Книга Письма к Безымянной - читать онлайн бесплатно, автор Екатерина Звонцова. Cтраница 17
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Письма к Безымянной
Письма к Безымянной
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Письма к Безымянной

И остается один, с соленым привкусом во рту, и только в воздухе дрожит странный, звонкий, никогда прежде не слышимый девичий всхлип. Или это там, в рядах?

Он принимает дифирамбы как подобает Бетховену: с ироничным спокойствием римского императора, которому воздают заслуженные почести. Сухо кланяется, хлестко разворачивается, покидает сцену – все как перед лицом врага, на марше, где нужно показать: силы не на исходе, их еще хватит не на одно сражение. Бьет в глаза солнце – не красное, золотое, ведь играл Людвиг чуть больше пятнадцати минут. День в разгаре, в первой половине программы еще два вокальных номера, впереди выступление девушки – очаровательной тирольки с беглыми пальцами и нежно-розовыми губами. В ней есть что-то от Безымянной: белокурые завитки, обрамляющие шею, узкие плечи, кошачье лукавство в глазах. Она поет Сюзанну[62]; стоит послушать и похвалить, девушка чудо как хороша, но…

– Друг мой, вам нужен врач.

Когда Людвиг, размышляющий о тирольке, слышит это, оказывается, что Сальери шел за ним – мимо рядов, до пустого прохладного холла. Его дыхание сбилось; смуглый лоб рассекает выбившаяся прядь. Может, вообще бежал? В глаза невозможно смотреть, столько там тревоги, столько вопросов, тщетно борющихся за право быть заданными первыми. Да что такое, только бы не опять «Не собрались ли вы в гроб или в ад?».

– Нет, нет, что вы. – Людвиг решительно качает головой, отстраняется от легшей на плечо руки, усмехается чужой, да и собственной прозорливости. – Идите, вам нужно быть там. А я вас не… – он сглатывает комок, шатается, – подвел… ведь правда?

– Людвиг. – Его не слышат. – Пойдемте сядем.

Рассеивают сумрак два канделябра; двери за спиной наглухо затворены. Там уже нежное пение; вторит сильному голосу фортепиано, радующееся, что нет больше безумца, принесшего с собой камни и приведшего мертвецов. Людвиг не помнит, как вышел из зала, не помнит, чтобы содрал шейный платок и смял в кулаке, не помнит, чтобы вспотел – а сейчас пот катится по лицу.

– У вас заплетаются ноги. Вы бледны. – Пальцы смыкаются на локте, волокут к софе. – Я и не думал, что вы так волнуетесь. Вы держались изумительно!

– Вам понравилось? – шепчет Людвиг сипло, почти с мольбой. Поймав уверенный кивок, прикрывает глаза. – Хорошо. Но я напишу еще лучше. Я напишу…

«Если не стану глухим и немощным. Не стану?» Язык ворочается плохо, холл плывет.

– Напишете! Конечно напишете, но не сейчас. Людвиг, боже, вы… вы не… пьяны?

Он от души смеется над подозрением, улыбается в ответ на «Простите!» и вдруг понимает, чего более всего хочет прямо сейчас – пока овеян триумфом, пока Сальери ловит каждое слово. Схватить его за запястья. Выпалить: «Не делайте этого с вашими руками больше никогда!» Пообещать отчаянное вроде «Я буду посвящать вам свои произведения до самой смерти, вам и Ей, Ей и вам, никому больше…». Но он только давится смехом и опять судорожно глотает воздух. Звуки отчетливы и обычны; сумрак холла плещется свечным золотом; Сальери жив и живы все за стеной. Глупости… чушь. Нельзя лезть не в свои дела, что, если шрамы – плод воображения, как голоса в голове, как непонятное «Луи…», как…

Руки, заботливо прикрывшие уши? А что, если он правда серьезно болен, и болен давно?

– Людвиг!

Не в силах отозваться, он начинает валиться вперед, на чужое плечо. Темнота холодного речного дна смыкается, и в ней наступает тишина.



