– Нет ни одного знаменитого писателя, которому бы сначала не возвращали его произведений, – сказал Марк.
– Прекрасно, – торжественно произнёс дядя Соломон: – если это так, то вы можете себя поздравить с блистательным началом. Надеюсь, что ты очень всем этик довольна, Джен?
– Бесполезно говорить, – отвечала она, – но это чёрная неблагодарность за все твои добрые старания.
– Но ведь литературой можно зарабатывать большие деньги, – оправдывался бедный Марк.
– Я всегда думал, что басня о собаке и тени написана про глупых фатов и теперь убедился в этом, – сказал дядюшка Соломон, раздражительно. – Ну, слушай, Марк, что я тебе скажу в последний раз. Брось все эти пустяки. Я сказал, что приехал переговорить с тобой, и хотя ты и обманул мои ожидания, но я не отступлюсь от своего; когда я видел тебя в последний раз, то подумал, что ты стараешься собственными усилиями выйти в люди и изучаешь законоведение. Я подумал: – помогу ему в последний раз. Кажется, что всё это была одна пустая болтовня, но я всё-таки помогу тебе. Если ты сумеешь воспользоваться этим – тем лучше для тебя, если нет – тем хуже: я отрекусь от тебя навеки. Посвяти себя исключительно законоведению и брось свою школу. Я найму тебе квартиру и буду содержать тебя до тех пор, пока ты не составишь себе карьеры. Но только помни одно: прочь бумагомарательство раз и навсегда, и чтобы я больше о нем не слыхал. Согласен, или нет?
Мало есть вещёй более обидных для самолюбия, как неудача, постигшая Марка: отказ школьного комитета был пустяком по сравнению с этим письмом. Только тот, кто поддавался искушению послать рукопись издателю или редактору и получил её обратно, может понять тупую боль, причиняемую этим, какую-то бессильную ярость, следующую за тем, и какое-то такое ощущение, точно человек сбит с толку и должен теперь начать сызнова думать. Быть может, живописец, картину которого не допустили на выставку, испытывает нечто подобное. Но в последнем случае для самолюбия есть больше выходов.
Марк очень больно почувствовал удар, так как возлагал большие надежды на свои злосчастные манускрипты. Он послал их фирме, с именем которой ему особенно лестно было появиться в свет, и вдруг оба романа бесповоротно отвергнуты. На минуту его уверенность в самом себе поколебалась и он почти склонил голову перед приговором.
И однако всё-таки колебался. Издатель мог ошибаться. Он слыхал о книгах, отвергнутых с позором и затем превознесённых до небес. Так было с Карлейлем, так было с Шарлоттой Бронте, да и мало ли ещё с кем! Он желал быстрой славы, а юридическая карьера не скоро составляется.
– Ты слышишь, что говорит дядя? – сказала мать. – Конечно ты не откажешься от такого выгодного предложения?
– Нет, откажется, – заметила Марта. – Марку гораздо приятнее писать романы, нежели работать, не так ли, Марк? Ведь всегда очень весело писать вещи, которых никто не станет читать?
– Оставь Марка в покое, Марта, – вмешалась Трикси. – Как тебе не стыдно!
– Не знаю, почему вы все так ополчились на меня, – сказал Марк, – в писании книг положительно нет ничего безнравственного. Но, я думаю, что в этом частном случае вы правы, дядюшка, и желаете мне добра. Я принимаю ваше предложение. Буду усердно готовиться в адвокаты, так как по-видимому ни на что другое не гожусь.
– И обещаешь не писать больше?
– Разумеется, – раздражительно ответил Марк, – всё что вам угодно. Я поправился, я обязуюсь не прикасаться к чернилам во весь остаток моих дней.
То была не особенно любезная манера принимать так называемое выгодное предложение, но он был раздосадован и едва сознавал, что говорил.
Но м-р Лайтовлер был не из обидчивых и остался так доволен, что настоял на своём, что не обратил внимания на интонации Марка.
– Прекрасно, – сказал он, – значит, – решено. Я рад, что ты образумился. Значит, поедем на дачу и не будем больше говорить об этом деле.
– А теперь, – объявил Марк с принуждённой улыбкой, – я пойду к себе наверх и займусь законоведением.
