Книга Ведьмины тропы - читать онлайн бесплатно, автор Элеонора Гильм. Cтраница 18
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Ведьмины тропы
Ведьмины тропы
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Ведьмины тропы

Лизавете, скорчившейся, бессильной, пришлось вместе с девкой идти за дом, искать при свете луны да тонкой свечи народившегося. Его оставили в сараюшке, где хранили старые сани, телеги, заступы и прочую хозяйственную утварь. И средь неживого – сын, ее первенец, ее комок плоти, ее надежа.

– Где он? – закричала опять, не боясь переполошить дом. Да и кого полошить-то? Все спали, изнурившись от долгих Лизаветиных родов. Точно с нею бились в схватках…

– Да зачем же надобно? Не беспокой душу.

– Где он? Где? Говори, паскудница! – повторяла и повторяла она, как полоумная.

И девка нашла крохотный сверток. Трясущейся рукой открыла личико, а Лизавета выдернула у нее своего первенца, увидала и заревела в голос.

Еще до рассвета дитя закутали в семь слоев льна, плотно перевязали и закопали где-то. Лизавета лежала неделю безгласна и тиха. Потом дошла умом своим, что ее здоровое дитя проклято знахаркой Аксиньей Ветер. И поняла, что ей надобно делать.

Дядя-митрополит подсобил.

Одна матушка твердила: отступи да забудь, пожалей подругу-синеглазку. А Лизавета говорила дьяку новое письмецо: «Накажи колдунью да упроси Максима Строганова заступиться за несчастную мать, потерявшую дитя. Пусть знает, с кем сын его живет».

Эти письма, хоть и писанные чужой рукой, редкие вызовы к целовальнику, приезды дядюшки, тот жалел ее и звал «ласточкой» – все это давало Лизавете силы жить.

Когда горбатую ведунью сожгли, а вторую, безгорбую, отправили в обитель, стало Лизавете тоскливо. На Троицу дошли слухи, что муж ее открыто живет с гулящей девкой, Бога не боится.

Лизавета села уже писать письмо дяде: «Накажи его, а девку поганую вели высечь», да передумала. Пресытилась местью.

Однажды пришел отец Нютки, Степан Строганов. Велела сказать, что нет никого, а сама глядела в щелочку: он комкал богатый, отороченный лисой колпак, отказывался уходить и все повторял: «Где хозяйка?» Может, и надо было выйти, в глаза высказать все, что кипело в душе. Да убоялась: такой может и прибить.

Потом несчастье случилось с матерью. Забыла Лизавета про всех: про ведьму, про Строганова, про мужа своего неверного, точно их и не было на свете. Скучала по синеглазой подруге, вышивала покров и молилась – теперь лишь это приносило облегченье.

– П-с-с… – Какой-то сип отвлек Лизавету от горестных мыслей.

– Матушка? – Склонилась над хворой, не поморщилась, ощутив тяжелый дух. Травница с нижней слободы сказала, что болезной недолго осталось.

– С-с, – язык не слушался матушку, и Лизавета склоняла голову все ниже, – с-т-ть.

– Просить?

А матушка все шептала. По губам Лизавета попыталась разобрать и, наконец, поняв, в гневе вышла из горницы.

Когда, устыдившись дурного нрава своего, пришла утром, матушка уже была на небесах и улыбалась легко-легко.

3. Тропы

– Гляди, как хороша!

Молодой казачок гладил пищаль нежно, точно женку свою, начищал, пыль сдувал, охаживал ветошью. Да все с какими-то присказками.

После разлада с отцом Степан недосчитался многих слуг. Верные люди – три дюжины казаков, с кем он тонул, делил соль и хлеб, отстреливался от басурман, – остались верны. А прочие убоялись гнева Максима Яковлевича, свернули в сольвычегодские, орел-городские, тюменские и иные степи. Чирей им на левую ляжку!

А этот казачок – щенок, вон пробивается мягкая бороденка – перешел к Степану от Максима Яковлевича по своей воле.

