Иан Эдо
История тысячи миров
Диана
Диана лежала в своей постели и всматривалась в тени вокруг. В эти уродливые очертания невиданных, безликих чудовищ, притаившихся в темноте, безмолвно ждущих, когда она закроет глаза… Иногда краем глаза она замечала их перемещения, когда они думали, будто их никто не видит. Они, бесспорно, ходили по дому совершенно свободно, как настоящие хозяева, едва свет во всех комнатах затухал, а люди – их соседи засыпали. Эти тени не трогают её, пока она спит, но Диана уверена, что когда-нибудь их ледяные пальцы разбудят её посреди ночи. Когда-нибудь… может даже сегодня. Они ждут заветной ночи, но какая именно эта самая ночь.
Сегодня её день рождения. Но он уже прошёл, за окном было чернильное небо, и свет уличного фонаря выхватывал из тьмы ветки серого тополя, иногда бьющиеся с жутким скрипом в старое окно. Вкусный торт, испечённый мамой, съеден, как и прочие менее привлекательные в сравнении с десертом блюда. Лора ушла к себе домой, забыв своего зайца в гостиной. Втайне Диана мечтала о том, чтобы глупая девочка и не вспомнила об игрушке и красивый, расшитый цветами зайчик остался у неё навсегда… Лора была действительно глупой, так как не дождалась торта и была так рада родителям, зашедшим за ней, что даже не попрощалась.
Мама моет посуду на кухне, как раз под комнатой Дианы, что-то напевает себе под нос. Всё это отлично слышно в опустевшем и затихшем старом домике. Может быть, после посуды она запишет эту мелодию в своей тетради, может даже откроет крышку пианино, покрытую пылью. А может, закончив дела, просто пройдёт в свою спальню и невзначай заглянет в приоткрытую дверь спальни дочери. Может, тогда она зайдёт к ней, увидев, что Диана не спит, поцелует её в лоб. Или даже сжалится и прочтёт что-нибудь из книжек на полке напротив кровати…
Но Диана была уверена, что мать не обратит внимания на приоткрытую дверь, которая оставалась в таком положении каждую ночь. В конце концов, несмотря на то, что ей уже исполнилось пять лет, тени никуда не уходили. Тени покорно ждали, когда Диана закроет глаза. Дверь всегда должна была быть открыта. И каждую ночь она старалась заснуть до того, как полоска света на выходе из её спальни погаснет.
Сегодня так уснуть не удалось. Сначала покоя не давали всякие мысли о пустяках, о зайце, о подаренной Лорой книжке с цветными картинками. Да и, в конце концов, как сказала мама с утра: «Пять лет это важное событие!». А потом уже стемнело за окном.
Ей стало совсем уж неуютно и, нарушив свою неподвижную позу, Диана встала с кровати, касаясь босыми ногами холодного деревянного пола. Она никогда не ложилась в носках в кровать, как и учила её мама – краска со старого пола отставала, и сор был бы на постели. Но надевать их снова сейчас было некогда. Стараясь пересечь комнату как можно скорее, Диана прошмыгнула в крохотный коридор и, мимолётно оглядываясь, поторопилась спуститься по лестнице.
Мама на кухне встретила её удивлённым взглядом. Шум воды зациклился, больше не прерываясь о тарелки.
– Диана! – Она попыталась нахмуриться, но тут же улыбнулась дочери. – Почему ты не в постели?
– Не спится. – Сокрушённо вздохнула Диана, взобравшись на диван и сев вплотную к мягкому пледу на его спинке. Ступни неприятно похолодели, бросая её в дрожь. – Мам, ты зайдёшь со мной в комнату? Можно я подожду тебя?
Покачав головой, мама взяла со стола свою кружку и, подойдя к дивану, протянула её дочери.
– Вот, держи. Выпей тёплого молока, это поможет уснуть.
Диана не любила молоко, но любила мамины советы. Отпив немного под её внимательным взглядом, она дождалась, пока мать отвернётся, и отставила стакан на тумбочку сбоку. Она принялась внимательно наблюдать за той женщиной, какой ей наверняка предстояло стать, так как та не отдала приказа возвращаться в тёмную комнату. Мама намывала последние тарелки так быстро, но так тщательно, как никогда не выходило у Дианы. Сколько же посуды нужно в жизни перемыть, чтобы так получалось? В любом случае это было скучнейшим занятием. Родители Лоры наверняка просто выбрасывают грязные тарелки и покупают новые – зачем же ещё в мире продают так много посуды.
