
Невестка возилась у стола со свечой и пакостной грамоткой, а Максим Яковлевич смежил веки. Маетные известия забрали силы. Евфимия долго сидела у его изголовья, и оттого он быстро уснул.
* * *Снег таял, стекал ручейками с деревянного помоста. Скорбел вместе с Анной Рыжей… А толпа – хоть всех одним взглядом окинь да измерь – кривлялась, радуясь зрелищу, иль замерла в ожидании. Отчего она вновь пришла сюда, на площадь, отчего не осталась на заимке рыдать и молиться, просить заступничества у Богородицы и Преподобной Ксении. Молиться о чуде…
В разгар Великого поста в сердце Соли Камской на площади разожгли костер. Тощий палач кочергой шевелил большие поленья. Да в том не было нужды – огонь занялся, подбадриваемый свежим ветром, внезапно подувшим с Усолки. И в сколоченной наспех клетке те, кого обрекли на жестокую смерть.
Анна не верила глазам своим, и уши ее просили о пощаде. Самые глумливые сейчас оставили ухмылки, робко глядели на разнузданную пляску огня.
«Как… как… Как она?» – шептала Анна.
Вспоминала сейчас, как четыре года назад умирала вместе с ненаглядным мужем, думала, подобного боле не случится. А сейчас там, в огненной клетке, горела добрая, милосердная, терпеливая знахарка. Скольких спасла, сколько хворей прогнала снадобьями и мудростью. И ее – так?!
– Анна, Аннушка, пойдем отсюда, – повторял терпеливый голос. Цепкая рука хватала ее за локоть, тянула прочь из окостеневшей толпы, молившейся, вздыхавшей, удивлявшейся, словно в первый раз, что можно вот так лишить жизни.
Все остались там, в солекамских хоромах: трусливые жалобщицы, слезливые долготерпицы Еремеевна и ее рыхлые внучки, выживший из ума Потеха, злорадствующая Лукерья и ее муженек… Один Игнашка Неждан вопил на всю округу: «С ней пойду к мамушке». Мальчишка плакал, колотил кулаками Еремеевну, прижавшую его к мягкой груди. Но Игнашку не пустили.
Сусанна, упрямая, сильная, непременно пошла бы и подняла крик на всю площадь. Лишь бы мать услышала и поняла, что рядом те, кто ее любит, что не осталась одна посреди немыслимой боли, что не предали… Не все предали.
Крики затихли. Клетка догорала, и толпа начала расходиться. Витька Кудымов схватил ее за бок, непотребно впился пальцами, точно муж, а не простой знакомец, и, выводя из толпы, зашептал утешительное:
– Хоть и сожгли тело, да не плачь. Душа знахарки перейдет через смоляную реку[58]. Много хорошего делала.
Кудымов шептал что-то еще, ересь несусветную, да только становилось легче. А толпа вокруг шелестела:
– Ведьм пожгли. Ведьм пожгли?
И она не сразу поняла, о чем шепот. А когда поняла, зарыдала еще громче.
* * *Дом был велик, богат диковинами, которые Митрофан охотно привозил с ярмарок. Да удивишь ли тем Нютку? Она привыкла к просторным отцовым хоромам, пушистым коврам – крестьянка, дочь бедной знахарки из Еловой, последние годы жила в довольстве и счастии.
А здесь, у тетки Василисы, все казалось чужим.
Запутанные переходы, холодные и теплые сени, запертые чуланы, клети, от которых веяло сыростью. Во всем доме ни ласкового кота, ни живой улыбки, ни доброго слова. Попреки, удары плети на заднем дворе, подзатыльники и страх в глазах служанок.
Один Митрофан смеялся за всех, он щедро расплескивал тепло, умудрялся вызвать усмешку даже на устах суровой матери, тормошил сестрицу. И порой она забывала о том, почему оказалась за сотни верст от родных земель, в Великом Устюге, городе шумном и опасном.