Да, пакостная история была с ним в прошлом: кажись, поранил щеку Сусанне, синеглазой дочурке. Аксинья тогда таким гневом исходила, что Степан ненароком испугался: а если его так будет взглядом жечь? За дочек она готова была убить всякого. Степан тем страшно гордился. Считал он, так лелеет дочек потому, что зачаты от его горячего семени.

Но Степан знал, какова его старшая дочь – в отца пошла, озорница. Мальца он давно простил – чего в детстве не сотворишь.

Илюха из деревушки Еловой оказался ловким, расторопным. Даже Хмур его хвалил, говорил, что рога мальцу жизнь еще обломает, а так в деле хорош, не жалуется и с пищалью обращается не хуже иных бывалых.

– Десять пищалей ручных. Пять самопалов с бараборским замком[102]. Одна большая пищаль, ее на телегу уложить. И сорока[103] не хуже, чем у атамана Ермака, – частил Илюха. Видимо, показывал хозяину: все знаю, все умею.

Солнце пекло железные бока пищалей, цеплялось за выбоинки и царапины, словно смеялось над дурной затеей.

– А на какого врага пойдем? Инородцы озоруют?

Казачок порядком успел надоесть Степану.

Враг, инородцы… Вот стыдоба-то! А этот желторотый еще радуется, пищалями трясет.

Дело, на которое они собрались, могло веселить лишь глупца.

Степан и сам глупец. В какие только двери за прошедшие седмицы не стучался.

Воевода сундук с сабельками ценными принял, благодарность изустную отправил, а помощи не дал.

Яким Соловьев, боярский сын, в дом пустил, выслушал и посоветовал молиться, чтобы Бог вразумил.

Архиепископ отвернулся.

На кой всем вымесок Строганова, отринутый от большой семьи? Да еще с такой нелепицей…

Словно в детство вернулся Степан, выкинув прочь почти четыре десятка лет. Скрежетал зубами, ночами вгрызал паскудные слова в соломенный тюфяк, а днем шутил с казаками.

Довольно ждать!

Сколько беспутного совершил, сколько дней сжег, да без цели. Ежели надобно ради черноглазой знахарки подобное совершить, и на то пойдет.

Хмур гаркнул на весь двор, и казачки тут же сбежались, как щенки под брюхо мамке. Стеганые тегеляи на Илюхе, Ваньке Сыром и пятерых молодых казаках, кольчуга помощнее – куяки[104] и панцири на старых вояках, у нескольких красные порты. В руках бердыши, сабли, боевые топоры.

– Доспехи-то снимите. Будто сами не знаете, куда идем.

Степан поглядел на войско свое и вздохнул. Не воины земные нужны ему, а те, что трубят с неба.

Солнце, что жарило ему затылок, внезапно скрылось. Видно, тоже устыдилось того, что собирался сотворить Степан. Лохматые тучи заполонили небо, и оттуда внезапно полился теплый дождь.

Мокрые казаки заулыбались, принялись шутить неподобающе: про уд, что лежал справа, к хорошей погоде. Степан собрался уже оборвать веселье, да передумал. Не всем же яриться, как ему, загнанному волку.

Порешили идти на закате, по ночной прохладе: Степан, Хмур и полторы дюжины казаков, в их числе и прыткий Илюха. Темные тучи ушли так же быстро, как и набежали на Степанову заимку. Солнце еще яростнее жарило бока, хоть лето было на исходе.

* * *

Немудрое, даже безумное решение крепло в ней. Тихое чириканье за окном, шелест ветра, звон колоколов, зовущих на вечерню, скрип колес, разговоры, отрывистый лай псов – всякий звук наполнял ее желанием оказаться как можно дальше от обители.

От себя не уйдешь.

Знахарка не обратится в богомолицу. Благодати и на каплю в лампаде не сыскать. Докучные мысли-репейники, не отвязаться, не сыскать спасения.

