Книга Дискурсы свободы в российской интеллектуальной истории. Антология - читать онлайн бесплатно, автор Коллектив авторов. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Дискурсы свободы в российской интеллектуальной истории. Антология
Дискурсы свободы в российской интеллектуальной истории. Антология
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Дискурсы свободы в российской интеллектуальной истории. Антология

Наконец, третье понимание свободы – как освобождения – напрямую связано с трансформацией литературной публичности в политическую и определяет ее как устремленный в будущее «процесс», в который вовлечено уже все общество, сбрасывающее с себя вековые ограничения и притеснения. Утопизм и радикализм универсальной идеи освобождения, выдающей ее литературно-философские корни, становится террористическим, как только превращается в императив прямого политического действия86. Ему недостает сознания политического компромисса, ограничивающего тотальность идеала освобождения границами политически возможного.

Но это уже совсем другая фаза развития публичной сферы и совсем иное понимание свободы, которое соответствовало бы практикам политической публичности. Ее история на российской почве слишком кратковременна, чтобы в ней могло сложиться самостоятельное понимание свободы. Лишь в период от основания «Союза освобождения» в 1903 г. до роспуска Учредительного собрания в 1918 г. в России стали возникать структуры политической публичности, в которых осуществлялось превращение «оппозиционной интеллигенции» в «политическую общественность» парламентского типа. По степени интенсивности дискуссий о свободе, по количеству циркулировавших в публичном пространстве текстов о свободе, наконец, просто по частоте употребления слова «свобода»87 данный период является безусловным и никогда более не превзойденным пиком развития дискурса свободы в России. Здесь формулируются представления о конституционных гарантиях основных прав и свобод и об организации политической системы, устанавливающей такие гарантии, здесь обсуждаются и сами принципы политической и социальной свободы как «общего дела» большинства.

В развитой Хабермасом типологии форм публичности, характеризующих становление либерального правового государства, отсутствует по понятным причинам представление о форме мобилизованной публичности, что была создана в рамках советской системы. Советская «общественность» лишь по внешним признакам напоминала политическую публичность буржуазных демократий. Она являла собой организованную инсценировку «публичного дискурса» в виде идеологических кампаний и всеобщего одобрения решений партии и правительства, альтернативой которым была лишь непубличная культура разговоров на советских кухнях. В стране отсутствовали плюрализм партий и автономность форумов общественного мнения, а независимое от власти рассуждение было в принципе недопустимым88. Советское понятие свободы – это ее до сих пор застрявшее в толковых словарях определение как «осознанной необходимости» и «деятельности народных масс, основанной на знании законов общественного развития»89. Коррелятом этого определения выступает понятие «свободы народов», доминировавшее в советском идеологическом дискурсе вплоть до перестройки, когда оно начинает сменяться концептом «прав и свобод» человека90. Но еще раньше советские правозащитники артикулируют свободу как правовую идею, хотя представления диссидентов, за немногими исключениями, оставались в горизонте неполитического понимания свободы91. Лишь в период перестройки в Советском Союзе начался новый виток перехода от литературной общественности к политической, и он молниеносно привел к политизации интеллектуального пространства и реактуализации идеи «освобождения», теперь уже от «командно-административной» системы советского режима.

В пространстве публичного дискурса мы встречаем все эти понимания свободы. Но они, как правило, фрагментированы на элементы в рамках тех или иных аргументативных стратегий участников дискурса и в зависимости от их статуса и роли в нем, от когнитивных и социальных целей, а также представления об адресатах сообщения. Иными словами, понятия свободы мы встречаем в виде топосов, выступающих средствами структурирования аргументов и уточнения их «места» в конкретном дискурсе.

