Виви сидела, держа вилку у рта, и во все глаза смотрела на мать.
– То есть ты хочешь сказать, он знал, что погибнет?
– Он же был в армии. Знал, что такая вероятность существует. Поэтому ты была так важна для него. Для нас обоих.
Виви молчала, и Шарлотт не стала рассказывать ей окончание этой истории. Конечно, Лоран был бы рад, и счастлив, и горд, но у него просто не было возможности все это испытать. К тому времени, как родилась Виви, он был уже мертв, хотя она сама узнала о его гибели гораздо позже. Армии, которая, как и вся страна, была в полном беспорядке, моральном и физическом, понадобилось почти два месяца, чтобы ее уведомить. Это были совсем не те вещи, о которых ей хотелось рассказывать Виви. Дыра, оставленная смертью Лорана, и так была достаточно широка. И удастся ли ее вообще закрыть, скажи она Виви, что отец и вовсе не знал о ее существовании.
– Ты не против, если я задам вопрос – почему ты об этом спрашиваешь?
Виви пожала плечами:
– Просто в голову пришло.
Шарлотт не поверила в это ни на секунду. Отпив глоток вина, она ждала.
– Сегодня в классе каждый должен был рассказать, чем занимается его отец, – сказала наконец Виви.
Шарлотт захотелось их убить. Какая бесчувственность. И глупость.
– У Барбары Синклер папа кто-то там в ООН. А у Китти Фостер – врач, изобрел какую-то операцию, забыла уже какую. А отец Камиллы Брауер – владелец журнала.
– Твой дедушка был владельцем издательства.
– О дедушках они не спрашивали.
– А должны были.
– Да все в порядке, мам. Не я одна не могла ничего ответить. – Забота, прозвучавшая в голосе Виви, была точно гвоздь, забитый в сердце Шарлотт. Это она должна была заботиться о дочери, а не наоборот. – У Прю Мак-Кейб отец тоже на войне погиб. Вот только…
– Вот только – что?
– У нее на комоде стоит его карточка, где он в форме.
– У тебя тоже была бы его фотография, если бы квартиры обоих твоих дедушек не были экспроприированы немцами, а нашу не разграбили французы, после того как нас забрали. Мы не вернулись туда после лагеря. Не было смысла. И не то чтобы нас там ждали хорошие воспоминания.
– Знаю. Я не хотела сказать, будто это ты виновата, что у меня нет его фотографии. А как он выглядел?
Шарлотт налила себе еще вина. Уж конечно, она сможет вспомнить, как выглядел человек, в которого она была влюблена, вот только как бы она ни старалась, его лицо ускользало. Всплывали лишь какие-то кусочки. Загорелое горло под воротом рубашки: она смотрит на него снизу, положив голову ему на колени, на пляже, куда они поехали через два дня после свадьбы. Глаза, сощуренные от сигаретного дыма: он закуривает. Как он держал голову, чтобы казаться выше. Он всегда болезненно относился к собственному росту. Длинные, беспрестанно двигающиеся пальцы, затягивающие хирургические узлы на нитке, когда она была под рукой, и в воображении, когда нитки не было: докторские штучки. Ах нет, то были не его руки.
– Он был темноволосый. Смуглая кожа. Темные глаза.
– Я на него похожа?
– У тебя его глаза. И не только цвет, но и разрез глаз, – ответила Шарлотт, хотя этого она тоже не помнила.
Ей стало стыдно. Это было сродни добровольной амнезии.
– И его длинные ресницы, и брови. У него были брови удивительно красивой формы. Я еще шутила, как это несправедливо, что такие брови и ресницы достались мужчине.
– Как бы мне хотелось иметь его фотографию.
Шарлотт сидела и смотрела на дочь.
– И мне, сердце мое, и мне тоже.