Замок наползает – громадная уродливая черепаха в грязной гуще осклизлого мха. Едва сожрав Людвига распахнутыми дубовыми дверями, он начинает трястись от удовольствия, и утробно гудеть, и проталкивать, давя жадными стенами, лестницами и коридорами. Подслеповатые окна щурятся рассеянной серостью; бугристый пол едет сам – гигантский перекатывающийся кишечник. Место смутно знакомо: эти черные крыши, шпили-иглы, серая кладка и унылая зелень вокруг… Но Людвиг не был здесь. Это точно не владения аристократов, живших близ Бонна и даже самые замшелые жилища заполнявших цветами, светом и лаем ухоженных борзых.

Оглушенный, Людвиг не противится, и его волочет в душный сумрак. Углы и повороты пахнут копотью, порченым мясом, потом, спиртным – как комната отца. Когда начинает казаться, что движению нет конца, и подкатывает рвота, Людвиг все же пробует упереться пятками в пол. Дергается назад, машет руками, впивается в расшитый лилиями грязно-голубой гобелен, но ноги подрубает – и он падает ничком, ударившись подбородком о камни. Сознание и не думает гаснуть – только лязг челюстей отзывается в ушах набатом. Будто и голова, и боль в ней отлиты из чугуна.

Пыльно. Перед глазами расцветает узор бурых пятен, облепленных муравьями, но их не рассмотреть – снова куда-то волочет, с прежней неумолимостью.

И все ближе, ближе звенят осколками слова:

– В замке чужом правят орлы. Больше к волчонку не будут добры.

Вой, стон – что угодно, но не песня.

Сюртук шуршит по камню; мимо пробегает жирная красноглазая крыса, по-человечьи внимательно заглянув в лицо и мазнув по щеке хвостом, скользким как дождевой червь. Людвиг прикусывает язык, не сумев закричать, дергается и тянет руку вперед, опять пытаясь замедлить движение. Пальцы оставляют скребущий след впустую, бурая грязь забивается под ногти, но пляска пола становится только головокружительнее, и все вокруг: грозные латы, картины с холеными восковыми ликами – расплывается в злую полосу стальных перчаток, влажных глаз и виноградных рам.

– В замке чужом ни святых, ни закона. Дорого стоила принцу корона.

– Тонкие пальцы, хрупкие плечи, выпей, малыш, – и все стерпишь полегче.

Голосов становится два: тот же высокий и следом низкий, вкрадчивый. От второго что-то знакомо сжимается в животе. Черные башни, крысы, уродливые вещи и вонь… где это все? Но Людвиг не успевает вцепиться в мысль, выпускает ее, как пальцы выпустили пол. Первый голос, тонкий, сорванный, дробится на целый беспощадный хор других, разных, детских и взрослых, мужских и женских. Они требуют, предостерегают, плачут каждый о своем горе:

– В замке чужом никому не спастись!

– Скоро начнется счастливая жизнь, –вторит им безликое чудовище.

Людвиг снова дергается назад, но прикладывается об пол виском – и обессилено жмурится, когда кровь и что-то вроде пены выступает на губах. «Счастливая жизнь» – твердят голоса с портретов: каких-то рыцарей, дам, священников. Они всюду, их руки касаются волос и спины, моргание превращает людские лица в звериные морды, и Людвиг пытается отмахнуться, не ведая, от кого и от чего именно. Этот стук в висках, чугунный грохот вроде того, под который он играл, крепнет. И сквозь него…

– Тише, волчонок, новый допрос будет, пока отвернулся Христос.

Этому голосу совсем не сложно заглушить весь плачущий хор. В нем что-то от отца, и от ван Свитена, и от Моцарта, и даже от Сальери, но больше всего – это Людвиг понимает внезапно – от него самого.

– Перестаньте! – сипит он, неверными руками зажимая уши.

Темнота смеется, хлопает, будто кто-то открыл игристое, и он теряет сознание.