К числу наиболее распространенных топосов в российской интеллектуальной истории принадлежит противопоставление «свободы» и «воли», часто встречающееся в форме оппозиции свободы и «вседозволенности», «анархии», «беспредела» и т. п. Генеалогию топоса «воли» как «неправильной свободы» можно проследить уже в реакции на Французскую революцию, с одной стороны, и на восстание Пугачева, с другой, придававшей убедительность тезису, что «народ еще не готов к свободе». Но этот топос аккумулирует в себе также и связь с представлением о «русской свободе» в противоположность свободе «западной». «Воля» как «русское» стремление к безграничности и преодолению всяких ограничений и стеснений противопоставляется «западной» «свободе» как «порядку», «законным границам» и «разумной мере». В ХХ в. этот топос воспроизводится в текстах разных авторов от Н. Тэффи и Г. Федотова до А. Амальрика, Л. Копелева и А. Вежбицкой столь регулярно, что давно уже стал «общим местом» разговора о свободе в России.

Парадоксальность этого «общего места» состоит, однако, в том, что представление о «воле» как об отсутствии препятствий и ограничений – это и есть «западное» понимание свободы, если вообще позволено пользоваться насквозь идеологизированными категориями «западного» и «русского». Начиная с тезиса Гоббса «свободный человек – это тот, кому не препятствуют делать то, что он желает» и вплоть до убежденной защиты «негативной свободы» в эссе И. Берлина («я свободен в той степени, в которой ни один человек или никакие люди не вмешиваются в то, что я делаю»)92 главным катализатором дискуссий о свободе в европейской философии было именно это либеральное понятие «негативной свободы»93. И оно как раз ничем не отличается от тех дефиниций «воли» как безграничности и отсутствии стеснений, которые то и дело встречаются в российских спорах. «Воля, это значит: живу, как хочу, – говорит персонаж М. Горького. – Но – везде начальство, и все мешают жить»94. Такое определение «воли» можно встретить и у Гоббса в его «Левиафане», с тем лишь отличием, что он более основательно выясняет происхождение, функции и пределы власти такого «начальства». Но, как показывает И. Берлин, вопрос о «пределах свободы» – вопрос вторичный, касающийся не определения свободы как такового, а лишь субъекта, определяющего характер и линию ее границ.

Скорее уж можно было бы назвать «русским» (в кавычках) противоположное понимание свободы – как «позитивной», которое в своей основе есть стремление обставить свободу разными моральными и религиозными ограничениями. Впрочем, сама затея найти какой-то один специфический национальный концепт свободы или какое-то отдельное «непереводимое» слово, его называющее, является бесперспективной, учитывая многовековой трансфер понятий в европейском интеллектуальном пространстве. Но можно констатировать, что само понятие «негативной свободы», или «свободы от», имеет в российских философских и публицистических дебатах, как правило, сугубо отрицательную окраску95 и связывается с представлением о «безграничности» и «анархии», тогда как «позитивная», т. е. «правильная», свобода рассматривается как подчинение своей воли какому-то высшему принципу, будь то моральный закон, понятие Бога или объективно-исторической необходимости.

Конечно, и топос «позитивной свободы» вовсе не является принадлежностью какой-то одной национально-культурной традиции, хотя и варьируется от концепции к концепции и от одного дискуссионного контекста к другому (у Канта, Шеллинга, Ч. Тейлора или А. Макинтайра). Специфическими могут быть его генеалогия и функция в дискурсе. И как раз в этом отношении можно констатировать, что оппозиция «воли» и «свободы» и вытеснение «воли» как «анархии» и «беспредела» скрывает и переозначивает совсем другое понятие, игравшее значительную роль в освободительном движении, но оказавшееся вычеркнутым из философского и политического словаря. Это понятие социальной свободы, возникшее в противоборстве вокруг вопроса о юридических гарантиях свободы и возможности ее реального осуществления для тех, кто не обладает ресурсами и средствами, чтобы воспользоваться этими гарантированными свободами. Начиная с полемики Н. Г. Чернышевского с Б. Н. Чичериным и народнической критики буржуазного понятия свободы как «пустого» и «обманчивого»96 и до попыток синтеза социализма и либерализма в освободительном движении начала XX в. в идее «права на достойное человеческое существование»97, эта дискуссия приходила к утверждению неразрывной связи свободы и справедливости, которая лежала в основе современного понимания социального правового государства, но была вычеркнута большевиками и заменена «диктатурой пролетариата». А вместе с идеей юридических гарантий основных социальных прав, которая была одной из ключевых в программе подготовки Учредительного собрания 1917–1918 гг.98, под большевистские лозунги об «освобождении труда» была похоронена и сама идея политической свободы в ее социал-либеральном модусе как дискурс и практика.