Нить окаянная, вывела бы отсюда…

Аксинья в который раз отбросила веретенце, встала на лавку и поглядела в крохотное окошко – вершков шесть в ширину да столько же в высоту. Башмаки, стоптанные лапти, босые ноги мальчишек, которых иногда пускали в обитель и кормили кашей, – боле ничего не разглядеть. Она просунула сквозь решетку заледеневшие руки и, ощутив тепло, зажмурилась. Так и стояла она, забыв про мотки шерсти, и грелась. Иногда казалось, что лишь это оконце и летнее тепло, неохотно просачивавшееся сквозь решетки в темную келью, уберегали ее от смерти. А еще надежда.

Что-то мокрое ткнулось в правую ладонь. Она успела вздрогнуть и лишь потом поняла, что это сука матушки Анастасии, ласковая, как и все бабы на сносях.

– Ах ты, зверица, – говорила Аксинья, а та лизала ее ладонь – видно, найдя на ней слезную соль.

Так они долго стояли: Аксинья на шаткой лавке и псина, замершая у подслеповатого окошка.

– Уйди! – гаркнул кто-то.

«Сладкоголосая сестра Серафима», – усмехнулась Аксинья.

Сука убежала, она тоже слезла с лавки и схватилась за веретенце. Ежели зайдет, проверит Серафима грешницу, будет недовольна. Затворит замок. И останется здесь Аксинья во веки вечные.

* * *

Вечер был в самом разгаре, уж отзвонили колокола.

Аксинья всласть помолилась пред ликом Богоматери. Грешница просила все о том же. И когда сумерки кружились над обителью, закуталась в рваную тряпицу, подобно зверушке, спрятавшейся меж корней деревьев.

Перебирала в голове все, что надобно ей упомнить.

Идти надобно поздно, после вечерни.

Скользить тихо, как тень от колокольни.

Недалеко идти-то – словно кто нарочно построил темные кельицы для грешных душ возле рощицы с осинами, недалече от ограды.

Ограда…

Аксинья – не мышь, под ней пролезть сложно.

Ограда высокая, крепкая, в два ее роста. Сестры сказывали, что на исходе зимы – еще до появления солекамской ведьмы – пригнали дюжих молодцев, чтобы до оттепели управились. Послушниц и трудниц держали в трапезной да мастерских, подальше от искуса и срамной ругани. А разве ж удержишь? Круглолицая Вевея, мир праху ее, там и нашла своего Ванюшку.

Аксинья перекрестилась, вспомнила себя юной да влюбленной.

Вевея сказывала, что есть в той ограде лаз: так сбегала она к Ванюшке и возвращалась посреди ночи. А найдет ли тот лаз Аксинья?

* * *

На закате еще полыхало зарево, когда казачки собрались в дорогу. Степан неловко прижал к себе Феодорушку. Чуть не сказал Еремеевне: «Приглядывай за ними, ежели меня, дурака, в темницу посадят», да решил не пугать старуху.

Она и так крестила малое войско, трясла подбородком и что-то тревожно шептала Анне. Вся дворня столпилась у ворот, облепила дощатый помост перед амбарами и клетями. Обиженные решением Хозяина казачки, что остались на заимке, Дуня с крикливым свертком на руках, Онисим, который тосковал по мамке, Неждан, рыжий Антошка в такой короткой рубашонке, что порой мелькал белый зад, – все таращились и ждали от Степана чего-то. А он и слова разумные забыл.

– В дорогу, – громко молвил Хмур.

Кто-то из баб громко вздохнул, не иначе его женка Дуня.

Жеребцы заливисто ржали, ощутив на себе тяжесть седоков. Взвились в воздух ошметки свежей грязи, Илюха громко засвистел, к радости мальчишек, Хмур цыкнул: «Угомонись».

Степан взял молодого Гнедого, что не знал усталости и приучен был к многочасовым переходам. Хмур своего черного жеребца не менял: говорил, что тот умнее иного человека. Под каждым казаком, даже желторотым Илюхой, был добрый скакун, о том Степан заботился всегда: не бойся дороги, были бы кони здоровы.