Поблажек Нютке не давали. Митрофан всячески пытался смягчить ее положенье, напоминал, что сестрица в гостях. Шелковый сарафан сочли неподобающим, заменили его на темный да колючий, ладные башмаки – на изношенные. Ежечасно напоминали, что в этом доме всяк занят трудом праведным.
– Оксюшка – грешница, великие горести близким принесла. И тебя не пожалела. Ты должна до конца жизни благодарить меня за оказанную милость, – заявила тетка при встрече.
Сусанна собралась было с силами, чтобы ответить: «Не хули матушку», но злобная старуха уже отдавала приказания своим скрипучим голосом.
Зачем она оказалась здесь?
Нюткой владела тоска по родному дому, по мамушке, сестрице и Игнашке Неждану, по уютной стряпущей, где всегда пахло яствами, по Лукерье и Анне Рыжей, по мурлыканью Пятнашки. Каждую ночь она видела матушку в одной рубахе пред честным народом. И пылало кострище. Нютка расталкивала всех, обращалась в крылатого зверя и уносила мать от ворогов.
Просыпалась в слезах, прогоняла сон, требовала вестей у Митрофана, скребла котелки, шила завеси и уповала на благополучный исход.
* * *Нютку теткин дом и завораживал, и пугал. Когда она шла одна по извилистым, путаным сеням, всякий раз вздрагивала: то за поворотом прятался кто-то злой, то в сарае топотали и скрипели. Тетка разместила ее в тесной клетушке близ стряпущей: не с девками-прислужницами (то было бы куда веселее), не в хозяйском крыле. Ни рыба ни мясо.
Нютка вздохнула. Черт дернул – она торопливо перекрестилась и поклонилась крохотной иконке, что сурово глядела со стены, – приехать сюда. Хотела Великий Устюг поглядеть, у братца погостевать, от беды спрятаться.
А оказалась в услужении у злой старухи.
Нютка представляла себя девицей из сказки: сколько испытаний, овса, ячменя и гороха, что нужно перебрать. И благословляла добрую Еремеевну, которая заставляла работать, помогать в стряпущей и не глядела на ее слезы и жалобы. Теперь не боялась Нютка ничего, только с любопытством встречала каждую зорьку: что на этот раз придумает злая тетка.
Порой убегала от тех поручений – ей до терпеливой девицы из сказки далеко, – бродила по дому. В нем прятались тени и тайны.
Однажды она наткнулась на комнатку, где молились старухи. Склонившиеся перед образами темные спины, колючие взгляды, впившиеся в дерзкую девчонку, беззубые рты… И гневный окрик тетки: «Пошла вон!» Она бежала прочь, заблудилась, спустя время вышла к истобке, лишь испросив дорогу у молодой служанки. В другой раз наткнулась на мужика, чистившего хозяйские сапоги – Митины щеголеватые, с каблуками – и шептавшего: «Как придут они да помрут, как помрут, так и придут», а потом уверяла себя, что ей привиделось. В одной из клетей мычал и гнил заживо муж тетки. О том сказывали дворовые девки – Нютку в мертвячьи покои не отправляли.
Жуть!
А сегодня, в самом конце, в тупичке холодных извилистых сеней она увидала воздушную завесь, отдернула и зашла в клеть. Девушка немного старше ее, с приятным, но странным, равнодушным лицом и русыми тонкими волосами, стянутыми так, что виднелась бледно-розовая кожа, плела кружево.
Палочки в белых руках мелькали, завораживали. Нютка засмотрелась на нее и села рядом. Девушка не молвила ни единого приветственного слова, но и не показала неудовольствия. Нити плясали в умелых руках, и волшебство рождалось на глазах. В безмолвии из путаницы являлись снежинки и завитки, что сделали бы честь лику Богоматери.
Нютка помотала головой, вспомнила, что пухлая служанка, заправлявшая на кухне, велела принести лука и чеснока. Ей, ослушнице, не поздоровится. Тетка вновь будет орать, будет грозиться посадить в темный чулан. Она заставила себя оторвать взгляд от кружевных узоров. Вырвалось крутившееся на языке:
– А ты кто?