Устранению политического из публичной сферы путем однопартийной диктатуры парадоксальным образом не только не противоречил, но в известном смысле его дополнял весь дискурс литературной общественности. При всей своей оппозиционности, он отводил политическому подчиненное место по сравнению с «духовным», определяя его как область борьбы за узкие партийные интересы, а не как сферу свободы. Этот габитус интеллигенции отчетливо зафиксирован в еще одном «общем месте» споров о свободе в России – топосе «внутренней свободы». «Свобода – это то, что у нас внутри», – поет рок-кумир современной российской публики. И он отчасти воспроизводит давний, встречающийся уже у русских масонов XVIII в. христианский топос свободы как свойства одинокой «души». Но в сочетании с эстетикой гениальности, царящей в эпоху литературной публичности, он складывается в формулу делегитимации социального, которая актуализируется всякий раз, когда волны реакции, ужесточения цензуры и репрессий против «вольнодумства» делают уже само наличие самостоятельной мысли и слова свидетельством свободы индивидуума. От «тайной свободы» Пушкина до «свобода – это когда забываешь отчество у тирана» Бродского литературно-философские и религиозные вариации на тему внутренней свободы неизменно подчеркивают суверенитет творческой воли личности и ее право не считаться с внешними ограничениями и запретами в силу присущего ей духовного авторитета99. «Свобода» в этом виде приобретает снова элитарный характер для немногих избранных. Конечно, с этим же топосом связано и представление о силе индивидуального сопротивления всякой деспотии, которое охраняет последний оплот человеческого достоинства – «внутреннее пространство» души. Но и оно, устанавливая приоритет духовного над социальным, возводит в принцип идею частной свободы атомизированного индивидуума100. А такая свобода оказывается вполне совместимой и с деспотизмом101. И она чужда политической свободе как солидарному делу всех, как отношению с Другими, как участию в совместном освобождении не только на уровне идей, но и на практике. Впрочем, и этот топос «внутренней свободы» и ее противопоставления «внешней» тоже не уникальный продукт российского или советского дискурса, а результат восприятия и трансформации концептов, идущих от античного стоицизма, вполне допускавшего совмещение рабства и духовной свободы.

В чем же тогда «русская» идея свободы? В утверждении сословных вольностей придворного общества? В свободе мысли и слова творческой личности, выходящей на форум литературной публичности? В безграничной «воле» казацкого протеста? В идее социального освобождения, от петрашевцев до эсеров? В правовой свободе российских либералов и советских диссидентов? Ни одна из идей не является принадлежностью отдельных наций. Но в их конфигурациях, в сочетании идей и практик, в традициях проговаривания и интерпретации выстраиваются исторические траектории дискурса свободы, который до сегодняшнего дня остается резервуаром аргументов, цитат, исторических образцов и контрпримеров, а из них формируется самосознание свободы в совокупности его культурных и политических общностей и различий. И современная герменевтика свободы должна ответственно и беспристрастно осмыслять все изгибы этой траектории, чтобы дать ответ на вопрос, что значит свобода для современного политического сознания.

Свобода естьСвобода естьСвобода естьСвобода естьСвобода естьСвобода естьСвобода есть свобода

Это стихотворение Всеволода Некрасова 1964 г. иллюстрирует средствами минималистской поэзии весь драматизм перехода от факта к знанию свободы, когда от пустого заверения «свобода есть» только после серии бесплодных и бессмысленных повторений удается перейти к форме суждения, пусть еще и тавтологического, но уже открывающего перспективу понимания – «свобода есть свобода». В этом переходе развертывается дискурс, в котором люди уясняют себе, что же такое «есть свобода», и могут сообщить и поделиться с другими знанием о ней. А дискурс становится необходимым (хотя и недостаточным) условием существования их совместной свободы.