Людской гомон перекрыл злой лай псов. Так они возвещали, что на заимку едут чужие. Вожак, крупный пес, с подпалинами на боку и подранным ухом, рыкнул, и остальные псы умолкли.

Наконец в ворота со скрипом и скрежетом заехала телега. А на ней сидел тот, кто мог трубить настоятельнице Покровского монастыря.

* * *

Степан не стал удерживать прыткого жеребца и поскакал шибче прочих. В крови его билось предчувствие: надо добраться скорее, прям сию минуту ему следует быть у ворот обители, заточившей его Аксинью. Теперь он уже и в мыслях не желал говорить опасное «ведьма». Потому и оказалась там, в кельице, непокорная, дурная, что видели в ней чародейство.

– Степан Максимович, – донесся зов.

Ишь, громкий батюшка. Сквозь топот, веселые разговоры, ржание, лесные шумы услыхать его можно.

– После! – крикнул, не оборачиваясь.

Гнедой почуял его желание проветрить голову и припустил.

Не мальчик – скоро пришлось умерить пыл. В колеях темнела вода, узловатые корни торчали, будто лапы лешего. Сколько Степан ни велел своим людям расчищать дорогу, утаскивать валежник, настилать гать, толку было мало.

Гнедой пошел медленней, за поворотом гомонили казачки, и Степан, чертыхнувшись, подъехал к Хмуру. Тому пришлось посадить впереди себя батюшку, что не прибавило радости. И, поглядев на его недовольную рожу, Степан против воли улыбнулся.

– Ухо от него глохнет, – пожаловался Хмур безо всякого почтения, а необидчивый батюшка только хмыкнул.

Степанов Гнедой и жеребец Хмура пошли шаг в шаг. Отец Евод, не забывая цепляться за синий кафтан казака, повторял:

– Степан Максимович, разговор есть.

– Побыстрей, батюшка.

– Есть новость худая, а есть хорошая. С какой начать?

– С худой. Лучше ужаснуться, а потом обрести надежду.

– Воевода узнал, что ты с людишками пойдешь к обители. Слух по городу идет, святотатствуете. Грех это большой, – просто сказал отец Евод.

И Степан поморщился, будто сам не знает.

– Отправит он служилых к монастырю, дабы схватили тебя.

– Не зря пищали прихватили.

Степан слушал отца Евода: велели постричь Аксинью, дабы не вводить в непокой черниц и послушниц монастыря. И тут же думал, что ждет его у той обители: поругание или смерть? И надеялся лишь на одно: успеть вовремя, чудом иль хитростью добыть из-за крепких стен Аксинью, отдать Хмуру, дабы тот увез в тайное место. А там… Будь что будет.

– А где добрая новость-то? – вспомнил наконец. – А то все худые да худые.

Отец Евод вытащил из-за пазухи грамотку и протянул Степану. Тот придержал поводья. Гнедой недовольно фыркнул, повел ушами: мол, что за безобразие.

А в грамотке писано было такое, что Степан присвистнул и, ежели мог изловчиться, обнял бы еловского батюшку.

* * *

Сняла грубые башмаки: от них шум на всю оби- тель.

Дверь скрипела громко, по горлу резануло: иж-ж-ж.

Аксинья замерла: никто не услыхал. В темное время послушницы спали, самые ретивые черницы молились. Лишь Серафима сидела у ворот, вечная стражница.

Да ей идти не к воротам.

Шаг, другой.

Холодно, чуяла, студено, точно не летняя ночь. Да только в ней полыхал такой жар, что босые ноги не чуяли росы.

Су-сан-на.

Фео-до-руш-ка.

Камни острые, режут ноги.

Она кралась черной кошкой по обители, вновь и вновь называла дочек.

Су-сан-на.

Над головой шорох. Вздрогнула.

Нетопырь пролетел над нею – то ли душа вора, то ли мышь, что стащила кулич. Или помощница беглянки?

Что за чушь в голову лезет?

Фео-до-руш-ка.

Как же дойти? Богородица, смилуйся надо мною, ты ведь сына своего любила.