В новом месте холоднее. Саднят ладони, пропитанные пылью, саднит и губа, зато утих стук. Песни тоже нет; нет темноты – танцует в расплывающемся мареве огонек свечи, не золотой, а серебристый, как причудливая начищенная сережка. Застонав, Людвиг переползает на четвереньки, потом встает, старательно промаргивается, чтобы избавиться от слез. Грохает дверь – похоже, одной из замковых комнат. В углу опять слышен крысиный писк.

Смрад коридоров находит и здесь, бьет в нос кулаком деревенского пьяницы, новыми слезами оседает на ресницах. Людвиг морщится, сглатывает, опять моргает – веки окутывает серебром – и запах вдруг исчезает, а свеча на подоконнике одновременно гаснет, прощально махнув фитилю завитком дыма. Это не просто поцелуй сквозняка. Пропав, огонек отдал сияние сразу всей комнате, сделав каждый предмет ярче. В ответ сгущаются и тени – из грязно-бурых становятся иссиня-черными, словно ночной океан, и растут, растут… Людвиг видит это даже по своей. Она вдруг шевелится сама и мерзко дергается, будто подмигнув.

– Мой милый. – Голос, мучительный, спасительный, пронзает до костей. Забыв о боли, о тени, о крысах, Людвиг лихорадочно озирается.

Она тени не отбрасывает.

– Я тебя помню. Ты… мамина подруга, – знакомые слова. И, кажется, первый голосок, который пел, рассыпаясь осколками.

В комнате ничего, кроме кровати и запыленного стола. Безымянная на полу, на коленях – тянется к лежащей на постели фигурке, различимой лишь потому, что тоже светится, слабо, серебристо. Ребенок, мальчишка, но это неважно, ничего не важно, ведь главное – Безымянная. Она тоже в этом кошмаре, испуганная, беззащитная – простоволосая, босая, с лицом, будто изглоданным болью, с такими же окровавленными, как у Людвига, губами! Он потерянно моргает снова, столбенеет, но может только окликнуть – тихо, по имени, которое одурманило на академии; по имени, с которым он никак не расстанется.

– Луи… – снова теряет слог.

– Луи, – отчаянно повторяет Безымянная, но не ему.

Ее нежность слепит сильнее зачарованного серебра: льном волос по трауру платья, призраками узких кистей. Мальчик шевелится, немного к ней подается, хватает обеими ладошками руку, окутанную кружевом рукава, – и в тусклом свете Людвиг видит до костлявости точеное личико с прямым носом, пряди, падающие на плечи, лазурь глаз с необычным, уже знакомым выражением. Неземное создание, может, детеныш Тайного народа, рассматривает человека. Пытается понять, ищет, какой вопрос задать. Не спрашивает: «Не убьешь меня?» – а шепчет: «Я не трону»; не просит помощи, а обещает: «Я буду другом». Но Безымянная гладит его по волосам, прикасается к тонким ладоням губами, то ли жалостливо, то ли благоговейно, – и иллюзия в мгновение рассыпается. Ребенок дергается вперед, обхватывает ее шею и горько плачет.

– Они убили маму, понимаешь? – Так захлебываются и надрываются лишь те, кто ходит по земле. – Убили отца! А меня они… они… – Он резко, изломанно отстраняется, и вторая чудовищная перемена происходит с лицом: зубы скалятся во взрослой улыбке. – «Повторяй, волчонок, революция вечна!» Повторяй, повторяй, повт… – Он заходится кашлем, давя его, прижимается к руке, за которую держится. Запястье Безымянной обагряет кровь.



– Луи, – хрипит она, вновь пытаясь обнять его. – Если бы только я…

Как глуп был Людвиг, как глуп. Он не угадал ее имя, он вонзил нож в ее рану. Луиза, Луиза… Луи. Шесть букв названия замка вспыхивают в памяти; вспоминается, как грохнула дверь за дипломатами, как мрачно усмехался вслед барон. Людвиг делает шаг, второй – хочет поравняться со своей ветте, хочет яснее увидеть пленника и убедиться:

«Сын… не мой».

Он кашляет и кашляет, в краткой передышке вырывается из объятий и молит: «Не пачкайся». Упав на подушку, отворачивается, утыкается в стену, сквозь рубашку драконьим хребтом проступает позвоночник. Взгляд Людвига предательски соскальзывает, в голове бьются, сталкиваясь, новые мысли – о брате, о Нико, который так же корчился на полу обледенелым цветком, дрожа и обещая никогда, больше никогда не смотреть в сторону медицины. Другой: некрасивый, нелепый, большеротый, вечно пахнущий какими-то травами, но никогда – грязью и спиртным. Или?..

– Луи, – шепчет Безымянная. – Луи, чем я могу помочь тебе?

Ничем. Ему ничем уже не поможешь, у него нет старшего брата, который бы вовремя вызвал огонь на себя. Людвиг сам содрогается от мысли, пытается сбросить ее с плеч – отшвырнуть на пол, разжав кулаки, – а потом слышит:

– Я очень хочу пить, а здесь лишь вино.

Снова кашель. Мальчик поднимается на локте, пряди скользят по спине, и в светлом шелке мелькает насекомое с поблескивающей спинкой. Их много здесь – несколько пробежало уже и у Людвига под ногами; несколько умирает в паутине, оплетающей ближний угол; несколько сидят черным созвездием на окне. Как его держат в такой грязи? Как, если…

– Луи. – Безымянная берет со стола жестяную кружку. Там что-то густо-красное, подернутое пленкой, отвратительно загустившееся. Отвести глаза Людвиг не успевает, замечает на поверхности еще черный трупик с сухими лапками, сглатывает, когда ветте тянет кружку ко рту… но она шепчет что-то, роняет каплю своей же крови – и вино становится водой, чистой и прохладной даже с виду. – Луи, вот вода.

– Не было, – шепчет он безнадежно.

– А я принесла. Иди ко мне. Я ведь так долго к тебе спешила.

Она берет его за плечо, осторожно поворачивает и, обняв, начинает поить. Тусклый ответный взгляд едва скользит по ее лицу, руки даже не пытаются опереться на кровать – висят. Мальчик не поднимает подбородка; глотки жадные, но все чаще вода, мешаясь с кровью, течет по сбившейся рубашке, ворот которой будто мяли грязными пальцами много дней подряд. Обнимающая его рука дрожит, дрожат губы Безымянной. Но она молчит.

– Знаешь, зачем вино? – шепчет он, когда пустая кружка снова встает на стол.

Вода придала ему сил: выступил на щеках румянец, ярче блеснули глаза. Можно не сомневаться: когда-то он был красивым, бледная красота тлеет и сейчас – неестественная в кишащей жуками комнате; так же неестественно смотрелась бы разве что беломраморная нимфа в выгребной яме или ветка жасмина там, где забивают скот.

– Зачем? – тихо спрашивает Безымянная, но Людвиг не сомневается: она знает ответ.

– В надежде, что отрекусь. Спою «Марсельезу» или «К черту отправим их проклятый род». Что… – он подносит к ее лицу руки, в ссадинах и синяках, – не буду сопротивляться, если кто-то придет ночью. Это начали делать не сразу. Но я ведь пытался убежать…

Безымянная не успевает ответить: мальчик говорил слишком много, теперь сильнее заходится кашлем, гулким, свистящим. Вместо того чтобы прижать руку ко рту, хватает сам себя за горло – точно пытаясь задушить скребущегося там болезненного демона.

– Ничего, – упрямо продолжает он, опять скалясь. – Ничего, теперь-то убегу, ведь ты со мной, ты меня не бросишь, ты все можешь… правда?

Под сдавленное «Правда, Луи» он снова падает на кровать. Зажмуривается, обеими руками впивается в простыни до судороги в пальцах – но впалая грудь ходит ходуном, на лице выступает пот, а в воздух то и дело взметаются кровавые брызги. От этого кашля бежит прочь даже крыса и трясутся иссиня-черные тени. Людвиг вспоминает мать, последние ее дни – сотни таких крохотных рубинов, с каждым из которых ее покидала жизнь.

– Я устал, прости, – шепчет наконец мальчик, открыв влажные глаза, но тут же виновато отвернув голову. – Я устал, не могу больше сидеть… – Безымянная тянется к его лбу, он перехватывает запястье, шепчет: – Расскажи что-нибудь о маме… – Тут же осекается. – Нет, не о маме, не могу. О себе. Или о ком угодно. Давай сказку… я давно не слушал сказок.

От его лица опять отливает краска – и стремительно блекнут сама комната и Безымянная. Но зачарованное серебро хранит их, к ним не подобралась ни одна тень. Людвиг переводит глаза на свои ладони, выделяющиеся золотисто-смуглым пятном жизни, на собственную тень, падающую странной башней, – и не решается приблизиться к хрупкому мирку, который теплится на окровавленной кровати. Там, где длинноволосый принц забился в угол у стены. А белокурая дева в черном прилегла рядом, подложив ладонь под его горячую голову. Сколько… сколько лет Безымянная дружила с этой семьей? Почему это не потрясает, почему Людвиг, кажется, знал это? Из-за того, как сторонилась она революции? Из-за долгого-долгого траура? Из-за снов – ранних, полузабытых?

Она дружила с этой семьей. И там, как и у Бетховенов, никого не осталось, никто не танцует ни босиком, ни в шелковых туфлях, расшитых жемчугом; никто не смеется и не справляет Рождество. Какая ирония.

– Я расскажу тебе о рыцаре, – шепчет Безымянная, гладя волосы мальчика. – О рыцаре, он был болен с детства, но не знал об этом и потому очень рано начал совершать подвиги. Рыцарь был смугл и космат, драчлив и шумен, а сердце у него было такое огромное, что помещался туда весь его город и мир в придачу. – Мальчик, кажется, улыбается. – А звали его Людвиг. Как тебя, только по-немецки.

– Мама тоже немка… австрийка…

– Да-да, возможно, он даже ее знал.

Людвиг все же подходит, застывает в изножье постели – но так, чтобы тень держалась подальше. Он глядит на серость, кровь и серебро, на свет из окна и от маленького силуэта, на ту, что подобна святой, и думает о горьком. Не знал ли он подобного в глубоком детстве? Чтобы мать ложилась подле кого-то из сыновей, чтобы отец стоял над ними и глядел? Просто глядел, не заявляя, что все это «приторные излишества», не бил Людвига и Николауса по губам, когда те целовали мать без разрешения: «Ты что себе позволяешь?»; «Ты не девка!». Если и было, он не помнит.

– У него была еще подруга из древнего рода, черная-черная девочка с белыми волосами, она любила зверей и мертвецов, – продолжает Безымянная, прижавшись виском к темени мальчика. – За ней часто бегали зайцы, она танцевала на кладбищах и хоронила людей, которых бросали непохороненными, хотя куда больше ей нравилось просто греться на солнце и плести венки.

– А ее как звали? – Сейчас он – со слабо блестящими глазами, с недоверчивой полуулыбкой – почти весел. Его не испугали, а захватили мрачные детали, может, потому, что мраком пропитано все вокруг. – Я бы тоже дружил с ней!

– С ней сложно, Луи, каждый называл ее по-своему, а она это принимала. Она была, в отличие от своих друзей, ужасно трусливой особой, к тому же суеверной, и считала, что угадавший ее имя мигом умрет. Но рыцарь Людвиг ничего не боялся. Он пообещал: «Я, я угадаю!» И девочка поверила. Поверила, потому что он был замечательным, а еще потому, что у него был самый красивый на свете герб – карп, выпрыгивающий из воды и превращающийся в дракона. И вот они однажды взяли – и сбежали из города, и началась война, и развела их, но они не потеряли друг друга, потому что он всегда слышал ее голос, а она – его музыку, он ведь был еще и музыкантом.

Она говорит, а Людвиг слушает, все мучительнее впадая в иллюзию: рядом, в шаге, его жена и сын. Те, кого у него нет, те, о ком он и не думал. Бежит дрожь по спине, разливается тяжесть в ногах, жар в груди. Он флиртовал и, возможно, даже влюблялся; он любил – ветте, только ее, если можно назвать любовью надежды, которые она в нем будила, и мелодии, которые рождались из пустой неутолимой страсти. Ничего более… но он не спрашивал себя, что дальше. Сколько лет он проведет так, ловя пустоту? Сколько будет грезить и жаждать, сколько будет упиваться одиноким путем, полным недосягаемых призраков?

– Мертвых стало так много, что она ослабла, не могла хоронить их. А Людвиг устал и опустил меч, – доносится до него, и он сжимает кулаки. – Враги повредили ему уши. Он больше не слышал голос подруги и ничего не видел за дымом пушек, он страшно злился на свою слабость. – Безымянная вздыхает. – Но он шел и шел к ней и однажды нашел, похороненную под горой старых костей. Она протянула ему руку, он взял ее в свою, помог выбраться и назвал… Луи?

Она осекается: рука вцепляется в воротник ее платья, нестриженные ногти царапают шею. Пальцы дрожат. Мальчик кусает губы, часто и поверхностно дыша.

– Что? – глухо выдыхает Безымянная, встречаясь взглядом, спрашивает странно хрипло, не пытаясь отстраниться, почти с мольбой: – Что, что, скучно?..

– Я не успею дослушать тебя, – шепчет он, качая головой и сжимая второй рукой ее плечо. Он и так лежит, но ищет опору, будто падает, пальцы липкие от пота, во взгляде недобрый блеск – не жизни, лихорадки. – Я, наверное, не успею… мне… мне… – Он сжимает губы, сглатывает, опять поднимает глаза. – Расскажи сразу конец, расскажи, война кончилась, они зажили долго и счастливо? Зажили?

Свет вокруг него не тускнеет, а мутится. Серебро становится болотным туманом, и будто взметается пепел, а затем оседает на коже и одежде капельками грязной испарины. Мальчик одной рукой убирает волосы с глаз, трет лицо, точно пытаясь смахнуть слой непонятной взвеси. Безымянная снова обнимает его, беспомощно, так судорожно, будто он вот-вот обратится в дым.

– Я не знаю… – шепчет она. – Луи, я не знаю конца.

– Зажили? – повторяет он, не услышав, видимо, за очередным приступом кашля, таким, что оба – и он, и Безымянная – дрожат. – Зажили?!

И она, сдавшись, шепчет:

– Да. Да, конечно, да. А мы скоро отсюда сбежим. Как они.

Он улыбается, успокаивается и снова опускает голову на подушку, чуть ниже лица Безымянной. Расслабляются руки, смыкаются веки.

– Почему ты не приходила раньше? – шепчет он; тонкая струйка крови бежит изо рта. – Почему, ведь ты такая славная.

– Не могла, – откликается она, возвращая ладонь на его лоб. – Я всегда кому-то нужна. Я почти нигде никогда не могу задержаться, даже если очень хочу.

– Ко мне приходят теперь многие, – шепчет он, совсем слабо кивнув на дверь. – Часовые. Врачи. Эти надутые, которые у власти. Даже художник приходил, написал меня таким противным, розовощеким как поросенок, ненастоящим. Но я с ними не разговариваю, они мне не нужны, и я так хочу снова увидеть маму…

– Мама… – начинает Безымянная, но он не прерывается:

– Она рядом. Она иногда поет мне, знаешь? Утром. А еще чаще пела раньше, когда не приходил никто, кроме охранников, которые… – он жмурится, сжимается, – которые… – Открывает глаза – сухие и горящие. – Смеялись… играли в карты на то, кто придет поить меня вином. Я иногда ловлю себя на мысли, знаешь… что я всех ненавижу. Не прощу за маму, папу и себя, никогда, не смогу, я…

Кашляя, он утыкается ей в ключицы, замолкает. Она притягивает его вплотную, укачивает, шепчет с остекленевшим взглядом:

– И не нужно. – Омуты глаз подернуты льдом. – Не нужно.

– Разве это не грех – быть злым к тем, кто не понимает, что…?

– Греховны их поступки. А ты не злой, ты…

– Хочу быть рыцарем! – прерывает он вдруг с явственными слезами в голосе. – Рыцарем, слышишь, как в твоей сказке! Чтобы никто не смел трогать меня и мою семью. Чтобы я…

Людвиг решается опуститься рядом, тянется к худой детской спине, видит, как мутная взвесь на ней тает. Людвиг закрывает глаза, и его рука застывает в воздухе; когда все же касается – не чувствует ничего. Он бесплотен. Его здесь нет. И от этого он ощущает унизительное облегчение. Сон, лишь сон. Ни замка, ни мальчика нет. Никого нет.

– Тогда я расскажу тебе еще. – Безымянная понижает голос. – Я расскажу тебе о рыцаре Людвиге. О его подвигах. О том, как он сам научился превращаться в дракона, о том, как он летал в небе, ища свою подругу, и как… Луи?

Он больше не кашляет. Лежит, прильнув к ней; не слышно хрипов и всхлипов. Уснул?

– Луи! – Она легонько отстраняет его, пытаясь приподнять подбородок, и голова откидывается на подушку, светлые волосы застилают лицо, на котором – в открытых глазах – угасает последнее серебро. – О нет. Луи…

Жена. Сын. Людвиг вскакивает, едва осознав, что вернулся удушливый запах, что жирный жук ползет по подушке, что крыса снова пищит в углу, мигая оттуда красными глазами. Он застывает точно статуя, мир вращается и дрожит, а тени – сонм черно-синих теней – кружатся визжащим вихрем. Его. Его. То ли мушки плодятся перед глазами, то ли это по полу носятся уже полчища вшей, мокриц, каких-то еще тварей.

«Скоро начнется счастливая жизнь!»

Он поднимает голову, только когда Безымянная, прижавшая к себе тело, перестает шептать имя. Она застывает на несколько мгновений, в обрывочной Пьете черноты и серебра. Судорожно выдохнув, прикрывает мертвые глаза. Оглядывается – затравленно, зло – и кивает; целует мальчика в лоб – и комната пропадает, бросив Людвигу в глаза осколок серого света. Хлопает в голове невидимая бутылка.

Кто-то так рад смерти этого ребенка, что открыл шампанское.

…Людвиг вновь видит их на замковой крыше. Его и Безымянную разделяет шагов десять, ветер бьет в лицо так, что слезятся глаза, под ногами скользит черепичный бок чудовища, будто оно в нетерпении возится, готовое глотать новых узников. Над головой странное небо – серая зыбь, по которой бежит смутный шторм голубовато-золотых облаков. Впереди, до горизонта, туманная зелень и линялая лента реки; по ней движется корабль, издали похожий на мертвую рыбу, которая ничего уже не хочет – просто дрейфует и будет дрейфовать. От кормы остается длинный пенистый след. Он обнажает правду: толща красна, чиста лишь поверхность. Кружево, кровь, а в крови – качающийся лес мертвых рук.

Безымянная у самого края крыши, стоит спиной – худая и черная, будто остов сожженной ведьмы. Мальчик у нее на руках, колышутся на ветру волосы, снова сверкающие серебром и рассыпающие цепочки искр. Она так же неподвижна, как он, – страшный, неестественный силуэт, в котором ничего человеческого, кроме горя. Но Людвиг идет вперед, против ветра, протягивая руку…