ДЕКЛАРАЦИИ СВОБОДЫ

ВВЕДЕНИЕ

Авторы текстов, представленных в рубрике «Декларации свободы», рассматривают свободу как учреждающий принцип государственного устройства. Но какой им представляется свобода?

Екатерина II в «Наказе», обращенном к кодификационной комиссии, объясняет, что такое «общественная или государственная вольность», и определяет ее вслед за Монтескьё как право «все то делати, что законы дозволяют». Разделяя идеи Просвещения о всеобщем благе и рациональном законодательстве, Екатерина игнорирует основополагающий просвещенческий концепт «естественное право», а в результате действие в согласии с рациональными законами вовсе не означает признания индивидуальных свобод. Абсолютная монархия представлена в «Наказе» как единственно возможная форма правления для России. Не нарушая «естественной вольности» так называемых граждан (на деле же подданных), монарх (источник закона) ограждает их благополучие и безопасность от произвола и беззакония. «Слава граждан, государства и Государя» – цель самодержавного правления, вызывающая в народе «разум вольности», который в той же степени способствует «великим делам», как и сама вольность.

М. М. Сперанский делает первые шаги от екатерининской патерналистской концепции просвещенного абсолютизма к ограничению монархии законом. Он не довольствуется пассивной ролью народа как подданных, указывая на необходимость его участия в политической и законодательной власти, т. е. необходимость «свободы политической». «Политическую свободу» Сперанский отличает от «свободы гражданской» (сословных привилегий и сословной независимости), дальше которой не пошла Екатерина II. Для Сперанского, так же как для А. Н. Радищева, наличие свободы доказывает зрелость общества, свидетельствует о привычке, получаемой через «единообразное устремление <…> воли [всего народа] к свободе в продолжение многих лет». Таким образом, свобода у Сперанского – определенная модель поведения и воспитания, продукт политической культуры. Для установления политической свободы, которая, по его мнению, гарантирует свободу гражданскую, необходимо формирование общественного мнения. Равенство для Сперанского – уже не только равенство перед законом. Выступая против крепостного права, Сперанский объявляет основанием свободы и равенства свободный труд, который «составляет неотъемлемую каждого собственность».

Н. М. Муравьев тоже заимствует определение свободы у французских просветителей, определяя ее как «жизнь по воле», т. е. право «делать все то, что не вредно другому», но обращается уже напрямую к принципам «Декларации прав человека и гражданина» (1789). Свобода обеспечивается тем, что устанавливаются равные для всех законы, но ее гарантом выступает не самодержавие, а «народное вече». В конечном счете свобода имеет божественное происхождение, поскольку именно Бог даровал «природные права человеческие». Муравьев считает, что отказ от своих природных прав и привычка к рабству мешают установлению свободы, т. е. участию народа в политической жизни.

В противоположность Муравьеву К. С. Аксаков объясняет аполитичность русского народа не привычкой к рабству, а, напротив, сознательным отказом от участия в политике. Такой отказ – результат волевого решения народа, который сам «отделил государство от себя и государствовать не хочет». Таковы «истинные начала русского гражданского устройства». Вследствие специфического «общественного договора» правительство обладает неограниченной государственной властью, а народ сохраняет за собой неограниченную «нравственную свободу, свободу жизни и духа». Для Аксакова неограниченная монархия – единственно возможная форма власти в России. Народу остается право беспрепятственно выражать свое мнение, которое, однако, вовсе не обязательно будет принято к сведению. Внутренняя (духовная) свобода народа является полноценной заменой его политической (внешней) свободы. Стремление к политической свободе, полагает Аксаков, равносильно революции, ограничение же свободы мнения со стороны монархии – деспотизму.