Лишь возле ворот и в оконце храма огни. Кельи трудниц – вон они, за левым плечом.

Немного осталось. Везде тьма, и луны нет, и звезды только над лесом мигают. Тучи, видно, застят небо. И жизнь ее застили.

Су-сан-на.

Надобна ли такая черница Господу? К нему нужно приходить сердцем своим, разумом, а не из-под пытки, не по желанью чужому, злобному. Не со слезами.

Фео-до-руш-ка.

Как отыскать лаз тот?.. Где ж он? Аксинья упала на колени и ползла вдоль тына, и скребла ногтями землю и дерево.

Увидели черницы, засыпали путь к спасению?

Сте-пан.

О нем и думать боялась. Сам собою на ум пришел. Руки вдруг нащупали пустоту, глаза, привыкшие к темноте, углядели ямину под тыном, прикрытую травой и ветками.

Ужели то самое?

Полезла, не проверяя, не думая, не боясь. Чего ей беглой да перед постригом бояться?

И когда уже была головой, грудью и руками за пределами обители, что-то коснулось ее пятки. Чудом не завизжала, проглотила окаянный крик.

* * *

К обители подходили тихо, даже лошади ступали мягче – или то казалось Степану. Он весь – от растрепанной головы под старым колпаком до деревянной руки – устремлен был туда, за высокий тын, за колокольный звон, за ладан и песнопения.

Феодорушка уж и забыла про мать. Рыжую девку родительницей считает. Он всякий час мается, ровно когда десницы лишился. Забудется и тут же ноет, тянет тоскою-болью: нет ее, нет… Отчего тянул, чего ждал, глупец, оставшийся один посреди окаянного мира?

Видно, бормотал вслух, отец Евод сказал: «Христос всегда с нами».

Хватит скулить и маяться, надобно действовать.

– Хмур, все как решили!

И верный казак кивнул, не говоря лишнего.

– Стой! – Во мглистой тишине крик показался громким.

Хмур натянул поводья, вороной жеребец остановился и притопнул правым копытом: мол, что за маета. Служилый, мужик средних лет, в шапке, отороченной лисой, махнул: «Спешивайтесь». Хмур соскочил, помог еловскому батюшке спуститься. Тот кряхтел, зацепился за седло одеянием длинным и показал всем крестьянские штопаные порты.

Служилые загоготали, но негромко: срамно глумиться над священником. Однако ж отец Евод завел степенную беседу:

– Как дела, православные? Небось опять моровая хворь в обители? Чего ж тут делаете-то?

Служилые отвечали неохотно, потом один из них, молодой, голосистый, выкрикнул:

– Бабенку какую украсть хотят из обители, а мы воров тех ловим. Смех и грех.

– Язык без костей, – хмыкали товарищи.

Степан показал им государеву грамотку. Служилые морщили лоб, мало что из нее поняли, но почтения в их голосах прибавилось. Отца Евода служилый в лисьей шапке согласился пустить в монастырь, только велел ждать до утра. Мол, не подобает ночами шастать по женской обители.

Служилые тут же зацепились да принялись шутить о срамном: как бабы без мужиков живут да про беглую черницу, что будто бы ходит здесь и воет страшно. Отец Евод клевал носом и скоро уснул, закрывшись чьим-то кафтаном, Хмур поддакивал и хохотал вместе со всеми, и сейчас бы никто не вспомнил про его прозвание. Ковш со сбитнем ходил по кругу, и каждый отпивал глоток.

* * *

– Да чего ж ты за мной пошла? Ой, испугалась я, думала, сердце разорвется.

Аксинья гладила остроносую морду, грела озябшие руки в теплой бархатной шерсти. Сука матушки Анастасии пошла вслед за ней, через лаз на свободу.

– А тебе от кого бежать, зверица? – продолжала дурацкий разговор Аксинья.

Ушел куда-то страх, дрожь: «Ужели догонят, вернут», она тихо шла по сырой опавшей листве, травам, напоенным ночной влагой, и сука шла вослед. Ее брюхо висело низко, и в том брюхе сидели щенки.