Девушка даже не подняла взгляда, лишь деревянная палочка еле заметно дрогнула. Но от Нютки так просто не отделаться.
– Слыхала я, у тетки Василисы есть внучка. Улитой кличут. Взаперти сидит, чудная, не…
Нютка споткнулась об обидное «не от мира сего».
– Как у тебя красиво выходит. Я так не могу. – Показала свои потрескавшиеся руки и улыбнулась. – Я приехала из Соли Камск…
Девушка неожиданно закричала, да громко, словно ей сделали что-то дурное. Нютка зажала уши и с недоумением глядела на кружевницу: та бросила палочки, не заботясь о том, что узор может быть потерян. Забилась в угол, словно дикий зверек. И от крика ее дрожали стены.
– Я же просто хотела поболтать, – повторяла Нютка.
А баба, что пришла наконец, подняла крикунью, словно малое дитя – та наконец умолкла, только тихо икала, – и унесла куда-то наверх.
* * *Что с девицей неладно?
Нютка после той встречи больше думала о кружевнице, чем о своих бедах-несчастьях. Матушка бы непременно сказала что-то разумное, дала мешочек иль скляницу со снадобьем и добрый совет. А она, Нютка, что может? Только улыбаться да нести всякий вздор.
К братцу Мите, а тем более к тетке идти с расспросами не решилась, у прислужниц потихоньку выведала. Была у тетки Василисы дочка, звали ее Софьей, кликали Любавой за светлый лик. Росла, становилась все краше, и всякий видел, что девица чудна´я: ни бойкости, ни света в очах. Много-много лет, как из детства вышла, так и не была нигде – все взаперти сидела.
Стали приискивать жениха, и шла молва впереди нее. Хоть семья Селезневых и жила богато, такую девку брать в дом не хотели. Сговорился отец с одним купцом, у того сын был чахлым да малоразумным. Обженили, Любава понесла, спустя положенное время родила пригожую дочку. Только мало что в ней изменилось.
Тетка Василиса ездила к дочке, помогала. Звала богомольных баб и колдунов, чтобы сняли морок, да только все без толку. Любава и ее чахлый муж померли через два года от какой-то хвори. Родители его пришли и кланялись до земли, просили забрать дитя, что боялось всякого человека и зверя. Так и росла Улита у бабки, была еще чудне´е матери.
В доме к ней привыкли. А для нового человека то было странным: девка, что не выходит из своих покоев, не ездит в храм, не болтает с подругами. Нютка представляла, каково живется Улите, и жалела ее от всего сердца.
* * *– Довольно терпеть, – веско сказала тетка и замолкла.
Нютка стояла перед ней, не склоняя головы. А чего склонять? В ветхом сарафане, истоптанных поршнях, словно вернулась в детство, она ждала, что скажет тетка. Столько всего таилось в больших, навыпучку, глазах, в поджатых губах, темно-бурой душегрее. Мать не рассказывала о старшей сестре, лишь однажды обмолвилась: Василиса как урюпкой[59] была, так ей и осталась.
– Ты здесь не для потехи. Ты не знатная боярыня, осчастливившая своих родичей. Ты о приюте просила, я разрешила… Но не приноси сюда похабные порядки своей матушки.
«Жаба», – вдруг поняла Нютка. Тетка похожа на жабу, которую они с Малым однажды поймали у реки. Бородавчатая тварь надувала горло, пучила глаза и издавала мерзкие звуки.
– Я с Улитой поболтать хотела. Ничего дурного. – Нютка оправдывалась и умирала от презрения к себе.
– Сестрица была такая же. Ничего дурного, а грех на каждом шагу творила, – едко говорила тетка, и по лицу ее скользило довольство. – В то крыло боле не ходи, будь скромна и молчалива. И может, Бог тебя помилует.