– Мам, а ты прочитаешь мне сказку?
– Нет, милая. – Послышалось сквозь шум воды. – Сегодня нет. Был долгий день, я устала. Но я уложу тебя, если хочешь.
Диана ничего не ответила, с трудом держа глаза хотя бы приоткрытыми. Было так тепло и уютно, что не будь мама строже, заснула бы прямо здесь. И почему нельзя спать при свете? Кто придумал такую беспросветную глупость? Ведь так гораздо безопаснее и спокойней. Вода так приятно шуршала, а тарелки позвякивали так приглушённо, будто колокольчики издали… Дрожь от холодных ног становилась всё приятнее и всё продолжительнее.
Но вот шум воды неожиданно стих, оборвавшись, а широко раскрывшая глаза Диана увидела, как мать вытирает руки о кухонное полотенце.
– Ну что, пойдём, медвежонок? – Мать подошла к дивану и подняла дочь на руки, так уверенно и легко, что на душе потеплело. – Ноги просто лёд! Ты что, хочешь заболеть?
Подъём по лестнице был коротким, так что Диане захотелось, чтобы ступеньки не исчезали под ногами мамы, все умножаясь, а коридор, притом убегал бы далеко вверх. Но так, к сожалению, не случилось. Она почувствовала темноту своей остывшей комнаты кожей, но эта темнота была опасна исключительно в одиночку. Холодная кровать со смешными лицами зверят, в темноте приобретающих лишь смутно знакомые очертания, охватила Диану за краткий миг, а уютные объятья матери прервались. Она накрыла дочь одеялом и, поцеловав в кончик носа, чем вызвала улыбку, улыбнулась и сама.
– Ну, всё, теперь спи. – Женщина выпрямилась, собираясь уйти дальше по коридору, в свою комнату.
– Мам, а когда я смогу спать со светом?
– Лучше привыкай засыпать так, милая. – На лице матери отразился след какой-то тревожной мысли. – Взрослые девочки спят в темноте.
– А вдруг это опасно? – Не унималась Диана, всеми силами стараясь задержать мать в комнате. – Может ты ляжешь сегодня со мной?
– Нет, милая. – Устало проговорила мать, подходя к двери комнаты. – Нет ничего опасного, вот увидишь. Скоро ты уснёшь, и тебе приснится красивый сон.
Диане не снились сны, но она верила в их существование, так как многие люди вокруг говорили о них. Однако это ничуть её не успокоило, а вот тон матери даже огорчил.
– Спокойной ночи, мам…
– Спокойной ночи.
Диана слушала шаги матери, шорох снимаемого платья, а затем одеяла, скрип её кровати. И, наконец, настала полная тишина. Свет из кухни больше не прорывался в её комнату из-за приоткрытой двери.
Прошла минута, другая, третья. Сон был рядом, но всё никак не мог побороть тревожную предосторожность. И вот тени пришли в движение, и едва Диана успела различить их силуэты, они обступили её кровать, нависая над ней. Глаза её сами по себе закрылись, а тело обмякло, скованное дрёмой, а затем и крепким сном. Диана не успела даже испугаться. Последней её мыслью было то, что она знала, что всё будет именно так. Знала, что когда-нибудь эта самая ночь настанет, и тени придут в движение, отринув свою глупую игру в прятки, будучи у неё на виду.
Диана никогда не знала, какие сны снятся всем людям, как и не знала, что её собственные сны могут быть отнюдь не игрой воображения или причудливо преображёнными воспоминаниями. То, что видела Диана каждой ночью с той самой поры, было чистейшей правдой, которая случалась когда-либо в прошлом или даже в ту самую минуту, когда она лежала в своей кровати, далеко-далеко от всех тех событий.
В эту ночь она провалилась впервые в своей жизни сновидения, а силуэты не отступали от неё до самой зари, обводя её крошечное тело сквозь одеяло своими шершавыми, холодными как лёд, пальцами.
Певчий чердак
Софи было девять лет, когда она впервые услышала песни на чердаке. Там, у самой крыши, слышались голоса, слово пели чудаковатые духи, быть может, перебравшиеся под крышу с ветвей раскидистой ивы, росшей у дома. Их голоса были то грустными и неприветливыми, то отчаянно весёлыми, но Софи редко удавалось расслышать мотивы и слова их песен.
