Посреди ночи Софи разбудило пение с чердака. И она с замиранием сердца, даже не выходя к последней ступеньке, различила в его голосе свою мелодию. Страхи Софи не оправдались. Едва голос прекратил свою прекрасную арию, она тут же взялась за бумагу и карандаш, при скудном свете луны, у окна набрасывая новый мотив, волнительный и столь стремительно загорающийся в голове, что она едва успевала излить его на нотный стан.
Теперь уже в голове её определённо звучала гитара. Но, несмотря на соблазн, ночью пытаться наиграть новую партию она так и не рискнула. Музыка эта должна была оставаться тайной.
Она лежала в кровати до самого утра, в ещё большем нетерпении, чем накануне. Отклик чердака будоражил её воображение, составляя в её голове некую тончайшую связь с чем-то волшебным, магическим, необыкновенно прекрасным. Это было воистину великолепное ощущение, и она вновь встала с постели, едва зоря прокралась на небосвод, чтобы заполнить своими переживаниями ещё несколько листов блокнота.
Такого с Софи никогда прежде не случалось. Перед её мысленным взором обрисовывались берега, пробившиеся сквозь туман смятения и давящего страха неопределённости. Она с замиранием сердца рассудила, что эти события могут раз и навсегда переменить её жизнь.
***Это было тяжёлое время. Я вырос в четырёх стенах и смутно представлял, что же такое – жизнь, хотя, определённо, был жив, несмотря на свою «особенную», отличительную природу. Именно особенность заставляет человека в страхе упрятать результат роковой ошибки судьбы, это отклонение от негласных стандартов. Между мной и моими создателями лежал ров отрицания и решётка неприемлемости, во рву копошились ядовитые змеи, а решётка была из прочной стали.
Я много рассуждал – у меня не было других занятий. Просто сидел на мягкой подстилке, на которой обычно спал, передвигая её к двери. Я наблюдал как крохотные частицы, видимые, только если заставить взгляд застыть и не моргать, очень медленно, в хаотичном потоке оседают на меня. Даже пыль была наделена красотой, даже пыль имела больше шансов оказаться снаружи этих стен, вырываясь в щель под дверью с неожиданным сквозняком. Но не я. Я буду здесь вечно. От этой мысли всегда начинало болеть сердце, и очень скоро я научился не думать о подобном. А ведь я мог сидеть на одном месте совершенно без движения вплоть до тех пор, пока моё тело, внутри и снаружи, не начинало заполняться чисто физической болью. Иногда, забываясь в беспамятстве, я не обращал на неё вовремя внимания, а потом с трудом мог встать с места и распрямить спину. Я был уверен, что когда мне надоест это тягуче текущее время, я смогу прекратить всё это, просто вовремя не встав. Тогда я врасту в подстилку под собой и дверь за спиной и закончу своё существование.
Я не был совсем уверен, когда начал существовать: видеть и слышать. Но я был точно уверен, что раз у этого имеется начало, то, несомненно, есть и окончание.
На моём единственном окне были набиты доски, и находилось оно слишком высоко, чтобы дотянуться. Всё что я видел – полоски голубого полотна, где иногда мелькал свет огромным жарким шаром, иногда плавно перетекали белые пятна, а иногда всё чернело и покрывалось белыми точками. Движение, которое происходило в этих полосах, а также, временами льющаяся с этого полотна на стекло окна влага, освежавшая мою клетку, была единственной отрадой в моей жизни.
В моей клетке было всего две вещи помимо стен – моя подстилка, впитавшая мой запах, а ещё дыра слева, у той стены, в которой было окно, куда я со временем отправлял то, что постоянно выходило из моего тела. Ничего больше. Каждую шероховатость на полу, потолке и всех четырёх стенах, а также двери, каждую ворсинку на подстилке я изучил взглядом и на ощупь бесчисленное множество раз. И всё это надоело мне до такого состояния, в котором из глаз не начинала сочиться влага, истощая меня и вызывая жажду.
До той поры, пока я впервые не услышал внизу необычайные звуки. Я знал, что подо мной есть другая жизнь. Она издавала шумы, иногда совсем близко, когда она толкала в щель под дверью тарелку, на которой было то, что я чисто инстинктивно начал есть, когда внутри всё заболело, и я стал слабеть до такой степени, что едва мог пошевелиться. Слабость эта до сих пор пугала меня настолько, что я съедал всё, что мне посылали через закрытую дверь, вне зависимости от того, нравилось мне это на вкус или же нет.