«Ты не священник, чтобы решать, кого Господь помилует, а кому кару пошлет», – дерзко подумала Нютка. Прикусила губу, сжала растрескавшиеся кулаки, чтобы не молвить лишнего.
Потом тетка долго говорила о праведности и милосердии, о спасении и гордыне.
– Вижу в тебе то же злое семя, те же всходы даст, что у сестрицы… Мой долг… – вглядываясь в Нютку, торжественно молвила тетка.
– О матушке худого не говори! – Нютка начала тихо, да повысила голос.
– Ты, блоха, кусаться еще будешь! Милостью моей живешь здесь, а сама…
Что-то забулькало в теткиной груди. Лицо ее налилось краснотой, прибежали девки с водицей и иконою, принялись хлопотать, брызгать, причитать, молиться. А Нютка воспользовалась суматохой и убежала из теткиных покоев.
* * *Следующим утром она решила: к Улите непременно пойдет вновь, будет сидеть тихонечко и глядеть на белую кипень. «А кем же приходится мне Улитка? Внучка моей тетки… Племянница!» – и чуть не вскрикнула от восторга. У нее есть племянница!
Потом, сдирая со склизкого карпа чешую, спохватилась: как можно радоваться, ежели матушка сидит в холодном остроге. А если… Сердце ее начинало колотиться, и гнала от себя сон – сизый дым костра и крики.
Вечером ее посадили в теплый подпол со словами: так тетка велела. Рядом кто-то скребся, пищал, щекотал шерстью и усами – теткин домовой смеялся над ней. Нютка сидела до полуночи, а потом принялась тарабанить в дверь.
Долго никто не приходил. Потом явилась прислужница, и Нютка сказала: раскаивается и будет исполнять все веления тетки. Ей поверили, разрешили вернуться в ее клетушку.
Да только не знали, что горбатого могила исправит.
Глава 4. Слабые
1. Грачи
Кудымов учуял ее слабость.
Теперь он приходил каждый день, с удовольствием загребал ложкой кашу, чавкал, колол дрова, утеплял дом – какие-то зверушки растащили мох, что закрывал щели меж бревнами. Приносил добытую глухарку или зайца, взял на себя все заботы о небольшой семье с молчаливого согласия Анны.
Детям Кудымов умел придумать забаву. Антошке показывал двумя корявыми пальцами козу, мастерил птичек с перекошенным хвостом и кривыми крыльями. Феодорушке приносил шишки, гладил ее по светлой головенке.
И лишь Анна Рыжая не находила себе покоя. Каша выходила жидкой, кадушки с водой опрокидывались, буянили, руки стали неловкими, точно чужими. Порой она замирала, прислушивалась к чему-то, потом трясла головой так, что убрус норовил распустить концы по спине. И вновь принималась за работу.
Витька не требовал ласки или внимания. Иногда касался ее ненароком на мгновение, забирая миску или расшалившегося Антошку. Глядел с добротой и вниманием, утешал, неловко обнимал за плечи, вместе с ней радовался, когда пришла весть о спасении Аксиньи.
– Я ж говорил: не сожгут ее, не посмеют. Убоятся гнева Степана Максимовича, – повторял он.
Хоть Анна помнила, что ничего подобного не говорил тогда, на площади, у костра, согласно кивала и глядела на его крепкую шею. Иль хранить ей вдовью верность Фимке вечно? Заточить себя в погреб и прогнать смех?
Дни тянулись один за другим. Зима не спешила уходить, и кручина сидела рука об руку с ней – две невеселые подруженьки.
* * *– Матушка Анастасия строго-настрого предупреждала: с тобою не говорить. Ты ведьма, с бесами зналась. Милостью избавлена от целительного Божьего пламени и отправлена сюда… А я гляжу на тебя и бесов не вижу, – в первое же утро бесхитростно заявила молодая послушница.