Глава V. Соседи
Неделя с небольшим прошла после сцены на Малаховой террасе, описанной мною в последней главе, – неделя, проведённая Марком в ярме школьных занятий, которые стали ему ещё противнее с тех пор, как он не мог больше питать никаких иллюзий о близком от них избавлении. Он не в силах был видеть достойное вознаграждение в своих новых ожиданиях и начинал жалеть о том, что согласился на предложение дяди.
Он отправился на дачу последнего, и нескрываемое довольство м-ра Лайтовлера, очевидно смотревшего на него как на свою собственность; и его непрерывные советы ревностно заниматься адвокатским делом только усилили недовольство Марка самим собой и своим будущим. С чувством досады шёл он со своим родственником в небольшую церковь, стоявшую за деревней.
Был ясный, ноябрьский морозный день; багрового цвета солнце сверкало сквозь окрашенные пурпуром облака, и бледно-голубое небо раскидывалось над их головами. Сельский ландшафт смутно говорил о наступающих святочных увеселениях, недоступных для лондонца, лишённого возможности провести Рождество в деревне, но тем не менее веселящих душу.
Марк знал, что он должен будет провести праздник в Лондоне в кругу семейства, строго соблюдавшего воскресный день, и отказаться от всякой мысли об увеселениях. Однако и его радовало наступление Рождественских праздников, а быть может, то было действие погоды, или же молодости и здоровья, но только с каждым шагом недовольство его рассеивалось.
Дядюшка Соломон облёкся в толстое, драповое пальто и широкополую шляпу такого духовного характера, что это отражалось на его разговоре. Он заговорил о ритуализме[9] и сожалел о том, что викарий заразился им, и о тайных интригах ненавистного Гомпеджа.
– Я родился баптистом, – говорил он, – и вернулся бы к ним, если бы они не были таким нищенским сбродом.
В таких разговорах они дошли до церкви, и дядя Соломон произнёс громким шёпотом:
– А вот и он сам, Гомпедж!
Марк вовремя оглянулся и увидел старого джентльмена, направлявшегося в скамейке, расположенной напротив их собственной. Старый джентльмен казался на вид очень сердитым. У него было жёлтое лицо, длинные седые волосы, большие серые глаза, крючковатый нос и крупные зубы, видневшиеся из-под седых усов и бороды.
Марку вдруг стало неловко, потому что сзади м-ра Гомпеджа шла хорошенькая девочка с распущенными белокурыми волосами, и высокая женщина в сером платье, с свежим лицом, и наконец девушка лет девятнадцати или двадцати, которая по-видимому услыхала слова его дяди, так как проходя взглянула в их сторону с выражением забавного удивления в глазах и чуть-чуть приподняв свои хорошенькие брови.
Как раз в эту минуту раздался громкий «аминь» из ризницы, орган заиграл гимн, и викарий со своим помощником выступил позади процессии небольших, деревенских мальчиков в белых стихарях и сапогах, скрипевших самых не набожным манером.
В качестве приверженца нижней церкви м-р Лайтовлер протестовал против этой профессиональной пышности громким храпом, который повторялся у него всякий раз, как клерджимены[10] выказывали поползновение стать на колени во время службы, причём маленькая девочка оглядывалась на него большими удивлёнными глазами, точно думала, что он или очень набожен, или очень нездоров.
Марк невнимательно слушал богослужение; он смутно сознавал, что дядя его поёт псалмы страшно фальшиво и тщетно пытается подпевать в такт деревенскому хору певчих. Он объяснил потом Марку, что любит показывать пример внимательного отношения к богослужению.
Но Марк ничего не видел, кроме блестящего узла волос, видневшегося из-под тёмных полей шляпы его хорошенькой соседки и, время от времени, её тонкого профиля, когда она поворачивалась в своей сестрёнке. Он занялся праздными соображениями насчёт её характера. Была ли она горда? В её улыбке, когда она прошла мимо него, был оттенок пренебрежения. Своенравна? в повороте её грациозной головки замечалось нечто высокомерное. Но при всем том она была добра; он заключал это из того доверия, с каким девочка прильнула к ней, когда началась проповедь, а она нежно обвила её рукой и притянула ещё ближе в себе.
Марк был уже влюблён несколько раз; последняя любовь его была к хорошенькой кокетке, которая ловко водила его за нос, и хотя весь её репертуар был истощён и она перестала его интересовать к тому времени, как они расстались по взаимному согласию, но ему нравилось думать, что сердце его разбито и навеки охладело к женщинам. Поэтому он находился в самом благоприятном настроении для того, чтобы стать лёгкой жертвой нового увлечения.