Когда девочка спросила об этом мать, женщина ответила, что так разговаривает с Софи сам дом, что в его стенах есть некое живое существо, отвечающее за порядок и покой, и если ему становится скучно, то существо забирается повыше, чтобы видеть весь дом. А видит это существо отменно, иначе чем люди – прямо сквозь пол, сквозь тела жителей дома, зоркими глазами цепляясь за души, и то, что он в них видит, о том и поёт.
Однако Софи эта история всегда казалась глупостью, так как история с духами была куда вероятней – у природы могут быть причудливые создания, но никак не у дома, сотворённого руками человеческими. Только Создатель мог распоряжаться жизнью, и по своему усмотрению он селил её там, где она была нужна. Но никак не человек. В природе она видела нечто таинственное, необыкновенно сильное и хрупкое единовременно, пугливо прячущееся от человеческих глаз и потому никогда не показывавшееся ей на глаза. Только создание природы могло петь столь прекрасным голосом. Да и если мать была права, то в чьих же душах это существо находило тоску или печаль, раз пело таким жалобным голосом?
Нет, чердак однозначно населяло множество маленьких духов, быть может, таких же крошечных, как феи из книжки Софи, сказочных существ, хитрых и непредсказуемых. И если она и хотела найти выход на чердак, чтобы увидеть их и расслышать, наконец, их красивые мелодии, хотя бы тайком, то всегда продумывала, как будет изворачиваться и хитрить, чтобы не разозлить этих духов, чтобы не навлечь на себя беды. Феи из книжек, помимо прочего, бывали и злыми, похищали детей. И хотя Софи была полностью уверена, что давно уже выросла, то такой же уверенности в том, что феям не придёт никакая другая пакость в голову, она не питала.
Но на чердак хода не было – винтовая лестница, ведущая на все три этажа её дома, упиралась своими последними ступеньками во всегда запертую дверь чулана, где отец хранил свои старые инструменты, по какой-либо причине им заменённые. Ключ от чулана Софи ни разу не довелось видеть, а потому, она могла только гадать о том, где его можно бы было одолжить, чтобы пробраться туда. Всякий раз, когда отец или слуги по его указу поднимались по лестнице к заветной двери, Софи оказывалась либо на лужайке у дома, либо в саду, либо где угодно ещё, слишком далеко, чтобы прибежать и посмотреть на то, что же там находится. Она ни капли не сомневалась, что именно там, в чулане и таится последний подъём на чердак, хоть через замочную скважину ей и не удавалось разглядеть ничего, кроме парившей в воздухе пыли.
Иногда, когда занудный учитель, друг отца, приходил, чтобы провести с ней очередные, слишком частые уроки пения, она могла с замиранием сердца слышать, как голос с чердака поёт вместе с ней, и этому голосу всё удаётся – и высокие ноты, до которых не доставал голос Софи, и слишком сложные пируэты из звуков, которые надо было взять без фальши…
Но мать в это не верила, а учитель утверждал, что никакого другого голоса он никогда не слышал, и что ей надлежало быть куда менее рассеянной на его уроках, сосредоточиться на музыке аккомпанемента, а не на глупых фантазиях. Однако Софи знала – голос не выдумка. И если матери было удобно делать вид, что его не существует, чтобы не отвечать на её расспросы о ходе на чердак, а занудному учителю отказывал слух его заросших седыми волосами ушных раковин, то это ещё ничего не означало. Отец только смеялся над её рассказами, но и он не мог знать ничего о песнях сверху наверняка, он слишком редко бывал дома!
Со временем, когда она стала чуть старше, интерес к чердаку поубавился, словно выгорел, как свечка. В особо грустные и беспросветные дни Софи просто приходила на последние ступени винтовой лестницы, когда наверху начинали петь, садилась там и слушала мелодии голоса, даже почти различая слова. Ближе к источнику звука, разумеется, лучше было слышно. У неё по-прежнему не выходило петь так же красиво – может, дело было в отсутствии таланта, о котором частенько поговаривал наверняка начисто оглохший учитель пения, выходя при этом с отцом в другую комнату, а может потому, что духи на чердаке тоже совершенствовались и достигали в пении, куда большего успеха. Она даже однажды попросила мать уговорить отца перенести её спальню на третий этаж, чтобы с потолка днём и ночью на неё нисходили эти дивные голоса. Но мать так разозлилась на Софи в тот день, что до самого ужина не произнесла в её адрес ни единого слова.
