”Как же ты мне никогда не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем? Верно, это ваше общество? Я совершенно случайно зашел сюда, гуляя в Летнем саду, пожалуйста, не секретничай: право, любезный друг, это ни на что не похоже”». Пущин в то время не открылся своему другу. Тем не менее Пушкин все это отчетливо представлял и через десять лет в десятой главе «Евгения Онегина» описал сходки членов тайного общества:
Витийством резким знамениты,Сбирались члены сей семьиУ беспокойного Никиты,У осторожного Ильи.………………………………………..Друг Марса, Вакха и Венеры,Тут Лунин дерзко предлагалСвои решительные мерыИ вдохновенно бормотал.Читал свои ноэли Пушкин,Меланхолический Якушкин,Казалось, молча обнажалЦареубийственный кинжал…И хотя Пушкин не являлся членом Петербургского тайного общества, он по праву нарисовал себя в числе участников сходки, так как именно вольнолюбивые стихи поэта наиболее ярко выражали политические идеалы революционно настроенной передовой части дворянского общества – членов тайных обществ. Не случайно уже в 1826 г. во время судебного следствия над декабристами Жуковский писал Пушкину в Михайловское, что «в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои». Да и фактически чтение Пушкиным своих «ноэлей» будущим декабристам не было отступлением от истины, так как все это вполне могло быть на заседании «Зеленой лампы» – легального литературного филиала «Союза благоденствия». По этой же причине представляется необоснованным упрек Н. Л. Бродского автору «Евгения Онегина» в том, что тот сделал «осторожного Илью», т. е. И. А. Долгорукова, членом Северного общества, в действительности таковым не являвшегося[48]. Однако Ю. М. Лотман, опираясь на показания декабриста И. Н. Горсткина, данные тем на следствии по делу декабристов, справедливо пришел к выводу, что приводимая строфа десятой главы относится не к заседанию Северного общества, а к собраниям менее конспиративного «Союза благоденствия»[49], на которых в соответствии с показаниями Горсткина бывал и И. Долгоруков, а Пушкин также мог читать там свои «ноэли». В кишиневском изгнании Пушкин, как отмечалось, дружески общался с членами тайного общества М. Ф. Орловым, В. Ф. Раевским («первым декабристом»), К. А. Охотниковым, П. С. Пущиным. Весной 1821 г. он познакомился с руководителем Южного тайного общества Пестелем. Об этом 9 апреля поэт сделал запись в своем дневнике: «Утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова… Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю…» Со многими видными участниками Южного общества Пушкин встречался в Каменке – имении декабриста В. Л. Давыдова в Киевской губернии. Например, в ноябре 1820 г. он присутствовал там на собрании членов тайного общества, на котором велись разговоры об испанской и неаполитанской революциях, о военном перевороте в Португалии, о перспективах революционного движения в России. Содержание этих бесед отражено в строках пушкинского стихотворного послания «В. Л. Давыдову», написанного в апреле 1821 г.:
И за здоровье тех и тойДо дна до капли допивали!Но те в Неаполе шалят,А та едва ли там воскреснет.На условном языке декабристов «те» – это итальянские карбонарии, неаполитанские революционеры, а «та» – политическая свобода. Несомненно, Пушкин надеялся, что будет принят в общество, о существовании которого он давно догадывался. Так, И. Якушкин в своих воспоминаниях рассказал о следующем эпизоде: «…Орлов, В. Л. Давыдов, Охотников и я сговорились… сбить с толку Раевского насчет того, принадлежим ли мы к тайному обществу или нет… В последний… вечер пребывания нашего в Каменке… Орлов предложил вопрос: насколько было бы полезно учреждение тайного общества в России?.. Пушкин с жаром доказывал всю пользу, какую бы могло принести тайное общество России… Я старался доказать, что в России совершенно невозможно существование тайного общества… Раевский стал мне доказывать противное… В ответ на его выходку я ему сказал: мне нетрудно доказать вам, что вы шутите; я предложу вам вопрос: если бы теперь уже существовало тайное общество, вы, наверное, к нему не присоединились бы? – ”Напротив, наверное бы присоединился”, – отвечал он. – В таком случае давайте руку, – сказал я ему. И он протянул мне руку, после чего я расхохотался, сказав Раевскому: разумеется, все это только шутка. Другие также смеялись, кроме А.Л… и Пушкина, который был очень взволнован; он перед тем убедился, что тайное общество или существует, или тут же получит свое начало и он будет его членом; но когда увидел, что из этого вышла только шутка, он встал, раскрасневшись, и сказал со слезой на глазах: “Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, и все это была только злая шутка“. В эту минуту он был точно прекрасен»[50]. Причинами того, что поэт не был принят ни в Северное, ни в Южное общество, были и раскованность и откровенность, с которыми он вел разговоры и не скрывал своих вольнолюбивых настроений, и опасения руководителей декабристского движения за судьбу самого поэта в случае неудачи. Много лет спустя С. Волконский, которому было поручено в свое время принять Пушкина в тайное общество, признавался: «Как мне решиться было на это… когда ему могла угрожать плаха».