Возводя «свободу слова» в принцип русской гражданственности, К. С. Аксаков подчеркивает важность формирования общественного мнения для нормального функционирования государства. Неограниченная монархия должна сочетаться с элементом политической свободы, «свободой слова». Неожиданным образом здесь возникает аналогия с концепцией публичного и частного разума у Канта («Ответ на вопрос: Что такое Просвещение?»), в которой также безусловное повиновение монарху сочетается с неограниченной свободой высказывания на публичном «форуме разума». При этом Аксаков вписывается и в российский устойчивый дискурс противопоставления внутренней и внешней свободы, который можно найти и в масонстве, и у Солженицына.

Один из главных представителей российского либерализма Б. Н. Чичерин критикует «распространенное мнение» об особом историческом пути России, которое оправдывает существующий порядок вещей как единственно возможный. «Особостью» России называют, как правило, то, что «выгодно для властей». Поэтому для Чичерина всемогущество русского самодержавия является следствием пассивного характера самого народа, а не результатом договоренности между властью и народом. Пассивность русского народа не позволила возникнуть интересу к «общему делу» или «общему благу», добиваться которого может только сам народ, не оставляя заботу о нем монарху.

Как и К. Аксаков, Чичерин определяет общественное мнение как необходимую основу справедливого политического устройства, «краеугольный камень либеральной политики». Чичерин считает, что народ вполне созрел для политической жизни, поскольку может мыслить и действовать самостоятельно. Либерализм – объединяющий лозунг для всех направлений: «Нам нужны не сословные права, не ограничение царской власти, о котором никто в России и не думает. Нам нужна свобода!» Но если сочетание неограниченной царской власти и сословных вольностей, понятых как гарантии безопасности подданных, в текстах Екатерины II выглядит вполне логично, то из уст «либерала» утверждение, что свобода и неограниченная царская власть не исключают друг друга, звучит весьма парадоксально. Парадокс объяснится, если учесть, что либеральные требования Чичерина включают лишь ограниченный набор свобод (свободу совести, свободу от крепостного состояния, свободу общественного мнения, свободу книгопечатания, свободу преподавания, публичность всех правительственных действий, публичность и гласность судопроизводства), которые он обосновывает к тому же их пользой для правительства, а его концепция просвещенного государства приравнивает политическую жизнь народа к возможности получать и обсуждать информацию. В результате оказывается, что взгляды западника Чичерина не слишком далеки от идей славянофила Аксакова.

Напротив, М. А. Бакунин провозглашает свободу как «абсолютное право всех взрослых мужчин и женщин <…> определяться в своих действиях только своей собственной волей». Условием действительной социальной свободы является свобода всех, а рабство хотя бы одного человека означает отрицание свободы всех. Эту декларацию Бакунин уточняет и конкретизирует. Так, он провозглашает свободу любой пропаганды, а также свободу союзов и соглашений, «не исключая тех, которые по своей цели будут неморальны или казаться таковыми, и даже тех, целью которых было бы извращение и разрушение индивидуальной и общественной свободы». Судьей в разрешении этих вопросов является исключительно общественное мнение, которое приобретает тем самым отчетливо политическое измерение.

Апология позитивного закона была подвергнута критике в дискуссиях начала ХХ в. С. Л. Франк замечает, что от произвола и деспотизма не могут оградить ни конституция, ни даже самая демократическая и либеральная форма государственного устройства. В основе позитивного законодательства лежит исключительно воля (произвол) суверена, будь то абсолютный или конституционный монарх или же республиканское собрание. Поэтому для Франка гарант свободы – не закон, а «нормы отношений между людьми, опирающиеся на общее правосознание и обязательные независимо от того, внесены ли они в собрание узаконений или нет». Права, таким образом, крепче закона.