То, что давала мне эта жизнь снаружи, придавало мне сил, позволяло мне двигаться. Когда тарелок стало много и они занимали чересчур много места, я стал выталкивать их – грязь на их поверхности источала больше не запах еды, а что-то неприятное, как и та еда, с которой я не знал что делать в самом начале – она какое-то время стояла красивая и приятная, а затем изменялась внешне и переставала заставлять мой желудок беспричинно болеть при взгляде на неё. Не изменялась только жидкая прозрачная еда, которую мне давали в глубокой тарелке чуть чаще, чем еду обычную. От этих вещей с долгим временем я становился всё больше и больше, увеличиваюсь я даже сейчас. Может, когда-нибудь я смогу даже встать на ноги и заглянуть в окно. Я вожделел этого и до ужаса боялся, не смея представить, что же я там увижу.
Те, кто были снаружи, позволяли мне жить, знали, что было условием для моей жизни. Они были осведомленнее меня.
Было в них и то, что превозносило в моё существование крошечные приятные мгновения. Как я узнал многим позже – это зовётся музыкой. Обыкновенно они могли шаркать, переговариваться странными переливами, громкими и ужасно тихими, резкими или плавными, постукивать, хлопать. Но бывало и так, что они принимались издавать нечто удивительное, странной красоты, заманчивое… точно пение существ, иногда появляющихся за моим окном.
Звуки, которые я слышал, сколько себя помню, были поначалу гармоничны, так прекрасны, что я всякий раз застывал настигнутый ими, сражённый, забыв, как дышать и оттого пугаясь им. Они лились совсем издали, не были голосами живших внизу, но, наверное, воспроизводились ими каким-нибудь неизвестным мне способом и были настолько громкими, что я мог уловить их отчётливое течение. Звуки слаженные и плавные спустя много времени стали сменяться очень обрывочными, резкими и некрасивыми, будто подражание. И я мог вообразить себе, что если бы жившие там позволили мне попытаться издать такие же звуки, я сделал бы это поначалу так же неуклюже.
Со временем я научился различать звуки по неизъяснимым мне признакам. Какие-то нравились мне больше, какие-то совсем не нравились и я просто их не слушал. Но они, любые, раз за разом сопровождались неуклюжим повтором, и повторы эти с течением какого-то времени стали звучать почти так же красиво, как изданные перед ними. Повтор всегда был из тех же звуков, которые шли сначала. За один период времени, в который за окном полотно оставалось голубым, звуки могли быть разными, но ночью вся жизнь внизу утихала насовсем. Я же мог ходить по клетке независимо от цвета полотна и наличия света.
Я не помню, когда впервые в горле моём что-то запросилось наружу, скребясь и задерживая воздух. Но знаю только, что это произошло не так много времени спустя с той поры, как появилась красота в живших внизу звуках, а повторы ещё звучали неуклюже.
Я сам научился издавать звуки. Не те, что были как простые звуки от ходьбы, еды или справление нужды у дыры, а те, что так похожи были на красоту. Они зазвучали однажды, такие оглушающе громкие и напугавшие меня настолько, что я подумал, будто в груди моей от их появления вот-вот лопнет огромный шар, как тот, что висел на небе и излучал свет. Звук этот хрипел и прыгал без какого-либо контроля, и я просто позволял ему бежать из моего рта наружу и впиваться в стены. Звук отскакивал от стен и возвращался в мои уши, пугая и завораживая.
Я повторял это. Раз за разом, снова и снова, пока не понял, как делать его тише и во много раз громче, пока не сообразил, как играть им, как заставлять его плавно нарастать и затухать, как выпускать его высоко или держать низко. От моих проб постоянно болело горло и сохло, часто хотелось пить, но я был так счастлив. Впервые за всё время я почувствовал это самое счастье, разливающееся во мне волнами тепла без света и еды. Беспричинно.
Я овладел звуком совсем скоро так, как того хотел. Я мог повторять им услышанное снизу, я мог делать так, как мне вздумается, и это было прекрасно, настолько, что я пускался кружиться по клетке, огромными прыжками перескакивая то туда, то сюда, играя с тарелкой и пуская её тонкой стороной так, что она катилась по полу с забавным звоном. Я даже поднял с пола подстилку и кружил с ней в руках, наблюдая, как от созданного потока мечется бешено пыль, как развивается в моих руках гибкая серая тряпка.