Немногим старше Сусанны, одетая в темный подрясник, она приносила скудное варево и бесконечные тюки с овечьими колтунами. Забирала пустую миску, мотки спряденной шерсти. И озаряла сырую келью одним своим появлением.
Аксинья бы улыбнулась в ответ, если бы в душе оставалась хоть капля света. Но безысходность, разгрызавшая ее внутренности – может, как раз те самые бесы? – запрещала радоваться.
– Больная ты, худая, уставшая… И не злая совсем. – Послушница по-детски заглядывала в глаза и даже осмелилась коснуться ведьминого плеча.
– Спасибо тебе…
– Сестра Вевея, – охотно подсказала послушница и чуть-чуть притопнула ногой.
Озорная, смешливая, с милым веснушчатым личиком, она была в суровом скиту чем-то инородным. Казалось, еще миг – и она сбросит темный подрясник и полуапостольник[60], закружится, словно пава, и побегут за ней павлины, распушив хвост. Сестра Вевея напоминала ей Сусанну, синеглазую дочку. От того сходства и радость кипела в Аксинье, и тоска. Ой как тошно становилось – она здесь, в толстостенном скиту, оторванная от тех, кого любит…
Но стоило поумерить гордыню и возносить благодарственные молитвы Богородице. Избавлена была от костра, хотя каждую ночь угли жгли босые ноги. В клеть из грубого теса взошла Горбунья и безо всякой вины претерпела мучения. Несчастная.
Совесть Аксиньи не молчала, выла, точно волчица весной… Тогда, пред казнью, она исповедалась отцу Еводу, с благодарностью прижалась к его холодной руке. Стражник объявил им решение воеводы: ведьма из Еловой Аксинья Ветер, полюбовница Степана Строганова, была помилована. А Горбунью миловать никто не стал.
Шерсть колола пальцы, в груди сидела хворь и рвалась наружу громким кашлем, словно ворона каркала. Аксинья пряла нить и бесконечно думала о дочках своих, о горбатой повитухе, об Игнашке Неждане, о Рыжей Анне, обо всех обитателях солекамских хором и деревушки Еловой. И лишь когда скрипело на губах слово «обманщик», нить рвалась и путалась.
* * *На Святого Герасима грачи не прилетели[61]. Аксинья слушала сетования разговорчивой сестры Вевеи и даже пыталась что-то отвечать.
– Холодная весна нас ждет. А солнышка так хочется, – щебетала послушница. – По матушке я скучаю, по сестрицам, хоть на чуток бы в родное село.
– Как ты оказалась в обители? – Аксинья скрутила моток и спрятала конец нити. Пора приниматься за следующий. И так без конца.
– Матушка обет дала. Ежели мы с сестрицей выздоровеем от хвори-лихоманки, одна из нас в Божьи невесты пойдет, – вздохнула Вевея. – Старшую сестрицу посватать успели. В обитель отправили меня.
Боле о том они не говорили.
– А как любовь в сердце поселяется? Болит оно, ровно когда зуб у дитяти режется. Болит-болит, тянет, а потом как вылезет, так и радостно? – в другой раз спрашивала Вевеюшка, и Аксинья видела, что неспроста о том завела речь послушница.
– Много лет на белом свете прожила, и сама не знаю. Есть она – нет ее. Сказать бы тебе, что все пустое, один морок от любви, так не поверишь. И сама бы в твоих летах не поверила.
Вевея мучилась. Пару раз пыталась она рассказать о маете своей, да всякий раз убегала. Тут все было понятно и без лишних речей: сердечная хворь, молодец и та, кого мать отдала в инокини.
Аксинья жалела девчушку, милую да светлую, всякому ясно было, что не здесь призвание ее, не в молитвах да земных поклонах. Муж, детишки, ласковые песни. Да кто ж спрашивает – судьба да воля родительская все перемелет.
* * *Сюда не заглядывало солнце.