После того, как ей исполнилось одиннадцать лет, когда Софи стала чаще бывать в городе с выступлениями и посещать с отцом концерты и театры, у неё появились первые друзья, и вместе с ними фантазии о крошечных духах, как и о многих прочих прекрасных тварях природы из детских книг, стали тускнеть в её воображении. Не потому, что приоткрывшийся ей мир казался чем-либо интереснее или так уж манил, а потому, что никто в этом мире не считал её фантазию уместной. Эти новые люди, их культура и взгляды были такими строгими и беспричинно сухими, такими условными казались их ценности и такими размытыми, но совершенно непреклонными представали запреты, что первое время Софи часто путалась и не находила себе места, больше слушая, чем говоря, больше впитывая, чем показывая.
Очень скоро новый мир, со всем своим нахальством и настырностью других детей, горделивых и по пустякам обидчивых, стал Софи совершенно неинтересен. В обществе девочек царили разговоры о побрякушках и нарядах, про абсурдность мальчишек и возвышенность нелепых историй о любви. А в обществе мальчиков, куда Софи занесло всего пару раз по чистой случайности, было шумно и больно из-за постоянных толчков во время их подвижных игр. Не говоря уже о том, что мальчики оказались куда более ранимы и ябедничали в два, а то и три раза чаще. Она не раз становилась свидетельницей того, как они тайком друг от друга всеми силами стремились нарушать правила своих игр.
Книжки из библиотеки отца, куда более толстые и тяжёлые, совершенно иного слога, но и притом захватывающие, заменили Софи её детские книжки с картинками и всех быстро испарившихся друзей. Она читала о приключениях чаще, чем о нудных историях про отношения, где рукой матери в пору её собственной юности были выделены особо полюбившиеся моменты. Случалось, конечно, и Софи находила в книгах достойные примеры любви, но вот любовь сама по себе казалась ей неизъяснимой, неопределённой, овеянной флёром недосказанности. Она знала, что любит мать и совсем не питает того же к отцу, которого лишь уважала и боялась, она знала, что лишена любви к урокам пения, музыки, фортепиано и нотной грамоты, пустой болтовне и деньгам, о которых частенько говорили за столом родители, только там и пересекающиеся.
Софи считала, что любовь важная часть жизни, дающая ключ к наслаждению своим существованием. И эти мысли, несвойственные её сверстникам, подпитывали её жизнерадостность, давая увидеть действительность, приукрашенную веяниями романтизма, позволяя мечтам облачиться в явь с долгими дождями и неспешными прогулками в саду или у озера за домом. Она знала, что любит просыпаться рано утром, вслушиваясь в безлюдную тишину дома и, открывая окно, вдыхать запах свежести и испаряющейся росы, пропитанной тысячей тонких ноток окружающей дом природы.
Но ту любовь, к которой стремились её сверстники, верящие в навязанные им представления о ценностях жизни, ту самую любовь – гармоничные отношения между двумя люди непременно противоположного пола и с небольшой разницей в возрасте, да ещё, желательно, с одним социальным статусом и схожим происхождением, она никак не могла разгадать.
Для неё важнее было совершенно не то, что говорил отец, а говорил он снова и снова следующее: «Ты должна выучить то, чему я тебя стараюсь обучить. Учись, Софи, и ты станешь успешной. Такой, как я. Будешь иметь всё, что захочешь в этом мире. Сможешь насмехаться над неудачниками и проявлять милосердие к кому захочешь и когда вздумается. У твоих ног будет власть. Всё что тебе нужно – это то, что я стараюсь вложить в твою голову. Наша семья не одно поколение занимается музыкой. И вокал для тебя будет самым оптимальным решением. Учись, Софи, не ударь в грязь лицом!».
Также Софи старательно не принимала и то, что говорила ей матушка за каждым завтраком, проверяя между делом, не перестаралась ли кухарка с едой для дочери, не положила ли она слишком много калорийного в её тарелку: «Ты зря не хочешь поехать в город, Софи, сегодня просто чудесный день. Разве твои друзья совсем тебя не приглашают? Я уверена, что это всё ты упрямишься и ленишься выйти из дома! В такую пору, мой котёночек, тебе уже нужно присматривать себе ухажёров. Ты же не думаешь, что красота – это навсегда? Что бы ни говорил твой отец, карьера далеко не самое важное в жизни. Тем более что с музыкой у тебя не особо получается, ты же знаешь… Одинокой быть нельзя, а не то пойдут сплетни. Ты ведь не хочешь умереть в одиночестве, бездетной старой сморщившейся девой! Оденься поярче, да поезжай сегодня в город, хорошо? Я заплету тебе волосы… а хочешь, дам поносить свои украшения? В них ты будешь точно неотразима! Послушай мамочку, я знаю как будет лучше».
Нет, конечно же, не карьера делает человека счастливым, уж точно не та, к которой тебя подводят за руку и с которой через силу венчают. Бесспорно, любимое дело сделало бы Софи гораздо более улыбчивым и беззаботным ребёнком. Но что бы она ни придумывала себе в качестве подходящего дела – всё не шло впрок, и всё в пух и прах высмеивал отец, слушая её тщательно составленные планы за ужином со скептической насмешкой и тем самым взглядом, который бросал на тех людей, к которым относился с пренебрежением.
И, разумеется, не семья составляла пределы мечтаний Софи. Она искренне недоумевала, как матери приходило в голову постоянно напоминать ей о старости, какой бы далёкой она в её годы ни казалась, при этом пытаясь напугать дочь байками об одиночестве.
Для себя Софи определяла совершенно иное в качестве воистину ценного в жизни. Она знала, что ближе всех к гармонии те, кто умеет наслаждаться своим одиночеством, порой сами того не осознавая. Кто, погружаясь во мрак рассуждений обо всём на свете, обо всем, что их окружает, даже испытывая от полученных выводов ужас, не прекращают своих поисков истины. Отважный исследователь извечных тайн, докапывающийся до сути окружающих вещей. И если своё одиночество она считала недостаточным, то ей казалось, что голоса на чердаке всё давно уже поняли и осознали.
Для Софи важно было то хрупкое единение, которое она получала наедине с природой, вслушиваясь в шелест ивы за своими окнами. Она любила проводить дождливые вечера на веранде, вчитываясь в труды давно преданных забвению прозаиков. Могла подолгу сидеть с закрытыми глазами на самой отдалённой скамейке в парке, подставляя лицо ослепляющему свету.
На самом деле, было лишь одно из всего того, что заставлял её учить отец, что приносило свои плоды. Ей нравилось писать музыку, хоть она никому и не показывала своей работы. Поначалу казавшаяся утомительной и крайне скучной, нотная грамота постепенно укладывалась у неё в голове. И вот, когда её охватило смутное предчувствие внутренней эмоциональной бури, что было с ней не впервые, Софи дотянулась до нотной бумаги и карандаша. Сначала её мысли не выдавали чётко сформулированной постановки музыки, она выходила на свет с трудом, с огромным трудом, но только первые две строчки, чтобы затем изливаться стройной, податливой своим берегам-строкам речкой. Это была музыка, ещё не знавшая своих инструментов, ещё никогда не высвобождавшаяся через инструмент.
Но едва закончив своё первое произведение, Софи уже загорелась желанием поскорее сыграть это. Она испытывала беспокойство и вполне ощутимые муки от невозможности ждать, когда, наконец, дом опустеет в очередное воскресенье, когда мать уедет утром со своими замужними подругами в город и оставит её на попечении слуг. Когда инструменты в гостиной никто не услышит и она, наконец, сможет подобрать тот, что отразит её замысел, что был предначертан. В голове она слышала не какую-то определённую партию. В её голове мелодия напевалась голосом.
И вот, настала долгожданная суббота. Софи едва удерживалась, чтобы не подскакивать на месте, ожидая, когда же мать выйдет за порог, и она, конечно же, это заметила.
– Всё в порядке, дорогая? Тебе нездоровится? – уже на крыльце осведомилась она, напуская озабоченный вид.
– Нет, нет, мам, со мной всё в полном порядке, езжай.
Софи слышала, как её голос торопится, как интонации смазываются, явно обозначая нечто необычное, выдавая её нетерпение. Но мать только одарила её ещё одним обеспокоенным взглядом и направилась к экипажу. И дверь, наконец, отрезала её от дочери, ту же метнувшейся к заветному фортепиано. Начать Софи хотела именно с него, так как именно фортепиано давалось ей более других инструментов без ощутимого труда, и так как, пока мать раздавала строгие указания слугам на время своего отсутствия в доме, она уже мысленно подобрала все необходимые клавиши в своей мелодии. К гостиной Софи бежала уже с нотным блокнотом, в котором были заложены три заветных исписанных листа.
Но фортепиано с первых нот показало себя невыдающимся образом. Мелодия на нём была абсолютно невыразительна и лишена того чувственного обаяния, которым наделяло ноты воображение Софи. Она взяла в руки скрипку, но вновь промахнулась, на сей раз совсем переборщив с эмоциональным уклоном, да ещё и в очередной раз, огорчившись своим слабым владением этим инструментом. Когда же очередь дошла до гитары, лицо Софи просияло.
Это было бесспорное попадание, хоть с первых двух попыток сыграть мелодию получилось недостаточно точно. Она сидела на фортепианной скамье и, уложив листок на крышку закрытого инструмента, прикладывала все свои силы, чтобы достаточно сильно зажимать струны и сменять аккорды без получасовых пауз. Этот инструмент отец называл простонародным и открыто не уважал, однако для его дочери уроки игры на гитаре были гораздо интереснее занятий с арфой или флейтой. В гитаре чувствовалась лёгкость и многогранность, гитара была не так пластична к мягкости и оттенку звука, как то же фортепиано, но она была всё-таки лучше громоздкого ящика, удобно лежала в руках, ближе к сердцу.
Спустя несколько проб, Софи подобрала нужный ритм, более подходивший тем или иным местам мелодии и необходимую громкость, изловчилась быстро переставлять пальцы. Щёки её сводило от улыбки, а когда ей удалось сыграть своё произведение ни разу не сбившись, она победоносно вскочила со своего места и, подняв гитару над собой, громко рассмеялась.
Это ощущение было несравнимо с прочими. Это был восторг от проделанной работы, от собственного труда, всецело принадлежавшего ей одной. Это было нечто, что было отныне непросто очередной её тайной мыслью, а тем, что смогло появиться на свет, обрести чёткую форму и существовать отдельно от неё. Это была её музыка, порождение её сердца.
И на какой-то миг Софи осенила безумная, но такая притягательная идея. Ей захотелось сейчас же подняться на последние ступени лестницы и сыграть своё небольшое произведение духам на чердаке. И, чёрт возьми, ничего не могло остановить её в этом. Пока она бежала по лестнице, аккуратно придерживая гитару перед собой, её сознание замирало от счастья. Ей так нравилось повторять те слова, которые запрещали родители, называя дурным тоном, когда ей было хорошо. Ей так нравилось не видеть их, знать, что их нет поблизости. И ей так нравилась мысль, что духи могут услышать её…
Едва она добежала, то явственно поняла, что стук в висках и сбившееся дыхание не дадут ей справиться с задачей так же хорошо, как она сделала это в последний раз в гостиной. Спешка не сыграла ей на руку. Только отдышавшись хорошенько, Софи смогла сесть на последнюю ступеньку и поудобней примостить инструмент.
– Ты слушаешь, чердак? Я хочу с тобой поделиться. – Громким заговорщическим шёпотом произносила она, глядя на дверь позади себя. – Эта мелодия для тебя.
И она начала играть, изо всех сил стараясь, чтобы не было ошибок, чтобы все звуки рождались из-под её пальцев такими, какими должны были быть. Конечно, она пару раз ошиблась, но, проиграв свой мотив три раза подряд, к концу уже играла без запинки. Её счастье улеглось воспоминанием, а дыхание, как и биение сердца, успокоились окончательно.
Софи просто не могла вместить в себя больше эмоций. Но теперь она знала наверняка, что собственную музыку играть ей было по душе, что мелодия её мыслей была способна затронуть душу и принести удовлетворение.
Она прислонилась к холодной двери чулана, и закрыла глаза. Сколько прошло минут, прежде чем она решила встать, вспомнив, что ноты её остались на крышке фортепиано, для Софи осталось тайной.
Уже в своей комнате, унеся гитару с собой, она попыталась сочинить нечто новое, но первая мелодия вытесняла все мысли, царствуя в голове заевшей пластинкой, и она очень скоро бросила своё занятие. На какое-то время на неё даже нашёл страх, что больше сочинить ничего у неё так и не выйдет. Если бы отец видел Софи сейчас, то непременно отругал бы её – он запрещал ей уносить инструменты из гостиной, а уж тем более залезать с ними на кровать. Но откуда он мог это увидеть? Он был в филармонии, далеко отсюда, и приехать должен был только в среду.