Следует отметить, что южная ссылка, проходившая на фоне тесного общения с членами тайного общества, революционных событий в Европе (Италия, Греция, Португалия), была пиком революционных настроений поэта, что весьма ощутимо отразилось в его творчестве того периода. Особенно это заметно в содержании стихотворения «Кинжал», в котором прославлялась идея расправы с тиранами и деспотами путем убийства (т. е. как раз то, что часто обсуждалось в Северном и Южном тайных обществах):
Свободы тайный страж, карающий кинжал,Последний судия позора и обиды.Не случайно текст именно этого стихотворения вошел в дело следственной комиссии, созданной по приказу Николая I сразу же после восстания 14 декабря 1825 г. Как отмечал С. Франк, «кишиневская эпоха» есть, может быть, единственный период жизни Пушкина, когда он склонялся к политическому радикализму. Однако, по его мнению, «политические идеалы Пушкина и в эту эпоху не идут далее требования конституционной монархии, обеспечивающей свободу, правовой порядок и просвещение»[51].
Интерес Пушкина к психологическому содержанию преступления
Идеи законности и правосудия не просто нашли отражение в творчестве Пушкина, но занимают в нем важное место. Как писателя его интересовало и психологическое содержание преступного деяния, накал человеческих страстей, выразившихся в нем, мотивация такого поведения. Не последнее место в этом отношении занимали проблемы преступлений, совершенных из бедности или даже нищеты, что впервые нашло свое отражение в одной из ранних пушкинских поэм «Братья разбойники». Исходным моментом сюжета поэмы является история жизни крестьян, ставших разбойниками от крайней бедности. При этом поэт дает верные картины и нравов преступной среды («Тот их, кто с каменной душой прошел все степени злодейства… кого убийство веселит, как юношу любви свиданье»), и исполнения тюремного заключения («По улицам однажды мы, в цепях, для городской тюрьмы сбирали вместе подаянье» – чуть ли не комментарием к этим скупым поэтическим строчкам являются соответствующие сцены из «Записок из Мертвого дома» Достоевского).
Некоторые читатели, в том числе и близкие друзья поэта, усомнились в реальности одного из центральных эпизодов поэмы: братья-разбойники, скованные цепями, сумели убежать, переплыв реку. П. А. Вяземский в письме к А. И. Тургеневу от 31 мая 1823 г. писал по этому поводу: «Я благодарил его (Пушкина. – А. Н.) и за то, что он не отнимает у нас, бедных заключенных, надежду плавать с кандалами на руках»[52]. Много позже в статье «Опровержение на критики и замечания на собственные сочинения» (при жизни автора не опубликованные) Пушкин свидетельствует о реальной подоплеке рассматриваемых им в поэме событий: «Не помню кто заметил мне, что невероятно, чтоб скованные вместе разбойники могли переплыть реку. Все это происшествие справедливо и случилось в 1820 г., в бытность мою в Екатеринославе». Следует отметить, что подобный сюжет с его пенитенциарно-правовой основой поэт считал весьма характерным для России первой четверти XIX в. 13 июня 1823 г. он писал А. Бестужеву, издававшему вместе с Рылеевым альманах «Полярная звезда»: «”Разбойников” я сжег – и поделом. Один отрывок уцелел в руках Николая Раевского; если отечественные звуки: харчевня, кнут, острог – не испугают нежных ушей читательниц “Полярной звезды”, то напечатай его». Чуть позже таким же образом Пушкин ответил и самому Вяземскому на его замечания. В своем письме от 11 ноября 1823 г. поэт писал: «Вот тебе и “Разбойники“. Истинное происшествие подало мне повод написать этот отрывок. В 1820 году, в бытность мою в Екатеринославе, два разбойника, закованные вместе, переплыли через Днепр и спаслись. Их отдых на островке, потопление одного из стражей мною не выдуманы».