Я стал удерживать в голове не только услышанное снизу, но и придуманное мной самим. И если некоторые мои выдумки внушали желание двигаться, прыгать в попытках увидеть то, что за окном, то другие делали меня таким плохим. Они загоняли меня под подстилку, зажимая в страхе перед любым звуком снизу, перед собственным дыханием, но не давали закончить течение звука из моего горла, доводя его до полного иссушения, а меня самого до ужасной истомы.
Со своим открытием мне стало жить гораздо легче. Это было занятие куда более приятное, чем все те, что уже ужасно надоели. Самым страшным для меня стало перестать слышать, потерять возможность различать звуки навсегда.
И однажды снова произошло то, что меня удивило. Снизу, совсем близко ко мне, там, где часто слышались постукивания и шорохи, но гораздо ближе, чем все прочие, однажды начали литься звуки. Но их мотив не был схож с большинством слышанных мной раньше. Я слушал, обратившись во внимание, отринув остальной мир. Я запоминал, стараясь уловить в точности всё, что расслышал.
Эти созвучия мне нравились, и они впервые оказались со мной так близко. Я подумал, что может это мой шанс. Может мне удастся как-то приобщиться к жизни вокруг, если я пойму что всё это значит, если я смогу показать, что я услышал…
Как только звуки закончились, а постукивания удалились, в воцарившейся тишине я снова и снова настраивал своё горло, чтобы повторить запомненную мелодию. Я сильно переживал, в страхе, что расслышал что-либо не так или забыл часть звуков. Я делал это тихо, осторожно, чтобы, когда придёт час, повторить их для жизни внизу, я сделал это насколько возможно хорошо. И вот, когда мои старания дали результат, когда я слышал, что мелодия почти та же, я собрал все свои силы и запел настолько громко, насколько мог.
Было страшно, но в то же время, так необыкновенно… Я не смог усидеть и встал на ноги, что есть мочи направляя свои звуки к полу, туда, вниз, где жил некто, создавший те созвучия, которые я воспроизвёл. Я хотел быть услышанным, не зная, к чему это приведёт, я просто хотел этого, как иногда безудержно желал выглянуть в окно.
Когда же я закончил, повторив мотив столько же, сколько его повторило существо снизу, то горло моё ныло и першило. Я кашлял, глотая пыль и раздувая её, но в вернувшейся тишине не мог успокоиться. Я не хотел, чтобы вокруг меня снова было так тихо, и вплоть до смены полотна за полосками окна на светлое, тихонько подбадривал себя разными мягкими звуками.
Нужно было ждать, будет ли знак от существа снизу, покажет ли он, что услышал меня, или же окажется, что я только напрасно напрягал горло.
Следующие два дня я не получал тарелок из-под дверной щели, даже с жидкой едой. К двери с противоположной стороны никто не подходил. Результатом для меня оказался голод. И это ощущение мне сильно не понравилось, так как о нём я успел уже позабыть. Я ослаб настолько, что когда снаружи послышались постукивания по полу, и в клетку влетела тарелка, то я не смог заставить себя подползти к ней. Я лежал на подстилке у стены с окном, так, чтобы иссушающий свет не заставлял меня ещё больше хотеть жидкой пищи, и смотрел на тарелку. То, что было на ней, было невкусно, но я так хотел съесть это, что даже не ощутил бы, чем это было. Меня это так пугало, что из глаз потоками хлынула жидкость.
Я решил, что существу не понравилось то, что я сделал. Что оно разозлилось на меня. И больше повторять звуки снизу не посмел. Хотя они и повторялись, снова так близко, снова красивые. Такие, как предыдущий раз. Но я не смел открывать рта. Я не хотел ослабнуть, я ещё не готов был перестать быть. Созвучия, то одни, то другие, повторялись всё чаще, и я злился на них, будто они дразнили меня своим существованием, зная, что со мной будет, если я повторю их.