Ни звезды, ни светлячков, ни единого проблеска.

Аксинья спотыкалась, пару раз падала, ударилась грудью так, что дышать не могла, но продолжала идти все дальше и дальше от обители. Ночной лес ее не страшил: знала про зверей, что могут отведать человечьей плоти, про овраги и лихих людей, но страшней всего остаться там, в обители, и потерять косы.

Собака шла рядом, а потом ткнулась мокрым носом в ладонь и скрылась в зарослях, оставив Аксинью посреди тьмы.

Брела дальше, бормотала что-то защитное, и молитвы, и заговоры. В теле совсем не осталось сил: в подземелье сыром растеряла.

Шагнула куда-то, оказалось в пустоту, и пошатнулась. Покатилась с горки. Замерла.

* * *

Холодная роса капала с веток, да прямо за шиворот. Будто не лето, а осенняя неурядь. Лошадей привязали к деревьям, попросили помощи у лесного хозяина: лишь бы волки не съели.

Степан, Илюха и Ванька Сырой обходили монастырскую стену, лезли через кусты и буреломы. Нарочно взял самых молодых: в них и прыти больше и ярости. Кто ж знает, на что придется идти.

Ванька повторял вновь и вновь: «Знаю, где что в обители», рвался идти вперед.

– Ежели помнит дорогу, надобно сходить, – сказал Илюха. Ох не терпелось ему поглядеть, что за стенами обители.

– Идите, – кивнул Степан.

Стараясь издавать меньше шума, они крались вдоль тына, и кусты задевали их своими ветками, и звезды, наконец показавшиеся из-за туч, освещали им дорогу.

4. Убежать некуда

Отец Евод стоял у ворот. За пазухой две грамотки лежат: одну сам привез, чудная, от отца Леонтия получена. Вторая – Степанова, с именем великого государя Михаила Федоровича. Ужели пред такой не склонят черницы свои головы?

Занимался рябиновый рассвет. Сквозь сизые тучи на востоке заалело солнце, и светлое воспарило в душе. И есть будущность, и надежда твоя не потеряна[105].

Не спас сестрицу – выручит неспокойную знахарку. Отец Евод хранил в себе те окаянные дни, ни единому человеку за много лет не сказывал, а тут засвербело. Надобно покаяться да исповедаться.

– Батюшка…

Черница исполинского роста открыла ворота, склонилась пред отцом Еводом. Он вспомнил о племени рефаимов[106], что высотой и силой превосходили всех. Не того ли племени сия черница?

Обитель казалась небогатой, малолюдной, но крепкой: золоченые луковки, высокий тын, амбары да сушильни. В келье игуменьи чисто, опрятно, точно как и должно быть. Иконы хорошего, тонкого письма, ризы серебряные да с жемчугом.

– Рада видеть тебя. – Матушка приветствовала его, точно долгожданного гостя.

Отец Евод удивился молодости ее и стати, вспомнил тихие рассказы отца Леонтия и выдохнул (никуда мирское, человечье не деть):

– Вот оно что.

– С чем пришел, отец…

– Евод, – подсказал он и испросил разрешения сесть.

Матушка Анастасия тоже села за стол, огромный, хорошей работы. Не игуменье такой – государеву боярину в покои. Она устала ждать, а настаивать, видно, не имела желания. И, нарочно забыв о госте, склонилась над толстой книгой – красные буквицы, рисунки яркие, чьей-то умелой рукой писана. Алый рот чуть приоткрылся. И черному одеянию не скрыть правды.

Отец Евод смотрел искоса, чтобы не смутить, гладил письмеца за пазухой и вспоминал услышанное. Сплетни противны Господу, да в них много правды и подсказок. «Чудная росла у того боярина дочка. Красавица писаная – а думала об ином. Грамоту знала, фряжский язык учила, ночи со свечой проводила, а отец гневался. А когда жениха ей нашел, в обитель поехала к тетке и защиты попросила. Так и осталась».