Он думал, что ещё никогда не встречал девушки, подобной той, которую теперь видел, такой естественной и не натянутой, а между тем, такой изящной во всех своих движениях. Какие поэмы, какие книги можно написать под её вдохновением, и тут Марк с болью вспоминал, что покончил со всем этим навсегда. Самая изысканная форма поклонения вне его власти, если бы даже ему и представился случай ухаживать за ней. Эта мысль никак не могла способствовать тому, чтобы он примирился со своей судьбой.
Но возможно ли, чтобы случай свёл его с его новым божеством? По всей вероятности, нет. В жизни столько бывает этих соблазнительных проблесков, из которых никогда ничего не выходит. «Если она – дочь Гомпеджа, – думал он, – то надо отказаться от всякой надежды; но если только есть малейшая возможность, то я не упущу её из виду!»
И в этих мечтах он прослушал проповедь и не заметил, как служба кончилась.
Когда они вышли из церкви, ноябрьское солнце ярко светило. Оно высвободилось теперь из-за туч, рассеяло туман и грело почти как весною. Марк поглядывал во все стороны, ища м-ра Гомпеджа, с его спутницей, но они остались позади и, как он опасался, намеренно. Тем не менее, он решил узнать, кто они такие.
– М-р Гомпедж был в церкви со своим семейством? – спросил он.
– Гомпедж холостяк или, по крайней мере, выдаёт себя за такого, – язвительно заметил дядя.
– Кто же эти молодые девушки?
– Какие ещё молодые девушки?
– Да те, что сидели на его скамейке, – сказал Марк немного нетерпеливо; – девочка с длинными волосами и другая… постарше?
– Разве в церковь ходят затем, чтобы глазеть на публику? Я не заметил их; они приезжие, какие-нибудь знакомые Гомпеджа, полагаю. В сером была его сестра. Она ведёт его хозяйство, а он её тиранит.
Дядя Соломон был вдовец; племянница его покойной жены жила обыкновенно с ним и вела его хозяйство. То была пожилая особа, бесцветная и холодная, но понимала, как ей следует себя вести в качестве дальней родственницы, и заботилась об удобствах хозяина. В настоящую минуту она находилась в отсутствии, и отчасти по этой причине Марк был приглашён дядей в гости.
Они отобедали в небольшой тёплой комнате, просто, но хорошо убранной, и после обеда дядя Соломон дал Марку сигару и раскрыл том американских комментариев на апостольские послания, к которым он прибегал, чтобы придать воскресный характер своему послеобеденному сну; но прежде нежели книга возымела своё действие, сквозь закрытые окна послышались голоса, слабо долетавшие, очевидно, с конца сада.
М-р Лайтовлер открыл отяжелевшие веки:
– Кто-то забрался в мой сад, – сказал он. – Надо пойти и выгнать… это наверное опять деревенские ребятишки… повадились ко мне…
Он надел старую садовую шляпу и вышел в сопровождении Марка.
– Голоса доходят как будто со стороны дороги Гомпеджа, но никого не видать, – продолжал он: – да, так и есть! Вот и сам Гомпедж и его гости глядят через мой забор! Чего это ему вздумалось глазеть на мою собственность? Вот нахал!
Когда они подошли ближе, он остановился, и повернув к Марку лицо, побагровевшее от гнева, сказал:
– Нет, это такое нахальство, что превышает всякое вероятие! Каково? он глазеет на свою проклятую гусыню, как та прохаживается по моему саду, и наверное сам впустил её!
Дойдя до места действия, Марк увидел сердитого старого господина, бывшего утром в церкви; он с гневом смотрел через забор. Рядом с ним стояла красивая и стройная девушка, которую Марк видел в церкви; удивлённое личико сестры её показывалось по временам над кольями, а позади лаяла и визжала маленькая собачонка.
Все они глядели на большого серого гуся, который бесспорно забрался в чужие владения, но несправедливо было бы говорить, как м-р Лайтовлер, что они поощряют его к этому. Напротив того, главной заботой их было вернуть его, но так как забор был высок, а м-р Гомпедж недостаточно молод, чтобы перелезть через него, то им приходилось ждать, пока птица сама наконец образумится.
Но, как вскоре заметил Марк, беспутная птица не легко могла внять доводам рассудка, ибо находилась в состоянии сильного опьянения; она шатаясь брела по дорожке, нахально вытянув свою длинную шею, и её вялое, сонное гоготание как будто говорило: – «Убирайтесь, я сама себе госпожа!» – так ясно, как только это можно выразить на птичьем языке.
М-р Лайтовлер коротко и несколько злобно засмеялся.
– Ого! Вилкокс-таки сделал, как сказал, – заметил он. Марк бросил сигару и слегка приподнял шляпу; ему было совестно и вместе с тем ужасно смешно. Он не смел взглянуть в лицо спутницы м-ра Гомпеджа и держался на заднем плане, в качестве бесстрастного зрителя.
М-р Лайтовлер, очевидно, решил быть как можно грубее.
– Добрый день, м-р Гомпедж, – начал он, – кажется, я имел удовольствие уже раньше познакомиться с вашей птицей; она так добра, что по временам приходит помогать моему садовнику; вы извините меня, но я осмелюсь заметить, что когда она находится в таком состоянии, то лучше бы её держать дома.
– Это срам, сэр, – отрезал другой джентльмен, задетый такой иронией: – чистый срам!
– Да! это мало делает чести вашему гусю! – согласился дядя Соломон, нарочно переиначивая смысл слов своего соседа. – Часто это с ним случается?
– Бедная гусыня, – пропела девочка, появляясь у отверстия в заборе: – какая она странная; крёстный, она верно больна?
– Уходи отсюда, Долли, – отвечал м-р Гомпедж: – тебе не годится на это смотреть; уходи поскорей.
– Ну, тогда и Фриск не должен смотреть; пойдём, Фриск, – и Долли снова исчезла.
Когда она ушла, старый джентльмен сказал с угрожающей улыбкой, выказавшей все его зубы:
– Ну-с, м-р Лайтовлер, я вам, вероятно, обязан за то ужасное состояние, в каком находится эта птица?
– Кто-нибудь да напоил её, это верно, – отвечал тот, глядя на птицу, слабо пытавшуюся распустить крылья и презрительно загоготать над миром.
– Не отделывайтесь словами, сэр; разве я не вижу, что в вашем саду положили отраву для этой несчастной птицы?
– Успокойтесь, м-р Гомпедж, яд этот не что иное, как мой старый коньяк, – отвечал м-р Лайтовлер: – и позвольте мне вам заметить, что редкому человеку, не то, что какому-нибудь гусю, удаётся отведать его. Мой садовник, должно быть, полил им некоторыя растения… ради земледельческих целей, а ваша птица пролезла в дыру (про которую вы, быть может, припомните, я вам говорил) и немножко слишком понабралась им. На здоровье, только уж не сердитесь на меня, если у неё завтра будет болеть голова.
В этот момент Марк не мог удержаться, чтобы не взглянуть на хорошенькое личико, видневшееся по ту сторону забора. Не смотря на свою женскую жалостливость и уважение к владельцу птицы, Мабель не могла не сознавать нелепости этой сцены между двумя старыми рассерженными джентльменами, перебранивавшимися через забор из-за пьяной птицы. Марк увидел, что ей хотелось смеяться, и её тёмно-серые глаза на минуту встретились с его глазами и сказали, что она его понимает. То была точно электрическая искра, затем она отвернулась, слегка покраснев.
– Я ухожу, дядя Антони, – сказала она, – приходите и вы поскорее; будет ссориться, попросите их отдать вам назад бедного гуся, и я снесу его на свой двор.
– Предоставьте мне поступать, как я знаю, – досадливо отвечать м-р Гомпедж. – Могу я вас попросить, м-р Лайтовлер, передать мне птицу через забор… когда вы окончите свою забаву.
– Эта птица так любит копаться в моем навозе, что я должен просить извинить меня, – сказал м-р Лайтовлер. – Если вы посвистите, то я попробую загнать её в дыру; но ей всегда легче пролезть в неё натощак, нежели наевшись, даже и тогда, когда она трезва. Боюсь, что вам придётся подождать, пока она несколько придёт в себя.
Тут гусь наткнулся на цветной горшок, до половины зарытый в землю, и беспомощно покатился на землю, закрыв глаза.
– Ах, бедняжка! – вскричала Мабель, – она умирает.
– Видите вы это? – яростно спросил владелец птицы: – она умирает и вы отравили её, сэр; намоченный ядом хлеб был положен тут вами или по вашему приказанию… и, клянусь Богом, вы за это ответите.
– Я никогда не клал и не приказывал класть.
– Увидим, увидим, – сказал м-р Гомпедж: – мы об этом после поговорим.
– Слушайте же, пожалуйста, не забывайтесь, – заревел дядя Соломон: – будьте хладнокровнее.
– Да, будешь тут хладнокровным, как же! Пойти спокойно погулять в воскресный день и увидеть, что вашего гуся заманил в свой сад сосед и отравил его водкой!
– Заманил! это мне нравится! ваша птица так застенчива, неправда ли, что если её официально не пригласить, то сама она и дороги не найдёт? – подсмеивался м-р Лайтовлер.
Мабель уже убежала; Марк остался и уговаривал дядю уйти подобру-поздорову.
– Я так не оставлю этого дела, сэр; нет, не оставлю, – рычал м-р Гомпедж в ярости: – поверьте, оно принесёт вам мало чести, хотя вы и церковный староста.
– Не смейте поднимать этого вопроса здесь! – отпарировал дядюшка Соломон. – Не вам судить меня как церковного старосту, м-р Гомпедж, сэр; да, никак не вам.
– Не бывать вам больше церковным старостой. Я доведу это дело до суда. Я начну иск против вас за беззаконное, дурное и жестокое обращение с моим гусём, сэр.
– Говорят же вам, что я не трогал вашего гуся, а если я хочу поливать свой сад виски или водкой или шампанским, то неужто же я не властен этого сделать и должен заботиться о вашем глупом гусе; скажите пожалуйста, я не просил его приходить сюда и напиваться. Плевать я хотел на ваши иски, сэр. Можете судиться, сколько вам угодно.
Но не смотря на эти храбрые заявления, в душе м-р Лайтовлер порядочно трусил.
– Увидим! – отвечал тот злобно: – а теперь ещё раз повторяю, отдайте мне мою бедную птицу.
Марк нашёл, что дело зашло слишком далеко. Он поднял тяжёлую птицу, которая слабо сопротивлялась, и понёс её в забору.
– Вот жертва, м-р Гомпедж, – сказал он развязно. – Я надеюсь, что часа через два она совсем поправится, а теперь, полагаю, можно покончить со всем этим.
Старый джентльмен взглянул на Марка, принимая от него птицу.
– Не знаю, кто вы такой, молодой человек, а также, какую роль вы играли в этой позорной истории. Если я узнаю, что вы принимали также участие в этом деле, то заставлю вас раскаяться. Я не желаю входить ни в какие дальнейшие объяснения ни с вами, ни с вашим знакомым, который настолько стар, что мог бы лучше понимать обязанности христианина и соседа. Передайте ему, что он ещё обо мне услышит.
Он удалился с обиженной птицей под мышкой, оставив дядю Соломона в довольно мрачных размышлениях. Он слышал, разумеется, последние слова и жалобно поглядел на племянника.
– Хорошо тебе смеяться, – говорил он Марку, идя обратно в дом: – но знай, что если этот злобный старый идиот вздумает начать со мной тяжбу, то наделает мне кучу хлопот. Он ведь законник, этот Гомпедж, и страшный крючкотвор. Удивительно приятно мне будет видеть, как в газетах пропечатают меня за то, что я мучил гуся! Я уверен, что они будут уверять, что я влил ему водку прямо в горло. Это все Вилкокс наделал, а совсем не я; но они всё свалят на меня. Я поеду завтра к Грину и Феррету и поговорю с ними. Ты изучал законы. Как ты думаешь обо всем этом? Могут они засудить меня? Но ведь это страшно глупо, судиться из-за какого-то дурацкого гуся!
«Если бы и был какой-нибудь шанс познакомиться с прелестной девушкой, – с горечью думал Марк, после того, как утешил дядю настолько, насколько скромное знание законов ему дозволяло это, – то теперь он потерян: эта проклятая птица разрушила все надежды, подобно тому, как её предки обманули ожидания предприимчивых галлов».
Сумерки наступали, когда они шли через луг, с которого уже почти сошли последние лучи солнечного заката; вульгарная вилла окрасилась фиолетовым цветом, а на западе живые изгороди и деревья вырезались прихотливыми силуэтами на золотом и светло-палевом фоне; одно или два облака цвета фламинго лениво плыли высоко-высоко в зеленовато-голубом небе. На всём окружающем лежал отпечаток мира и спокойствия, отмечающего обыкновенно погожий осенний день, и царило то особенное безмолвие, какое всегда бывает заметно в воскресный вечер.