Если Аксаков разделяет внешнюю и внутреннюю свободу, то А. А. Мейер полагает, что они неразрывно связаны между собой. Без внутренней свободы человек – раб, в каком бы свободном государстве он ни жил. Но вместе с тем свобода личности, как и свобода народа, заключается в способности самостоятельно устраивать свою жизнь, не дожидаясь действий правительства. Полноценная свобода возможна лишь тогда, когда ею обладают все граждане одинаково, к каким бы партиям или социальным классам они ни принадлежали. Поэтому важно не лишать свободы слова «даже врагов свободы, даже тех, кто стал бы говорить против новых порядков». Говоря об экономической свободе, Мейер подчеркивает, что она должна быть завоевана, а не дарована в качестве привилегии, ведь только в этом случае она будет действительной свободой и человек сможет ее сохранить.

Проект конституции, который написал А. Д. Сахаров, интересен не только как документ, демонстрирующий первые шаги к идеологическому и экономическому плюрализму в рамках советской системы, «стремление к встречному плюралистическому сближению (конвергенции) социалистической и капиталистической систем как к единственному кардинальному решению глобальных и внутренних проблем». И не только как историческое свидетельство репрессивного характера советской системы: к числу гарантированных индивидуальных свобод в проекте добавляются «свобода поездок за рубеж» и свобода от «не обоснованной медицинской необходимостью психиатрической госпитализации». Этот проект, написанный в контексте хаотического законотворчества периода перестройки и критиковавшийся прагматиками как «утопический», напоминает о том, что реформа политического устройства должна начинаться с учреждения свободы.

С. В. Киршбаум

ОБ АВТОРАХ

Аксаков Константин Сергеевич (1817–1860), философ, историк, языковед, критик, поэт. Один из интеллектуальных лидеров славянофильства. Окончил словесное отделение Московского университета (1832–1835). Магистерская диссертация «Ломоносов в истории русской литературы и русского языка» (1845; защищена 1847) была приостановлена цензурой из‐за «резких» выражений о Петре I.

Драма «Освобождение Москвы в 1612 году» была запрещена (1850; могла «возбудить в простом народе враждебное расположение против высших сословий»). С цензурой столкнулся «Московский литературный и ученый сборник» с его статьями «Несколько слов о нашем правописании» (1846), «Три критические статьи» (1847), «О древнем быте у славян вообще и у русских в особенности» (1852). Был запрещен сборник (1853) с его статьей «Богатыри времен великого князя Владимира, по русским песням» («Русская беседа», 1856).

Передал Александру II записку «О внутреннем состоянии России» (1855). В первой своей статье в газете «Молва» (1857) писал о свободе слова. Недовольство цензуры вызвала его статья «Опыт синонимов: Публика – народ».

Осн. соч.: Освобождение Москвы в 1612 году. Драма. М., 1848; О русских глаголах. М., 1855; Опыт русской грамматики. Ч. 1. М., 1860; Замечания на новое административное устройство крестьян в России. Лейпциг, 1861; О древнем быте у славян вообще и у русских в особенности. [Б. м., 19–?]; Полн. собр. соч. Т. 1–3. М., 1861–1880.


Бакунин Михаил Александрович (1814–1876), философ, публицист, революционер. Теоретик анархизма, народничества и панславизма. Учился в Петербургском артиллерийском училище (1829–1833), служил в армии (до 1835); после отставки увлекся немецкой философией. В Берлине слушал лекции учеников Гегеля и Шеллинга (1840). К 1842 г. идеалистическое мировоззрение сменилось революционно-демократическим (статья «Реакция в Германии», 1842). В 1840–1851 гг. находился в Европе, сблизился с деятелями социалистического движения (А. Руге, К. Марксом, В. Вейтлингом, П. Прудоном и др.). Участвовал в событиях революций 1848 г. как организатор восстаний (был приговорен к смертной казни саксонскими и австрийскими властями. 1850, 1851). Разрабатывал концепцию славянской федерации. Был выдан австрийским правительством России (1851). По предложению Николая I написал «Исповедь» (о революционном движении и славянском вопросе). После заключения в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях (1851–1857) был отправлен на поселение в Сибирь. Бежал через Японию и США в Лондон (1861).