Я молчал даже наедине с самим собой, не издавал больше даже совсем тихих звуков, не понимая, почему живущие снизу не хотели слышать меня, почему им так не понравились мои звуки, хотя они в точности повторяли их собственные. Я чувствовал себя слабым, даже когда ел, не понимая, что случилось со мной. Больше подстилку к двери я не придвигал. И даже чувствовал какое-то странное беспокойство от шагов за дверью, которые завершались получением тарелки с едой.
Удивительное новое принесло мне в результате только тишину и непонимание.
***
Чердак молчал, сколько бы Софи ни старалась уговорить его новыми мелодиями спеть для неё снова. Мать, помрачневшая и в вечно недобром расположении духа, запрещала ей подниматься к двери чулана, почти крича на неё всякий раз, когда обнаруживала нарушенный запрет, но Софи это почти не беспокоило. Мать часто кричала на неё, добиваясь соблюдения своих глупых и бестолковых правил, и всегда в итоге забывала про них, позволяя ей делать то, что раньше абсолютно не позволяла. Так должно бы было случиться и в этот раз.
Софи больше забавляло то, что мать замечала, как она подходит к последней ступени лестницы, но в упор не слышала те мелодии, которые она играла, не сказав о них ни слова. Она не понимала, что эти мелодии отличаются от тех, что она разучивала. Она не догадывалась, что эти мелодии выдуманы Софи. И её это не расстраивало, а напротив – радовало. Она могла играть при матери, не беспокоясь, что та спросит её о том, что она играет и откуда, как непременно сделал бы отец. Больше не нужно было ждать то время, когда она уедет из дома.
Теперь мать совсем игнорировала расспросы дочери о чердаке. Софи знала, что она должна была слышать голос в ту самую ночь, он был таким отчётливым и громким, даже на втором этаже их дома. Но она лгала Софи, что крепко спала и даже ругала её за «детские выдумки».
«Пора бы тебе повзрослеть, Софи. – С нервно подёргивающимся глазом отчитывала она дочь, ледяным шипящим тоном змеи, затаившейся пол крыльцом. Такой Софи видела её крайне редко. – Никто на чердаке не живёт. Никто там не поёт. Это только твои детские выдумки. Повзрослей, Софи, хватит».
Больше она с матерью о голосе не говорила, как и не упоминала чердак вообще. Однако это не означало, что Софи перестала думать о нём. Её очень пугало то, что больше она ничего не слышала. Ни её песен, ни просто хотя бы каких-нибудь прежних напевов оттуда не доносилось, что причиняло её сердцу тяжкое беспокойство и вводило тоску. Почему же на все её попытки заинтересовать духов с чердака, те престали откликаться, хотя сделали это в ту самую ночь? Может, им надоел чинный дом её отца? Может, они поднялись по ветвям ивы прочь с чердака и больше никогда не усладят её слух свидетельством своего существования?
Не могла же её мать оказаться права?
Музыка Софи стала выходить всё грустнее и длиннее, всё протяжней, потеряв первоначальную жизнерадостную красоту. Она переставала радовать свою создательницу, и вскоре исписанный блокнот залёг надолго в пыльный выдвижной ящик письменного стола. Софи перестали занимать книги, а гитара однажды и вовсе вернулась в гостиную. Наплывы вдохновительных эмоций попросту перестали посещать её. Наваждение исчезло так же внезапно и бесповоротно, как и объявилось в ней однажды.
В одну из тёмных, тёплых ночей, когда луна и звёзды были застланы облаками, Софи всё никак не спалось. Она села в кровати, упираясь спиной в большую нагретую подушку, и впервые за долгое время ощутила болезненный укол одиночества в груди, боясь окончательно разочароваться в чём-то едва ли уловимом, но неимоверно значимом, чей образ никак не возникал в голове. Слепые чувства толкнули её встать с кровати и повели прочь из комнаты. На цыпочках Софи прошла по лестнице вверх и, стоя у двери, ведущей на третий этаж, вдруг различила вверху движение.
Едва не пискнув от испуга, Софи поспешила прошмыгнуть на третий этаж, чтобы не столкнуться на лестнице с Бафити, старым слугой, который был нем и почти что полностью слеп, но которого её мать держала в доме из жалости.
«Кто же возьмёт такого в прислугу?» – Постоянно повторяла она.
Бафити спускался по лестнице вниз, держа в руках тарелку, сверкнувшую и только этим обозначившую себя в почти непроглядной темноте дома. Он определённо вышел из чулана.