Марк подпал под влияние всего этого и смутно утешился. Он вспомнил взгляд, каким он обменялся с девушкой над забором, и это успокоило его.
За ужином дядя тоже приободрился.
– Если он подаст жалобу, то ему вернут её, – сказал он самоуверенно. – Он недаром ведь законник, должен же он это знать, полагаю. Разве я могу отвечать за то, что делает Вилкокс без моего приказания. Я не говорил ему, чтобы он этого не делал, но ведь не говорил также, чтобы он это сделал. И в чем же тут, спрашивается, жестокость? такой нектар, как эта водка. Вот налей-ка себе рюмку и попробуй.
Но когда они шли спать наверх, он остановился на верху лестницы и сказал Марку:
– Кстати, напомни мне приказать Вилкоксу разузнать завтра поутру, что делается с этим гусём.
Глава VI. Так близко и так, однако, далеко
Когда Марк проснулся на другое утро, погода переменилась. Ночью был мороз и туман окутывал тонкой белой пеленой всю окрестность: немногие деревья, которые можно было видеть поблизости, казались какими-то серыми и это делало их похожими на привидения. Завтрак был подан рано, так как Марк должен был торопиться в школу, и он сошёл вниз к дяде, который уже встал, поёживаясь от холода.
– Кабриолет будет готов через пять минут, – сказал этот джентльмен с набитом ртом, – поэтому поторопись с завтраком. Я сам отвезу тебя на станцию.
Дорогой он читал наставления Марку, но Марк не слушал его. Он думал о девушке, глаза которой встретились с его глазами накануне. Всю ночь он видел её во сне, тревожном, нелепом, что не мешало ему находиться под впечатлением этого сна. Свисток, раздавшийся в воздухе, отдалённый стук колёс о рельсы оповестил их, что они приближаются к станции, но туман настолько усилился, что ничего нельзя было видеть, пока м-р Лайтовлер не подъехал к лестнице, которая, казалось, никуда не вела и стояла особняком. Здесь они поручили кабриолет сторожу, а сами пошли на платформу.
– На дворе слишком холодно, – сказал дядя Соломон, – пойдём в залу, там топится камин. – Когда они вошли в залу, у камина стояла грациозная фигура девушки, гревшей руки у огня. Марку не надо было видеть её лица, чтобы узнать, что судьба сжалилась над ним и посылает ему новый случай. Гости м-ра Гомпеджа, очевидно, возвращались в город с тем же поездом, что и он, и сам старый джентльмен стоял спиной к ним и рассматривал расписание поездов, прибитое на стене.
Дядя Соломон, которому Вилкокс уже успел сообщить, о том, что злополучный гусь находится в вожделенном здравии, по-видимому, не испытывал никакой неловкости от этой встречи, но шумно двигался и кашлял, желая как будто привлечь внимание врага. Марк чувствовал большое смущение, опасаясь сцены; но поглядывал так часто, как только смел, на даму своих мыслей, которая надевала перчатки с решительным видом.
– Крёстный, – сказала вдруг маленькая девочка, – вы мне не сказали: хорошо ли вёл себя Фриск?
– Так хорошо, что не давал мне спать всю ночь и занимал меня своей персоной.
– Что он выл, крёстный? Он иногда, знаете, воет, когда его оставляют в саду.
– О, да, он много выл; это он отлично умеет делать.
– И вам, в самом деле, это нравится, крёстный? – вопрошала Долли: – многие, знаете, этого не любят.
– Какие ограниченные люди, – проворчал старый джентльмен.
– Неправда ли? – ораторствовала невинная Долли: – ну, я рада, крёстный, что он вам нравится, потому что теперь я всегда буду брать его с собой.
– Здравствуйте, м-р Гомпедж, – сказал дядя Соломон, прокашливаясь.
– Здравствуйте, – сухо отрезал тот. Девушка ответила на поклон Марка, но не подала виду, что узнает его.
Долли громко заметила:
– Э, да это старый сосед, который чем-то опоил вашего гуся; да, крёстный?
– Надеюсь, – продолжал дядя Соломон, – что вы обдумали вчерашнее своё поведение и убедились, что зашли слишком далеко, употребив те выражения, к каким вы вчера прибегли, тем более, что птица совсем здорова, как мне передавали сегодня утром.
– Не желаю входить в дальнейшие прения по этому предмету в настоящую минуту, – отвечал тот сердито.