Ей и в самом деле очень этого хотелось. Она даже думала попробовать эту фотографию раздобыть. Так ли это сложно? Несколько писем, пара отвлекающих вопросов. Не у всех квартиры оказались отобраны или разграблены. Наверняка у какого-нибудь приятеля или родственника осталась фотография Лорана. Всего-то и нужно было, что написать. Иногда ей казалось, что это самое малое, что она может сделать для Виви. А иногда – что самое глупое.
* * *Было уже больше десяти, когда Шарлотт подняла голову от рукописи, которую читала, положив на колени, в кровати, и увидела, что Виви стоит в дверях ее спальни; ее розовая пижама, казалось, светилась на фоне темного дверного проема.
– Я думала, ты спишь.
Виви сделала несколько шагов в комнату и села к ней на кровать. Шарлотт подвинулась, чтобы освободить ей место. Она спала на узкой кровати. В комнате было довольно тесно, да и в просторном ложе не было нужды.
– Помнишь, что ты говорила раньше? Насчет правильных поступков? – спросила Виви.
Шарлотт ждала продолжения.
– И как иногда сложно бывает понять, что правильно, а что – нет?
– У меня такое чувство, что мы сейчас говорим уже не о гипотетической ситуации. Похоже, мы говорим о тебе.
Виви кивнула.
– Ты хочешь мне об этом рассказать?
– Это будет ябедничеством.
– Я никому не скажу.
– Что, если бы тебе пришлось выбирать между соблюдением правил и тем, что сделала твоя лучшая подруга?
Шарлотт решила, что сейчас не время цитировать высказывание Э. М. Форстера, что «если бы пришлось выбирать – предать мою страну или предать друга, надеюсь, я нашел бы в себе мужество предать страну»[14].
– Ты это про Элис?
Виви кивнула.
– Какое же правило она нарушила?
– Школьный кодекс чести.
– Элис списывала?
– На контрольной по латыни.
– Ты уверена?
– У нее на манжете блузки, с внутренней стороны, были записаны спряжения глаголов. Она показала их мне перед контрольной.
– И что ты ей на это сказала?
– Я не могла ничего сказать. Учительница как раз раздавала вопросы.
– А после урока ты ей что-нибудь сказала?
Виви помотала головой.
– Не могу я на нее наябедничать. Она – моя лучшая подруга. Но когда ты говорила сегодня о папе, – это слово она почти никогда не использовала и сейчас произнесла его осторожно, будто не верила в свое право на него, – и о морали, я начала думать, что, может быть, надо что-то сделать. Просто я не знаю, что именно.
Шарлотт отложила рукопись и накрыла руку дочери своей. Рука Виви была прохладной и немного влажной от ночного крема, которым ее дочь недавно начала пользоваться.
– Ну да, это моральная дилемма.
– Так это звучит еще хуже.
– Ладно, давай посмотрим на варианты. Ты можешь рассказать об этом учителям.
– Тогда она никогда больше не станет со мной разговаривать. Никто в классе не станет.
– Или ты можешь никому ничего не говорить и просто забыть об этом.
– Но что, если она опять это сделает? То есть если в этот раз ей ничего за это не будет, то она решит, что так можно, и в следующий раз сделает то же самое.
– По-моему, ты только что нашла решение проблемы.
– Правда?
– Ты можешь сказать, что никому ничего говорить не будешь, но что так нельзя и если она сделает это в следующий раз, то тебе придется об этом доложить.
Виви на минуту задумалась.
– Не знаю. Похоже на то, будто я пытаюсь легко отделаться. И школьный кодекс не соблюдаю, и, выходит, я не такая уж хорошая подруга.
– Мне кажется, ты очень хорошая подруга. Подумай, ведь ты стараешься спасти ее от преступного будущего. А «легко отделаться» – это, на самом деле, компромисс. Из которых, к сожалению, состоит наша жизнь. А может, и к счастью. Мир не черно-белый. Там, снаружи, сплошь серые тени.
– Ну да, вероятно, – ответила Виви, но без особой убежденности. Потом встала и пошла к двери. Но тут же остановилась и повернулась к матери. – Техниколор.
– Что?
– Если мир не черно-белый, тогда, может, пускай он будет в техниколоре?
Шарлотт широко улыбнулась.
– Я люблю тебя, Вивьен Габриэль Форэ. Люблю ужасно.
Три
– Мам, ну пожалуйста! – Виви отвернулась от своего отражения – от своих многочисленных отражений, бесконечно повторяющих друг друга в большом трехстворчатом зеркале примерочной, и умоляюще посмотрела на мать. – Я больше никогда не буду тебя ни о чем просить. Обещаю.
– Как насчет расписки?
– Могу хоть кровью!
– Давай не будем терять голову.
– Ой, да ладно, давай потеряем голову! – Виви закружилась по маленькой примерочной – винного цвета юбка плескалась вокруг ее длинных ног, – но скоро остановилась, задыхаясь от смеха, у стены. – Ну пожалуйста-препожалуйста с кисточкой.
Шарлотт протянула руку, подняла ценник, свисавший с рукава платья, и еще раз поглядела на цену, будто цифры могли поменяться с тех пор, как она смотрела на них в последний раз. Сорок девять девяносто пять – непомерная цена для платья, предназначенного для девочки Вивиного возраста. Уже какое-то время у нее в голове шла дискуссия. Где именно ее стремление возместить Виви все лишения и тревоги, пережитые дочерью в раннем детстве, перерастает в безудержное баловство? Конечно, платье приобреталось по совершенно особому случаю, но и на этот счет у Шарлотт имелись сомнения.
Бабушка одной из девочек из Вивиного класса сделалась вдруг одержима идеей собственной смертности. Эта дама, обитавшая в огромной груде известняка по Семьдесят девятой улице, решила, что не успеет дожить не только до внучкиной свадьбы, но и даже до бала в день ее совершеннолетия. К тому же этот бал, возможно, придется давать не в фамильном особняке, который, учитывая налоги на собственность и наследство, а также стоимость обслуживания, будет к тому времени продан каким-нибудь иностранцам, дабы служить в качестве консульства или посольства, а то и превращен в музей. Учитывая эти мрачные перспективы, она решила, что чем ждать, лучше устроить внучке бал прямо сейчас, пока она (бабушка) еще жива и достаточно бодра, а гигантский бальный зал все еще находится в семейной собственности. Шарлотт балы для четырнадцатилетних девочек казались сомнительным мероприятием. Но она не была достаточно глупа или жестока, чтобы не дать Виви пойти на бал, куда собрался идти весь класс.
Виви заметила, как ее мать изучает ценник.
– Если это слишком дорого, то тетя Ханна наверняка сможет подарить мне его на Рождество. Она как раз спрашивала, чего мне хочется.
Шарлотт выпустила ценник из рук.
– Это вовсе не слишком дорого. И мы не побирушки. Ты права, давай-ка потеряем голову.
Улыбка, просиявшая, словно солнце, на лице у Виви, бесконечно умножилась рядами зазеркальных девочек. Потом, когда Шарлотт будет возвращать платье, она вспомнит эту стайку счастливых Виви, бесконечно множащихся в зеркалах.
* * *Шарлотт ни за что не позволила бы чувствам одержать верх, не будь она до сих пор в некотором смятении из-за той абсурдной встречи с пациенткой Ханны в холле, у зеркала в золоченой раме. Этот случай давно уже следовало забыть, но воспоминание настигало ее в самые неожиданные моменты, словно какой-то вульгарный любитель розыгрышей с самыми мерзкими фокусами, припрятанными в рукаве. Другого объяснения тому, что произошло в тот день в музее, она придумать не могла.
Раньше, когда Виви была маленькой и они еще не так давно жили в Нью-Йорке, они проводили целые выходные, бродя рука об руку по зоопарку или по Американскому музею естественной истории, пораженно разглядывая неимоверно дорогие и роскошные игрушки у «ФАО Шварца»[15] и заканчивая свой путь у Румпельмейера[16], где Виви чинно восседала за столиком с шоколадными усами на маленьком личике, а рядом сидел купленный тут же плюшевый мишка. Но с тех пор Виви успела перерасти эти немудреные развлечения, как и необходимость проводить выходные в компании матери – если, конечно, они не отправлялись вместе покупать платье или по какому другому, не менее значительному поводу. Теперь ее тянуло как магнитом в компанию ровесниц. Это было нормально. Но чувство вины, которое испытывала по этому поводу Виви, – нет.
«Что ты собираешься сегодня делать? – спрашивала она Шарлотт, натягивая пальто. Иногда она формулировала вопрос более жестко: – Хочешь, я останусь и мы поделаем что-нибудь вместе?»
Даже когда Шарлотт тщательнейшим образом расписывала ей свои планы: обед с коллегой из другого издательства, визит к Фрику[17] – повидать старых друзей, Рембрандтов и Тернеров, – выходя из дома, Виви всегда колебалась и несколько раз оглядывалась на мать. Как-то раз она даже спросила Шарлотт, все ли с ней будет в порядке. После этого Шарлотт старалась выйти из квартиры одновременно с дочерью. Видеть, как мать удаляется от нее по улице, было для Виви легче.
В тот день они вместе дошли по Парк-авеню до здания на углу Восемьдесят восьмой улицы, где жила семья Элис. Компромиссное решение для того случая со списыванием сработало: Элис была спасена от преступного будущего, и они с Виви остались лучшими подругами. Стоя перед домом под темно-зеленой маркизой, Шарлотт торопливо поцеловала дочь, пожелала ей хорошо провести время и сходить в кино и повернулась было, чтобы уйти. Но потом обернулась.
– Кстати, забыла спросить – на какой фильм вы идете?
– «Последний раз, когда я видел Париж».
– Хорошо вам провести время, – снова сказала Шарлотт и в этот раз уже останавливаться не стала.
Она велела себе не глупить, это же просто смешно. Всего-навсего название кинокартины, и даже не настоящее. Рассказ Ф. Скотта Фицджеральда, по которому был снят фильм, назывался «Возвращение в Вавилон». И все равно слова Виви преследовали ее всю дорогу – по Парк-авеню, и потом по Пятой, и даже в MoMA[18], пока наконец она не сдалась – картины расплывались перед глазами – и не опустилась на скамью в одном из залов. Картины, скульптуры, музейная публика – все вокруг исчезло, как тогда, в холле, и она снова была там.
* * *Брякает колокольчик над дверью, и она оборачивается, но не видит ровно ничего. В это время года маркиза над окном совершенно бесполезна. Стоит июнь, самый конец месяца, и солнце наотрез отказывается заходить. Косые лучи пронизывают лавку, ослепляя ее, а его превращая в непроницаемый силуэт. Ей не видно ни его лица, ни как он одет. Он – всего лишь черное пятно, врезанное в ослепительное вечернее сияние. Но двое студентиков, которые рылись до этого в книгах, должно быть, сумели разобрать что-то против солнца, потому что они немедленно направляются к двери, аккуратно огибают его с двух сторон и выскальзывают из лавки, растворяясь в золотых лучах закатного солнца.
Bon soir[19]. Слова уже готовы сорваться у нее с языка, но тут он делает еще шаг, и она узнаёт форму. Вот уже год они маршируют по городу, расхаживают по бульварам, и люди разбегаются с их пути; они вламываются в рестораны, кинотеатры и лавки, скупают все подряд. Выгнать его она не может. Но и говорить с ним не обязана. Она проглатывает приветствие и возвращается к книге, которую читала, хотя прекрасно знает, что сосредоточиться ей теперь не удастся – пока он тут, в лавке. Виви, которая спит в каморке позади магазина, неспокойно хнычет во сне.
Он спрашивает на превосходном, пускай и с акцентом, французском, не возражает ли она, если он поглядит книги. Не поднимая головы, уставясь в строки, которые не в силах различить, она кивает. Он бродит по ее лавке, берет с полок и со столов книги, перелистывает, кладет обратно. Она следит за ним краешком глаза. Он возвращает книги на место. Из вежливых, значит.
Он продолжает разглядывать книги. Она продолжает притворяться, что читает. Ее молчание, совершенно очевидно, его не беспокоит. А почему бы и нет? Он же завоеватель, оккупант, и бояться ему нечего. Но она ощущает тишину как физическое присутствие, почти такое же оглушительное, как недовольные звуки из задней комнаты, которые становятся все громче. Она встает и идет туда, к Виви. Смысла приглядывать за ним нет никакого. Победители не крадут, они экспроприируют. Квартиры, фабрики, салоны от-кутюр, издательства. Нет, им нет нужды экспроприировать издательства. Большинство издателей охотно идут им навстречу. А как еще можно добыть бумагу, без которой никак нельзя, или даже получать прибыли? А прибыли они получают, и еще какие. В первые месяцы оккупации издательское дело замерло, но потом вновь бурно возродилось к жизни, пускай пресной и бесхребетной. Анри Филипакки из «Ашетт» сам составил список книг, которые следовало бы запретить, и многие его коллеги внесли туда свои дополнения. Бернар Грассе из «Эдисьон Грассе» разослал другим издателям письмо, в котором советовал им прибегнуть к самоцензуре, чтобы не затруднять немецкое бюро пропаганды. И нашлось немало тех, кто последовал этому отвратительному совету, хотя некоторые и принялись вести опасную двойную игру. Гастон Галлимар обедает с чиновниками из бюро пропаганды – снова нехватка бумаги, – закрывая при этом глаза на деятельность коммунистов, которые печатают свою собственную подпольную пропаганду в его типографиях. Как хорошо, что отец успел сбежать. Он бы не сумел поддерживать двойную игру. Для него все кончилось бы расстрельной командой или на гильотине, которую немцы возродили к жизни для публичных экзекуций перед тюрьмой Санте на Монпарнасе, потому что ее отец никогда бы не продал дьяволу свое обожаемое «Эдисьон Омон», которое было собственной его душою. Вместо этого он просто закрыл издательство. Именно поэтому Шарлотт, после университета работавшая в издательстве отца, теперь заведовала книжным магазином на рю Туйе, а еще потому, что старый друг ее отца, владелец «Либрери ля Брюйер», был призван в армию, попал к немцам в плен и теперь оказался в трудовом лагере. Ребенком она проводила здесь блаженные часы, свернувшись калачиком с книжкой в одной из угловых арочных ниш, зная, что в ее распоряжении все книги, какие она только может пожелать, а ее отец с месье де ля Брюйером обсуждали в это время книги, которые отец издавал, месье де ля Брюйер продавал, а люди вокруг покупали. Магазин, как и весь Париж, потерял былой блеск с тех пор, как в город вошли немцы. Красивый паркет «в елочку» потускнел. Полироль для пола в оккупированном Париже не достать. По крайней мере, никому, кроме оккупантов и коллаборационистов. Старые индийские ковры залоснились. Но резные панели красного дерева в стиле ар-деко до сих пор обрамляют полки, и книги до сих пор в ее распоряжении – если не все, какие она только может пожелать – благодаря нацистской цензуре, – то уж точно больше, чем она могла бы прочесть за всю свою оставшуюся жизнь. В общем, этот офицер, который разглядывает книги, может взять себе все, что он захочет, и он это знает.
Она заглядывает в заднюю комнату, подхватывает Виви из ящика, который она выстлала пледом, и начинает укачивать дочку на плече, надеясь заставить ее забыть о голодных болях. Симон нет вот уже больше часа, но поход за едой часто занимает куда больше времени. Они с Симон подменяют друг друга: одна стоит за теми скудными крохами, которые можно попытаться раздобыть в этот день, а вторая приглядывает за лавкой. У дочери Симон есть карточка J1, которая дает детям от трех до шести лет право на дополнительный паек. А у Шарлотт имеется карточка, которую выдают кормящим матерям – или тем, кто утверждает, что до сих пор кормит, – и даже самые дотошные немцы не берутся проверять, кончилось ли у женщины молоко или еще нет. С этой карточкой можно пройти без очереди, и она гораздо ценнее, чем та, что у Симон. Право на дополнительный паек немногого стоит, если пайков не осталось. Неделю назад за тремястами пайками крольчатины стояло две тысячи человек – так рассказывали те, кто уже не надеялся, что им хватит. Эти «хвосты» – просто рассадники сплетен. С трудом верится тому, что болтают люди, но и не верить невозможно.
Она возвращается в лавку, продолжая укачивать плачущую Виви на плече. Он стоит с книгой в руке у прилавка красного дерева, рядом с кассой. Проходя за прилавок, она опускает голову, отказываясь поднимать на него взгляд. В ее поле зрения попадает его свободная рука – та, в которой нет книги. Пальцы у него длинные, тонкие. Она с отстраненным интересом задумывается, не играет ли он на фортепьяно. В конце концов, Германия не всегда была такой. Это была страна Баха, Бетховена и Вагнера – люди говорили это друг другу, пытаясь утешиться, когда немецкие войска впервые вошли в город. Но, как оказалось, Вагнер, проигрываемый на полную мощность, прекрасно заглушает вопли тех, кого пытают, так утверждают слухи. Париж в эти дни работает на слухах, как до войны работал на бензине – когда еще были автомобили. Рука, кажется, тянется к Виви, чтобы ее успокоить. Шарлотт усилием воли заставляет себя не отступить, но застывает от напряжения. Руку убирают. Может, он не такой уж бесчувственный. Может, интуиция ему подсказала, насколько отвратительна ей мысль о том, что он хоть одним своим арийским пальцем притронется к ее ребенку – пускай даже это длинный, изящный арийский палец. Теперь он протягивает ей деньги. Все так же не глядя на него, она берет франки, кладет купюры в кассу, начинает отсчитывать сдачу и только тут замечает над ценником название книги и имя автора. Раньше ей просто было слишком страшно. Это книга Стефана Цвейга, где есть раздел, посвященный Фрейду. Книга, которая находится в так называемом списке Отто – списке запрещенной литературы. Труды, написанные евреями или о евреях, запрещены, а эта относится одновременно и к первым, и ко вторым. Они обязаны были сдать эту книгу, и ее отослали бы на склад, где объявленные вне закона издания или уничтожались, или попросту гнили. Вместо этого Симон собрала все экземпляры, которые у них еще оставались, и спрятала в каморке за магазином. Многие книготорговцы продавали запрещенную литературу из-под прилавка, отчасти назло немцам, отчасти прибыли ради. Вот только эта лежала не под прилавком. Симон либо случайно пропустила книгу, либо оставила на полке нарочно – еще один из ее бессмысленных и опасных жестов. Шарлотт любит Симон – как сестру, так они всегда говорят, – но иногда она готова ее убить. Что тоже, насколько ей известно, вполне по-сестрински.
Ее рука со сдачей нерешительно висит в воздухе возле его руки. Ей что же, просто отдать ему сдачу – и он выйдет из магазина с этой книгой? Людей арестовывают и за меньшее. Или сказать ему, что это ошибка, что все остальные экземпляры они уже сдали и, должно быть, так торопились выполнить приказ, что случайно оставили один на полке? Она не может продать ему эту книгу – ему или кому-либо другому. Она настоит на своем. Это противозаконно. От этого объяснения ее тошнит, но она знает, что скажет все это, чтобы спасти свою шкуру – свою и Виви.
Она поднимает взгляд и, как бы ни был силен ее страх, еле сдерживается, чтобы не рассмеяться. Перед нею материализовалась шутка по поводу Гитлера о том, какой тот типичный ариец: блондин с синими глазами и волевым подбородком – вот он стоит сейчас перед нею во плоти. У этого офицера вермахта темные волосы, черные, глубоко посаженные глаза за стеклами очков без оправы и длинное аскетичное лицо, как у какого-нибудь святого. Пока Шарлотт глядит на него во все глаза, потеряв дар речи, он берет из ее руки сдачу, слегка кланяется и направляется к двери с запрещенной книгой в руке. Глядя ему вслед, она замечает, как он сует книгу за отворот мундира, прежде чем выйти из лавки. Итак, он знает, что книга запрещена.
Несколько секунд спустя возвращаются те два студента, которые сбежали, увидев его, а потом колокольчик снова звякает и в дверях появляется месье Грассэн, еще один отцовский друг. Грассэн, этнограф при Пале де Шайо[20], регулярно навещает книжную лавку. Отец взял с него обещание приглядывать за дочерью, насколько это в его силах. К сожалению, эта задача ему явно не по плечу: месье Грассэн – участник Сопротивления, так думает Шарлотт, поскольку он никогда не спит в одном и том же месте три ночи подряд. Найти его нелегко, но если Шарлотт понадобится его помощь, то они условились, что ей достаточно будет выставить в витрину его книгу «Культура видения и письма» в качестве знака. «Только будьте осторожны – к вам начнут ломиться покупатели, – пошутил он в тот раз. – Вы же знаете, как популярна эта тема».
– Ждал, пока бош уйдет, – говорит он сейчас, а потом осведомляется о ее здоровье и о Виви. Надолго он не задерживается, но Шарлотт знает, что, несмотря на бездействующую почтовую систему, он сможет передать отцу весточку: они с Виви если и не в безопасности, то, по крайней мере, еще живы.
* * *Из-за истории с книгой Цвейга и ее разделом про Фрейда она теряет сон. И Симон тоже. Но к магазину не подъезжают никакие военные автомобили, никакие немцы не врываются к ним, грохоча сапогами, и даже жандармов не видно. Тот офицер, однако, приходит вновь. Она снова одна в магазине. Он снова спрашивает, не возражает ли она, если он поглядит книги. Она снова отвечает ему молчанием. Ну почему он не ходит к лоткам на набережной Сены? Там всегда полно немцев, которые расхаживают по набережной, пытаясь – безуспешно – подражать небрежной походке парижан, надеясь замаскировать свое варварство с помощью краденой культуры и стиля. Почему он не отправится по своим надобностям на Рив-Гош, где находится огромный блестящий книжный, принадлежащий коллаборационисту, которого всячески поддерживают оккупационные власти, где полки ломятся от немецкой пропаганды и разрешенной французской дребедени? Но ему, кажется, понравилось у них в лавке. Он приходит опять на следующей неделе, и на следующей после нее тоже. Иногда за кассой сидит она, иногда – Симон, иногда – они обе. Книги и деньги переходят из рук в руки, но словами они практически не обмениваются. Бывает, он интересуется той или иной книгой. Однажды он спрашивает «Моби Дика». Шарлотт застывает от напряжения. Мелвилл – в списке Отто. Он что, пытается загнать ее в ловушку? Она объясняет ему, что эту книгу держать в магазине запрещено. В другой раз он спрашивает том рассказов Томаса Манна, который тоже под запретом. Когда она сообщает ему, что эту книгу тоже продавать нельзя, он приобретает томик Пруста, который по каким-то неясным причинам – учитывая отношение Пруста к своим предкам-евреям – не запрещен. Неделю спустя приобретает экземпляр «Бытия и времени» Хайдеггера. Может, он вовсе и не шпик, а просто человек с эклектичными интересами.