Игуменья матушка Анастасия прославилась истовой верой. Быть бы ей скоро настоятельницей Новодевичьего монастыря, да отец ее оказался в опале, с ляхами знался, с самозванцем поганым, оттого и помер под пытками. И государь нынешний, Михаил Федорович, не пожалел.

– По душу знахарки пришел?

– Да, помилосердствуй, матушка Анастасия, – начал отец Евод. – Сотворен ли постриг?

– Нет. – На лице игуменьи мелькнуло раздражение.

– Вот письмецо от женки Лизаветы. Оговорила она Аксинью, сочинила всякие пакости. И обвинила в том… А еще отец Леонтий писал…

– И что с того?

Глаза светлые, да в них темнота есть. Много обиды, сожалений, страха.

Отец Евод вздохнул: будто бы он по тем тропам не ходил. Благодать Божья даруется чудом великим. Господь милостив, во священстве и монашестве таится такая радость. Но природа человеческая грешна, от нее и маета. Молитва поможет от всякого сомнения.

– Аксинья та, знахарка из Соли Камской, много смуты принесла.

И матушка Анастасия долго говорила об искушении, посланном на ее обитель, о зельях, о смущении юных душ, об упрямстве и подверженности дурным помыслам, о том, как тяжело дались ей последние месяцы. Но каждый день помнила о своих обязанностях, вела к смирению и раскаянию. И приводила словеса мудрые из Книги, и горячилась – насколько может поддаваться тому игуменья. Отец Евод кивал.

– Бежала она из-под замка, – завершила рассказ настоятельница.

– А нам… и убежать некуда, матушка Анастасия, – сказал Евод нежданное.

А та подняла глаза свои чудные, живые, и, прежде чем резким, сорочьим голосом осечь наглеца в потрепанной камилавке, кивнула.

Отец Евод осмелился спросить, куда бежала да как сыскать. Матушка Анастасия устало, точно не раннее утро было, а ночной час, позвала черницу и велела все показать, помочь назойливому батюшке из строгановской деревни Еловой.

– Тать ваш в темнице посидит. Каково наказанье ему, не решила, – сказала она на прощание и вновь вернулась к грамоткам.

* * *

Милостивая матушка Анастасия дала им своих псов, и Степан с казачка´ми спозаранку прочесывали окрестный лес. Не могла Аксинья бежать далеко. Откуда прыть и силы?

Степан чуял, что она где-то здесь, рядом. Вновь и вновь сжимал в руке оберег и просил о помощи.

Обшаривали каждое дерево, каждый куст, лезли во всякий овраг. Одна из остромордых псин, с тяжелыми сосцами, взяла след и шла от лаза в тыну (через него и полезли в обитель Ванька Сырой да Илюха) до малой лощины. Однако ж там, куда привела псина, не было Аксиньи и следов ее. Лишь трава, примятая кем-то. А может, то был дикий зверь, волчица или медведица, а не его строптивая знахарка.

Псина все ж крутилась и нашла черный плат, что носят послушницы, а на нем – пару темных волос. Ее, Аксиньины, подсказало сердце.

Сука завыла, Степан зарычал вместе с ней: все, все напрасно.

– А может, к какой деревушке вышла? – сказал Хмур.

Отправили казачков в Пустоболотово и две иные деревни. Но и там пришлых не было.

К вечеру люди устали. Зажгли костры, закупили у пустоболотовских крестьян снеди. Те боялись настоятельницы, но все ж хлеба, яиц, сушеной рыбы и духмяного кваса дали вдоволь.

– Как Илюху-то схватили, сказывай. – Хмур вытер пену с длинных усов и уставился на Ваньку.

Тот поерзал, чуял свою вину, но все ж сказал бойко, без опаски в голосе:

– Пробрались в обитель через лаз, шли тихо. Добрались до кельиц, подожгли фонарь – как иначе. А тут баба огромная Илюху за портки схватила. Я драпать… Убег чудом, а он там остался.