Не мог не занимать Пушкина как поэта (да и как человека) и мотив ревности. В качестве побудительной причины преступления (чаще всего убийства) оно было для поэта свидетельством крайнего проявления ревности, выражением нравственных пределов человеческих поступков, исходящих из этого мотива. В особенности это характерно для ранней поэзии Пушкина, ее романтического направления («Бахчисарайский фонтан», «Цыганы»). Важно заметить, что для Пушкина любовь всегда сильнее преступления, и поэтому преступление (убийство) из ревности по сути дела бессмысленно даже с точки зрения самого преступника. Довольно ярко, например, это проявляется в «Цыганах»:
Земфира: Нет, полно, не боюсь тебя,Твои угрозы презираю,Твое убийство проклинаю…Алеко: Умри ж и ты!Земфира: Умру любя.Можно сказать, что для Пушкина существуют два уровня ревности. Во-первых, ревность-любовь, ревность как едва ли не неизбежный спутник любви (вряд ли наступит когда-то такое время, когда, например, человек сможет оставаться равнодушным к тому, что его оставляет любимый, это было бы лишь грубым упрощением таких отношений). В своем письме к жене от 12 мая 1834 г. поэт писал: «…мой ангел! Конечно же, я не стану беспокоиться от того, что ты три дня пропустишь без письма, так точно, как я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом. Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив». Иная ревность (по Пушкину) выражается в преступлении. Здесь ревность обычно связывается с местью за то, что обожаемый объект не отвечает тем же («Умри ж и ты!»). И в этом случае пушкинская позиция весьма близка и к современной трактовке в отечественной уголовно-правовой науке и судебной практике социально-психологического содержания ревности как мотива преступления (сюжеты бессмертных творений пушкинской поэзии и прозы сближаются с содержанием уголовных дел об убийстве из ревности в наши дни).
По действующему уголовному законодательству (в отличие, например, от УК РСФСР 1926 г.) убийство из ревности, например, не признается убийством при отягчающих обстоятельствах и квалифицируется по ч. 1 ст. 105 УК РФ (разумеется, при отсутствии других квалифицирующих обстоятельств). При определенных обстоятельствах (например, когда убийство совершено в состоянии сильного душевного волнения, возникшего у виновного внезапно в результате того, что тот стал свидетелем факта супружеской измены) судебная практика справедливо квалифицирует такое убийство по ст. 107 УК РФ как убийство, совершенное при смягчающих обстоятельствах. Позиция действующих уголовных кодексов в оценке социальной опасности ревности как мотива убийства вполне справедлива. Ревность возникает чаще всего на почве взаимоотношений между близкими людьми, она всегда направлена на конкретных лиц. Поэтому лично-интимный оттенок ревности не может не снижать степень совершенного на ее почве убийства по сравнению, например, с убийством из корысти. В этом смысле и для Пушкина ревность как побудительная причина преступления, вызванная крайним накалом эмоций, выступала обстоятельством, снижающим опасность преступления и преступника, в том числе и убийства:
Давно грузинки нет; она гарема стражами немымиВ пучину вод опущена. В ту ночь, как умерла княжна,Свершилось и ее страданье. Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье!Бахчисарайский фонтанПушкину, много путешествовавшему по Крыму и Кавказу, был интересен и мотив кровной мести. С одной стороны, он не мог не признавать высокого эмоционального содержания этого мотива (так сказать, высоких страстей), с другой – он отчетливо видел в нем крайнее проявление тысячелетних предрассудков. И то и другое отчетливо выражено им в «Тазите»:
Отец:Ты долга крови не забыл!Где ж голова? Подай… нет сил…Сын:Убийца былОдин, изранен, безоружен…Видимо, не случайно закон кровной мести связывается со старшим поколением, а его отрицание – с младшим. Поэт уверен, что развитие цивилизации приведет к исчезновению преступлений, совершенных по этому мотиву.
С оценкой мотивов преступлений тесно соприкасается и этическая сторона проблемы преступного поведения в целом. Человеческая мораль отрицает преступление и преступника. В «Цыганах» в ответ на убийство Земфиры старый цыган говорит Алеко:
Оставь нас, гордый человек!Мы дики: нет у нас законов,Мы не терзаем, не казним,Не нужно крови нам и стонов;Но жить с убийцей не хотим…В контексте нравственного неприятия преступления следует трактовать и пушкинское «гений и злодейство – две вещи несовместные» («Моцарт и Сальери»). Пушкин в принципе исключает нравственное оправдание преступления. В настоящее время известно, что не существует данных, которые бы подтверждали версию об отравлении Моцарта Сальери. Однако для нас важно, почему Пушкин избрал в качестве сюжета именно этот вариант объяснения смерти Моцарта. Разумеется, на него не могло не воздействовать широко распространенное в 1824–1825 гг. в немецких и французских журналах известие о том, что Сальери на смертном одре признался в отравлении Моцарта (друзья Сальери выступали против этого как клеветы).
Однако для нас гораздо важнее другое обстоятельство, проливающее свет на творческую историю формирования пушкинского замысла. В бумагах поэта сохранилась следующая его заметка: «В первое представление “Дон Жуана”, в то время, когда весь театр, полный изумленных знатоков, безмолвно упивался гармонией Моцарта, раздался свист – все обратились с негодованием, и знаменитый Сальери вышел из залы, в бешенстве, снедаемый завистью… Завистник, который мог освистать “Дон-Жуана”, мог отравить и его творца». Пушкин согласился с распространенным в его время объяснением смерти Моцарта не столько в силу веры в эти противоречивые слухи, сколько в связи с присущим ему этическим подходом к оценке преступного поведения и его мотивов.
«Пиковая дама» – триллер или не триллер?
Дм. Быков однозначно отвечает на этот вопрос: «”Пиковая дама“ – первый русский триллер. И это очень не простое сочинение, относительно которого у самого Пушкина не было определенного мнения. Он высказывается об этой вещи как о безделке – и вместе с тем чрезвычайно гордился ее успехом. В разговоре с ближайшим своим другом Павлом Воиновичем Нащекиным называл ее самой большой своей прозаической удачей…»[53]. Но что такое триллер? Если взять современные энциклопедическо-словарные или интернетовские толкования понятия «триллер», то оно означает детективно-приключенческий фильм (чаще всего) или книгу, держащие (зрителя, читателя) в напряженности, страхе, ужасе[54]. И тем не менее мы думаем, что, несмотря на остросюжетность пушкинской повести, все-таки «ужасов» (к которым мы привыкли в современном кино) в ней недостает. Элементов загадочности, нереальности, фантастики немало. Для современного бестселлера такого вполне хватает. А вот насчет ужаса и доведения читателя до состояния страха – как-то с этим слабовато. Хотя «преступно-сюжетная», т. е. уголовно-правовая, оценка действий героя повести совсем не проста. Поняв, что старуха-графиня не откроет ему желанную тайну «трех карт» (т. е. сделает его богатым), он поступает следующим образом:
«– Старая ведьма! – сказал он, стиснув зубы, – так я ж заставлю тебя отвечать…
С этим словом он вынул из кармана пистолет.
При виде пистолета графиня во второй раз оказала сильное чувство. Она закивала головою и подняла руку, как бы заслонялась от выстрела… Потом покатилась навзничь… и осталась недвижима.
– Перестаньте ребячиться, – сказал Германн, взяв ее руку. – Спрашиваю последний раз: хотите ли назначить мне ваши три карты? Да или нет?
Графиня не отвечала. Германн увидел, что она умерла».
Лизавете Ивановне Германн так объяснил случившееся:
«– Я не хотел ее смерти… Пистолет мой не заряжен».