Но что там делала тарелка? И что там делал он сам? В чулан с инструментами заходил обыкновенно только отец, а ключ всегда держал при себе. Старый слуга прошёл мимо двери, ведущей на третий этаж, за которой, чуть дыша, таилась Софи. Едва его шаги стали удаляться с лестницы в коридор, она выскочила из своего укрытия. Изо всех сил как можно бесшумно перескакивая с одной ступени на другую, оказалась вверху, у двери чулана.
Дверь была открыта! И более того, ключ был здесь же, вставленный в замок! На такую удачу надеяться и не приходилось! Софи схватила ключ и, опрометчиво забежав во тьму чулана, закрыла замок изнутри. Что за глупый запрет, не давать ей входить сюда? Что за нелепая тайна вокруг этого места раздувалась её родителями и слугами все эти годы? И есть ли здесь на самом деле ход на чердак?…
Она была нацелена раскрыть в эту ночь все тайны. Пускай пока и не могла ничего различить – от стремительного подъёма и волнения у неё потемнело перед глазами. Однако, уже скоро придя в себя и обернувшись, Софи была удивлена тем, что увидела. И как она только сразу не заметила этого? Перед ней был тусклый свет тонюсенькой свечи у дальнего конца чулана, в левом углу, выхватывавший из мрака крохотный столик и узкую смятую кровать. Неужели старик Бафити жил здесь? Хоть она никогда прежде не задумывалась обстоятельно, в какой части дома слуги спят, но видела, что кухарка и горничные живут в комнатах на первом этаже. Тут же виднелся встроенный в стену кухонный лифт, чуть левее стола. А за ним – дверь.
Дверь, наверняка ведущая на чердак, под которой Софи заметила необычно широкую и высокую щель. Но сквозняка определённо не было. Софи заворожено направилась к свету свечи, сжимая в ладони ключ. Едва она подошла к столику, то увидела, каким слоем грязи он покрыт, и сколько на нём скопилось давно мёртвых мотыльков и мух. Лицо Софи исказилось в отвращении, но с неизъяснимой толикой восторга. В конце концов, она была там, где ей быть было не положено, и исследовала этот запретный клочок собственного дома, будто таинственную новую землю.
Почему-то промедлив, она, наконец, оказалась у двери, которая была такой массивной, тяжёлой на вид, будто входная дверь бедного дома, из почти чёрного в этом освещении дерева. С крайним удивлением она обнаружила, что у двери нет ни ручки, ни замка – шероховатости и выемки для всего этого были, но они были заколочены с обратной стороны. Как же так? Как тогда открывается эта дверь?
Софи чувствовала лёгкий волнительный страх, не понимая, почему это место было таким необычным. Да, из островка света было видно, что там, ближе к выходу из чулана действительно были аккуратно разложены старые инструменты отца, но… почему старик Бафити жил здесь? Почему он не спустил свою тарелку через кухонный лифт? Почему до сих пор остаётся так много загадок, несмотря на то, что ей всё же удалось проникнуть сюда?
Она аккуратно ухватилась за краешек двери подушечками пальцев и попыталась толкнуть её или потянуть на себя – всё было без толку. Тогда Софи фыркнула и, решив что если она не сможет войти на чердак, то до возвращения Бафити должна хотя бы попытаться поговорить с духами за этой жуткого вида дверью без ручки.
– Здравствуйте…– Зашептала она, глядя на щель внизу и прикидывая, стоит ли заглянуть в неё, споря со страхом. – Мне очень неловко, что я вторгаюсь вот так…
За дверью послышались шорохи, и она всем телом вздрогнула, отступая на полшага назад. В голове Софи совершенно исчезли все мысли, и она так и стояла, вслушиваясь во вновь воцарившуюся тишину. Духи молчали, но явно всё ещё были там!
А потом ей в голову пришло спеть. Может, духи ответят, если услышат не её незнакомую им речь, а мелодию, на которую когда-то откликнулись ей. Вот только пела Софи плоховато и, конечно же, не взяла с собой инструмента. Но тут её осенила мысль, что в этом чулане наверняка должны быть ещё гитары!
Схватив со всей осторожностью свечку с грязного столика, она отправилась на поиски и вскоре уже неслась к замурованному ходу на чердак со старой, покрытой толстым слоем пыли гитарой в руках. Огонёк едва не погас и она боялась дышать, чтобы ненароком не погасить свечу. Едва огонёк разросся вновь, она немедля поставила подсвечник на пол и сама села тут же, заметив, что на чердаке, судя по более светлой полоске щели под дверью, есть окно. Она видела заколоченное окно из сада, наверняка это оно и есть.
Когда она принялась настраивать гитару, шорохи за дверью усилились и она, превозмогая страх, в конце концов, решилась воплотить задуманное, начав наигрывать то своё первое сочинение, которое посвятило именно им, духам за дверью, созданиям с чердака.
Голос, невообразимой красоты и чистоты, разлился оттуда, приглушённый закрытой дверью, но такой необыкновенный, что хотелось слушать его вечно. Очарованная Софи, пару раз промахнувшись по струнам, что есть силы заставляя себя сосредоточиться на игре, стараясь не смотреть на щель под дверью чердака, хоть и надеялась там что-либо увидеть. Хоть мельком. Она всё играла, а голос всё пел, набирая силу и раздаваясь всё ближе, заглушая шорохи шагов. Дух подходил всё ближе, возможно, если он, в самом деле бесплотен, то сможет просочиться сквозь щель и выбраться к ней… От этой мысли захватывало дыхание и становилось так трудно концентрироваться на инструменте. Она хотела запеть с ним, но не смела нарушать эту красоту.
«Я знала, – ликовала мысленно Софи, – все эти годы я знала, что я права! На чердаке существует нечто тайное, что наверняка и скрывал тут, по указаниям родителей, немой Бафити. Ведь он идеально мог хранить тайну, даже не умея написать о ней!»
Не выдержав, она прервала игру и спешно отложила гитару, подаваясь вперёд и опускаясь на колени. Она наклонилась к щели под дверью и замерла, отчётливо увидев окружённые блёклым светом луны человеческие ноги. Они были чуть больше её собственных, но притом, с такой причудливой кожей, какой ей видеть никогда не доводилось. Не иначе как дух, принявший облик человека, но не сумевший перевоплотиться до конца! Дух, вместе с прервавшейся мелодией прекратил петь и стоял теперь совершенно бездвижно, вплотную к двери… Внизу, у основания лестницы, послышались торопливые тяжёлые шаги старика. Он наверняка возвращался!
Она всей душой захотела увидеть лицо этого таинственного существа и, втянув больше воздуха и напрягая горло в своей неестественной для пения позе, попыталась напеть мотив своей музыки. У неё почти не оставалось времени. И Софи не ошиблась, когда решила что это привлечёт духа заглянуть вниз, откуда и раздавался голос.
Слегка отойдя назад, существо начало опускаться вниз. Он оказался мужского пола, так как Софи не успела отвести пристыженный взгляд от его нагого тела в нужный момент. Шаги были уже совсем близко. К ним добавились другие – может, это проснулась мать…
Две когтистые руки, покрытые сетью перламутровых чешуек, совсем как у прозрачной ящерки, поблёскивающих от огонька свечи, опустились на пол. Она видела на его ладонях следы грязи, но подумала, что это естественно. Он вот-вот должен был заглянуть в щель под дверью, и от этого Софи едва могла дышать, полностью объятая предвкушением, смешавшимся в груди с ужасом. Она не смела пошевелиться, зная, что если отпрянет назад, то никогда не увидит его. Позади прозвучал первый удар в дверь чулана. Софи не дрогнула, все её тело было напряжено.
Первое, за что зацепился её взгляд, была острая, выпирающая скула, а затем левый, позже уже и правый глаз, такого глубокого чёрного цвета, какого она прежде никогда не видела. Ужас расцвёл в её груди пышным цветком, но она не смела отпрянуть назад, хоть и знала, что через эту щель он легко мог схватить её за руку своей когтистой рукой. Его лицо, всё целиком, почти без губ, с крохотным, едва выступающим носом и такими большими ноздрями, показалось ей сначала не менее напуганным, чем её собственное. Его голова была идеальной формы, но полностью лишена волос. Он не моргал, так как его короткие веки, казалось, не были к этому приспособлены. Он смотрел прямо на неё, пожирая лицо Софи этим пристальным взглядом. Удары в дверь стали походить на барабанную дробь – старик ломился в чулан, как рассвирепевшее животное и она слышала его сопение куда яснее, чем едва различимое неспокойное дыхание духа.