомбу в экипаж деда девочек.