Нютка прикрыла рукой нос, но устыдилась себя. Она оглядела слепую клетушку: крохотная, три на три аршина, а то и меньше, Нютка не сильна в подсчетах. Лежанка из досок, на ней тюфяк, а не мягкая перина. Для чего хворому удобства?
Рядом стол дощатый, на нем свечка, глиняный кувшин да кружка с водой. Нютка заглянула туда, показалось ей, что вода невкусная, мутная. Напротив лежанки висит икона – золотокрылый ангел и Богородица с веретеном. Нютка прочитала краткую молитву, и примеру ее последовала прислужница, девчонка лет десяти.
Тетка долго не пускала ее к хворому, считала чужой да несерьезной, а Нютке хотелось поглядеть, все терзало ее любопытство: как человек живой может слыть мертвым. Две девки-прислужницы захворали, одну отправили с поручением от тетки, и час Нютки настал.
Пришла и пожалела о своем любопытстве. Глупость такая, словно не девка – ребенок.
Дядька лежал на соломенном тюфяке, под лоскутным пестрым одеялом. Оно казалось здесь, в этой мрачной клетушке, неуместным. Такой бледный, неподвижный, страшный. Всклокоченные волосы, длинная борода, дух тяжелый: хворь и то, о чем Нютка думать не хотела. Она подошла к нему и склонилась так резво, что стеклянные бусы на берестяном венце звякнули.
Ужели помер, испугалась. Но дядька застонал и, не открывая век, пошарил вокруг себя.
– Пить хочешь? – молвила Нютка и тут же протянула ему кружку. Вышло дурно: вода закапала ему на рубаху, на одеяло, она вскрикнула и попыталась вытереть подолом.
А как дышать-то тяжело!
– И-ип-и, – протянул хворый, и Нютка устыдилась своего небрежения к материнскому делу. Знала бы снадобья целебные, взяла да вылечила дядьку. Вот все удивились бы!
Дядька жадно пил, бедолага, не замечая, что вода все льется и льется за шиворот. Матушка бы непременно сказала, что надобно перенести хворого туда, где есть свет. Сидеть бы ему на воздухе и слушать сказки да былички, пить родниковую воду. Где же мудрая матушка?
А потом девчушка сказала, что им надобно перевернуть да вымыть хворого, и Нютка ответила:
– Пусть тетка сама и моет.
Она пожала его вялые пальцы, шепнула: «Дядя, принесу тебе чистой водицы», – и убежала из горницы.
* * *Весна не спешила: выли за стеной метели, падал и падал снег, точно решил остаться здесь навсегда. В келье с подслеповатым волоковым окошком царили холод и полутьма. Звались обиталища темными кельями, помещали туда наказанных Богом, законом и людьми за блудодейство, ведьмовство, татьбу, жизнь супротив Божьего закона.
Таким насельницам монастыря, как Аксинья, запрещались всяческие излишества: дрова, теплая одежа, скоромные яства, досужие разговоры. Сидели они затворницами – выходить из темной кельи не полагалось. Окромя Аксиньи при обители жили еще три грешницы. Сестра Вевея сказывала, что одна из них во кликушестве творила срам, вторая варила зелья, а третья слыла еретичкой, считала Иисуса Христа человеком.
Аксинью не беспокоили подробности жизни монастыря и его насельниц. Равнодушна она осталась и к тем изменениям, что претерпела обитель. Давно умерла старица Феодосия, которая даровала страждущим свои молитвы и заступничество. Монастырь вырос, принимал новых послушниц и черниц. Возвели крепкий тесовый забор – не обойти, не перелезть, – о том сразу подумала, как ступила во двор обители. Построили высокую церковь, рядом прилепились кельи, высокие клети, иные постройки, о назначении которых не ведала.
Аксинья мельком углядела это утром, когда доставлена была в обитель и три стражника стерегли ведьму. Ежели бы могла, обратилась в волчицу да убегла. Ежели бы могла, обратилась в птицу и улетела к дочкам. Пустое все…
Много лет назад босоногая Аксинья пришла сюда, чтобы поклониться старице, испросить совета и обрести надежду. А сейчас в холодной клети, выворачивая себя наизнанку, чуяла: недолго осталось.