Но вот что чувствовал он, когда «решил явиться на похороны, чтоб испросить у ней (умершей графини. – А. Н.) прощение»:
«Не чувствуя раскаяния, он не мог, однако, совершенно заглушить голос совести, твердивший ему: ты убийца старухи!»
И в этом самооценка его действий была вполне адекватна их уголовно-правовой оценке. Да, пистолет Германна не был заряжен. Но он и не хотел смерти старухи. Последнее не входило в его планы. Ему нужна была живая старуха, способная «осчастливить» его сообщением карточной тайны – набором карт («тройка», «семерка», «туз»), которые должны были принести ему и выигрыш, и богатство. Но именно его действия стали причиной смерти обладательницы этой карточной тайны. И он (с позиции как сегодняшнего уголовного закона, так и пушкинских времен) виновен в неосторожном причинении смерти человеку. Дело в том, что и Соборное уложение 1649 г., и Воинский артикул Петра I (1715 г.), как источники уголовного права, т. е. входящие в Полное собрание законов Российской Империи (опубликованное в 1830 г. и действовавшее до 1 января 1835 г. – до вступления в силу Свода законов уголовных как составной части Свода законов Российской Империи), а «Пиковая дама» была написана в 1833 г., предусматривали уголовную ответственность не только за умышленные преступления, но и неосторожные, и исключали ее только за случай, т. е., выражаясь по-современному, – за невиновное причинение вреда.
В литературоведении иногда убийство Германном старухи-графини называют определенным совпадением с убийством старухи-процентщицы и ее сестры, совершенным Раскольниковым в «Преступлении и наказании». Однако последний, в отличие от Германна, хотел убить и действительно осуществил свое намерение. Другое дело, что в самой «Пиковой даме» один из ее персонажей, Томский, дает Германну следующую характеристику: «У него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля». И в этом плане сравнение пушкинского героя с Наполеоном напрашивается само собой. Дм. Быков в пользу этого приводит два заслуживающих внимания довода. Во-первых, то, что «он легко перешагивает через Лизу», и, во-вторых, то, что «смерть графини не вызывает у него ни малейших угрызений совести».
«Евгений Онегин» глазами криминалиста
Немало любопытного криминалист найдет, например, в «Евгении Онегине». Перечитывая роман, он в силу своих профессиональных представлений не может не обратить внимания на два следующих момента – дуэль Онегина и Ленского[55] и мотив клеветы. В отношении дуэли неюрист может при этом спросить: что же здесь криминального? Были дворянские представления о чести и способах ее защиты. В соответствии с этим противники и стрелялись. Все честно и по правилам. Однако у криминалиста есть свое специфическое профессиональное видение вопроса, где событие предстает в ином свете. Онегин убил Ленского на дуэли. В сущности, совершилось одно из самых тяжких уголовных преступлений. Оба дуэлянта, если они оставались в живых, должны были быть повешены по приговору суда. Тогда же, когда они оба убиты на дуэли (или один из них), то их предполагалось «и по смерти за ноги повесить» по действовавшим тогда уголовным законам (в первую очередь по Воинским артикулам Петра I). При этом можно вспомнить, что военно-судная комиссия, рассмотрев дело о дуэли самого Пушкина и Дантеса, вынесла приговор о повешении как Дантеса, так и секунданта поэта – Данзаса, особо оговорив, что такому же «наказанию подлежал бы и… Пушкин, но как он уже умер, то суждение его за смертью прекратить…» Правда, ревизионная инстанция по делу о трагической дуэли отменила смертную казнь Дантесу и Данзасу, но тем не менее приговорила Дантеса к суровому для того времени наказанию – разжалованию в солдаты (но царь спас его и от данного наказания).
Конечно же, реальная (обычная) судебная практика вовсе не соответствовала жестокому законодательству об ответственности за дуэль. Обычно дуэлянты присуждались к мягким мерам наказания.
Как бы то ни было, но в соответствии с российским законодательством убийство Онегиным Ленского на дуэли рассматривалось как тяжкое преступление. В связи с этим в действительности было два возможных варианта развития последуэльных событий. Первый – судебный процесс по делу о дуэли. Второй – его отсутствие при удачном для главных действующих лиц сокрытии следов преступления. Последний вариант достоверно описан Лермонтовым в «Герое нашего времени». Друг Печорина доктор Вернер в своей записке ему свидетельствовал: «Все устроено как можно лучше; тело привезено обезображенным, пуля из груди вынута. Все уверены, что причиной его смерти несчастный случай; только комендант, которому, вероятно, известна ваша ссора, покачал головой, но ничего не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и вы можете спать спокойно, если сможете…»[56].
Пушкин в «Евгении Онегине» выбрал именно второй вариант. А это означает, что дуэль и истинные причины смерти Ленского удалось скрыть от полиции и правосудия. Правда, в отличие от лермонтовской версии, пушкинская, мягко говоря, менее обоснована самим автором (по крайней мере не так тщательно и, думается, вполне намеренно). И сам поэт это, конечно, понимал. Дело в том, что в случае, если бы Онегину и секунданту Ленского Зарецкому, друзьям погибшего на дуэли – семейству Лариных и удалось бы представить смерть юного поэта в виде какого-то несчастного случая, то последний должен был быть похоронен, как и все православные, умершие естественной смертью, – на кладбище. Пушкин же похоронил его в другом месте:
Есть место: влево от селенья,Где жил питомец вдохновенья,две сосны корнями срослись;Под ними струйки извилисьРучья соседственной долины.Там пахарь любит отдыхать,И жницы в волны погружатьПриносят звонкие кувшины;Там у ручья в тени густойПоставлен памятник простой.В седьмой главе романа автор возвращается к теме места погребения Ленского:
Меж гор, лежащих полукругом,Пойдем туда, где ручеек,Виясь, бежит зеленым лугомК реке сквозь липовый песок…Там виден камень гробовойВ тени двух сосен устарелых,Пришельцу надпись говорит:«Владимир Ленский здесь лежит,Погибший рано смертью смелых,В такой-то год, таких-то лет.Покойся, юноша-поэт!»Место захоронения Ленского есть свидетельство того, что, по мнению автора «Евгения Онегина», следы этой дуэли полностью скрыть не удалось (в отличие от печоринской), и причины смерти Ленского, видимо, стали известны местному священнику[57]. И тот отказался исполнить над убитым христианский обряд отпевания. Дело в том, что по церковным канонам того времени убитые на дуэли приравнивались к самоубийцам. В России до царствования Петра I правовые последствия самоубийства регулировались только церковными законами, а начиная с Петра – и светскими. Так, например, в наставлении старостам поповским и благочинным смотрителям от святого патриарха московского Адриана в 1697 г. говорилось: «Который человек… какую смерть над собою своими руками учинит или на разбое и на воровстве убит будет: тем умерших тел у церкви Божией не погребает, и над ними отпевать не велит, а велит их класть в лесу или на поле, кроме кладбища…»[58] В дальнейшем эта санкция превратилась в уголовно-правовую и применялась в России до октября 1917 г. Так, в Уложении о наказаниях уголовных и исправительных 1845 г. (в редакции 1885 г., также действовавшей до октября 1917 г.) самоубийство признавалось преступлением, и «если самоубийца принадлежал к одному из христианских вероисповеданий», он наказывался лишением христианского погребения (ст. 1472).
Такие же посмертные последствия ожидали и погибших на дуэли: «Так, например, еще в Требнике митрополита Киевского и Галицкого Петра Могилы (1596–1647) между лицами, не подлежащими христианскому погребению, указывались наряду с самоубийцами и “на поединках умирающие”»[59].
Несмотря на абсолютный церковный и уголовно-правовой запрет дуэлей существовали особые «нормативные» (разумеется, неофициальные) правила таких поединков. Конечно же, эти правила были неписаные, так как, по справедливому замечанию Ю. М. Лотмана, «никаких дуэльных кодексов в русской печати, в условиях официального запрета дуэлей, появиться не могло, не было и юридического органа, который мог бы принять на себя полномочия упорядочения правил поединка… Строгость в соблюдении правил достигалась обращением к авторитету знатоков, живых носителей традиций и арбитров в вопросах чести»[60].