* * *Наконец-то появились грачи. Они вышагивали в своих черных портах по дорогам и невспаханным нивам, выискивали глупых червей. На заимку пришли из Сибири подводы, Витька Кудымов охранял амбары, где таились несметные богатства Хозяина. И пятый день не показывал носа.
Анна тосковала, долгими вечерами прижимала к себе детишек, пыталась баять сказки, которые слышала от Еремеевны. Но выходило плохо.
И сегодня уложила детей на мягкую перину, поцеловала сонную Феодорушку и Антошку, что порывался выскочить из-под одеяла и затеять возню с деревянными потешками, молилась о детях, своем сыне и Аксиньиных дочках, о том, чтобы подруга выдержала дарованные ей испытания.
На улице шуршала капель.
– Тень-тень, – вторили ей синицы.
Забытое томление заставило Анну открыть засов и выйти на крыльцо. В домашней рубахе и тонкой холщовой однорядке она быстро продрогла. Но все ж стояла, обняв себя за плечи, пытаясь среди ночных звуков и теней обрести покой.
Сейчас, темной весенней ночью, Анна остро ощущала свое одиночество, свое переплаканное вдовство, безысходность. И казалось, что не прилетит к ней счастье.
– Расцветай, расцветайВ поле синий василек.Приходи, приходиКо мне, миленький дружок.Расскажи, расскажиПро сердечную печальОбними, обнимиИ умчи в туманну даль.Задорная песня разливалась по ночному лесу, и даже птахи, казалось, в недоумении замолкли, слушая звонкий голос. Анна забыла сейчас о своих невзгодах и страхах, она была той девицей, что ждала милого.
– Не пришел, не пришелКо мне миленький дружок.Ай завял, ай завялВ поле синий василек.Она услышала чьи-то шаги, обмерла от надежды и страха, да не глядела на тропку, что вела к дому. Забыла про холод: где там, кровь шибко бежала по жилам.
– Не любил, не любилОн зазнобушку свою,Сколько слез, сколько слезЯ по милому пролью.Не пришел, не пришел…– Пришел, – услышала она и качнулась навстречу.
Ловко вышло, что губы их тотчас же встретились, что желанные руки обхватили ее крепко, будто кто собирался забрать. «Никому, окромя тебя, не нужна», – хотела прошептать Анна, но язык танцевал полузабытый танец, и Кудымову сейчас было не до разговоров.
Милый подхватил ее на руки, чуть не упал, открывая скрипучую дверь, громко шел по дому, сбил лавку, пнул поставец так, что вся глиняная посуда возмущенно задребезжала.
– Тихо ты, дети проснутся, – прошептала Анна.
А когда Витька донес ее до ложа, стянул с себя рубаху и порты, накрыл горячим, жаждущим ласки телом, сказала:
– Нет.
* * *Кап. Кап. Кап.
Они срывались на пол, глухо стучали по грязной соломе, которую изжевала и выплюнула старуха зима.
Кап. Кап. Кап.
За окном пригревало солнце, решив отлюбить землицу за долгие зимние месяцы. Лаяли псы, гомонили трудницы – монахини обычно разговаривали тихо и степенно. Громыхали по ледку сани, цепляясь полозьями за камни, кричали мужики-крестьяне, обиженные какой-то несправедливостью.
Аксинья слышала звуки и, закрыв глаза, могла представить, что солнце ласково скользит по лицу. Хоть горсть травы, голубоглазой медуницы, пряной мяты, цепкой крапивы… Пуст узелок, пуст горемычный, все травы извела, влила в свою плоть. Плючи бурлили, сипели, хрипели и молили о пощаде. Дыхание вырывалось облаком пара, и пот остужал разгоряченное тело. Она вдохнула глубоко, втянув тощий живот под ребра. И пробулькало внутри: